Полная версия
Огненный перст (адаптирована под iPad)
Вождь варваров уплыл дальше всех. Он не поднял руки, но и не подставил голову под удар. Весло попусту вскинуло брызги – густобородый богатырь нырнул.
– Хочет медленной смерти – его дело, – сказал скафарх. – Кажется, все. Грести к дромону!
Из лодки на корабль пленных втягивали веревочной петлей. Приняв с борта, первым делом отвешивали крепкую оплеуху. Потом зачем-то подносили к лицу масляную лампу. И лишь после этого спускали в трюм.
Рядом с капитаном дромона стоял человек в красной накидке. Это он светил фонарем – и всякий раз бормотал короткое ругательство. Несколько раз на палубу вытаскивали пленников, потерявших сознание. К каждому такому человек подходил, нагибался и зачем-то проводил ему рукой по лбу, отодвигая прилипшие мокрые волосы.
– Это последний скафос, – сказал капитан. – Мне очень жаль, протокентарх.
Один пленный, тоньше и ниже ростом, чем остальные тавроскифы – народ сплошь рослый, широкий в кости – вдруг сделал странный жест: сложил два пальца одной руки, средний и указательный, с двумя пальцами другой – получился крест. Конвоир толкнул его в спину.
– Не тронь, болван! – крикнул протокентарх. – Это он. Слава Иисусу! Жив!
Накинув на плечи мокрому, дрожащему от холода пленнику свою накидку, отвел его в сторону.
– Приветствую тебя, аминтес. Я уж боялся, тебя не найдут… Скажи, почему вы так задержались? Мы ждали вас еще позавчера.
– В устье реки Гипанис. Одна лодка перевернулась. И еще три дали течь. Два дня ушло на ремонт, – чисто, но с запинкой ответил по-гречески тот, кого назвали «аминтесом».
– Ты не ранен? Речь твоя странно прерывиста.
По усталому лицу мокрого человека пробежала улыбка.
– Три с половиной года не говорил на родном языке. Привык изъясняться короткими фразами. В речи тавроскифов нет сложных предложений… – Спасенный обеспокоенно спросил: – Скажи, ни одна из лодок не ушла? Все, кто осмеливается идти войной на имперские владения, должны исчезать бесследно. Это страшнее любого поражения.
– Никто не ушел. Мы уж думали, что самый большой корабль успеет скрыться во мраке. Приходилось подбирать из воды всех – вдруг бы среди них оказался ты? Я не понимаю, почему большая лодка стала поворачивать.
– Я вбил клин в паз кормила. Боялся, вы не догоните.
– Прекрасно. Я напишу в рапорте и об этом. Но у тебя писанины будет куда больше, чем у меня. Надеюсь, ты не позабыл грамоту в северных лесах? – засмеялся чиновник. – В каюте тебя ждет хороший ужин, пелопонесское вино, цивилизованная одежда. А также, – он шутливо развел руками, – принадлежности для письма. Увы. Порядок есть порядок. Твой отчет должен быть готов до прибытия в Синоп.
Воислав плыл по ночному морю, мерно загребая руками. Море было черное, небо тоже. Луна еще не взошла, едва светились звезды. Но они не помогли бы пловцу найти путь к берегу. Князь не понимал их языка.
Он был очень силен. Он мог плыть три часа, и пять, и больше. Знать бы только, в какой стороне земля.
Об этом Воислав сейчас и молился Россоху. «Тебе нет выгоды меня губить, – шептал он, отплевывая горькую воду. – Кто отдаст тебе дары? Я тебе столько всего обещал. Помнишь? Спаси меня. Тебе же лучше».
Но повелителю вод не нравился сухопутный человек, боящийся моря. И его дары – куски серебра, связки меха, железные мечи, гривастые кони и мясистые женщины – богу были ни к чему. Россох посмеялся над пловцом, направил в ту сторону, где суши не было на сотни и сотни миль.
Дым отечества
Весь день Дамианос пребывал в необычном для него чувствительном настроении. Сначала бормотал греческие стихи из «Одиссеи» – про желанный дым отечества, клубящийся над родными берегами. Выйдя на улицу, перешел на латынь. «Здравствуй, Сатурна земля, великая мать урожаев», – бормотал он строки Вергилия, с наслаждением вдыхая чудесный воздух огромного города. Никаких урожаев эта скованная камнем земля не производила, а ее «дым» был несвеж и по временам даже зловонен: из харчевен несло кухней, не всегда хорошей; из-под тротуаров, где проходили сточные трубы – гнилой водой, от помоек – отбросами, от общественных латрин – тем, чем обычно пахнут латрины. Но тут была родина, и пахла она нормальной человеческой жизнью, а не пустотой и безлюдьем, как дикие леса над опостылевшей Бог-рекой.
После трех с половиной лет, после великих трудов и многих опасностей, после долгого одиночества, когда по-настоящему можно было поговорить только с самим собой, Дамианос наконец вернулся домой, к своим.
Дела были закончены. Весь день он провел в канцелярии Сколы, отвечая на вопросы по сданному отчету. Рапорт прибыл в Константинополь на целую неделю раньше корабля, которому из-за осенней бури пришлось задержаться в Синопе. Но дром, превосходная курьерская почта, не зависел от непогоды, и документ был в положенные сроки доставлен по эстафете, двигавшейся в десять раз быстрее обычных путников. Сотрудники секретона успели изучить записи. Их вопросы были точными и по делу. К сожалению, председательствовал на разборе не сам пирофилакс, а протоканцелярий. Наверное, великий человек был занят чем-то более срочным. Северославянское направление, по старинке именовавшееся тавроскифским, не относилось к числу первостепенных. Арабское, болгарское, франкское, италийское, даже германское были важнее.
Ну и ладно. Пирофилаксу виднее.
Всякий раз, возвращаясь в родной город после задания, Дамианос узнавал о каких-то удивительных новшествах, усовершенствованиях и открытиях. За это он и любил Константинополь. Лучший город земли – единственный настоящий город земли – не стоял на месте. Он развивался, рос, на его благо трудились лучшие умы, сюда стягивались кровеносные сосуды и нервы всего цивилизованного мира.
В секретоне рассказали о поразительном нововведении. Теперь от границ, которым угрожают воинственные варвары востока, до Константинополя выстроены башни, поставленные на возвышенностях. По системе условных сигналов – днем механических, ночью световых – любая весть передается в столицу с немыслимой быстротой. Телеграммата, как называлось посланное издали донесение, преодолевает расстояние в пятьсот миль всего за один час! Больше никакие арабы не смогут, как в прежние времена, напасть на столицу внезапно. Поистине нет пределов величию и изобретательности человеческого разума!
Из тихого квартала Нерсеса, где находилась канцелярия Сколы, Дамианос вышел на Месу, Срединную улицу. Широкая, чистая, обрамленная тенистыми портиками (там лавки, питейные заведения, таверны), она была украшена колоннами и скульптурами. «Сколько труда, сколько вдохновения, в конце концов просто денег потрачено на это вроде бы бессмысленное расточительство, – думал Дамианос с блаженной улыбкой, странно смотревшейся на его сухом и обычно бесстрастном лице. – Но разве не в этом суть цивилизации? Необходимым довольствуются животные и варвары. Всякое развитие – это стремление к необязательному и излишнему».
У обелиска Миллий, от которого ведется отсчет расстояний в милях по всей огромной империи, он купил у торговца и с наслаждением, прямо на ходу, слопал дешевого «януса» – хрустящую лепешку, в которую засунуты две жареные рыбешки, а потом и облизал пальцы. Под порфирной, увенчанной крестом колонной Филадельфия, выпил виноградного сока со льдом.
Господи, сколько на улице народу! Он и забыл, что людей бывает так много. А ведь время рабочее, полуденное. Что здесь будет в день скачек на Ипподроме! Могут и расплющить.
Дома по мере удаления от центра становились грязнее и ниже – уже не в четыре этажа, в два. Исчезли статуи над портиками. Но город нравился Дамианосу и таким. Честно говоря, кривые улочки портовых районов и жилые кварталы, отодвинутые к самой крепостной стене, он любил даже больше, чем нарядный Стратегион или парадный Акрополь. Здесь обитали обыкновенные люди – те самые, ради блага которых создана Скола аминтесов. Всякому человеку нужен смысл жизни. У Дамианоса он был. В чем-в чем, а в этом сомневаться не приходилось.
Жаль, в городе доведется бывать нечасто. После долгого отсутствия полагалось пройти курс новых знаний в Академии. Скола существовала еще и для того, чтобы собирать по всему миру полезные сведения – такие, какие могли пригодиться аминтесам в работе. То есть, почти всякие.
Академия находилась в Элизии, обширном загородном поместье пирофилакса, в долине речки Ликус, среди фруктовых садов, кипарисовых рощ и зеленых лугов. В этом райском месте, равном которому нет на белом свете, Дамианос провел первую пору жизни. Там был дом, в котором он вырос. И в этом доме ждала мать. При мысли о том, что он увидит ее, проживет под ее кровом год, а если повезет, то и два, Дамианос снова улыбнулся. У него сегодня весь день был рот до ушей – будто губы хотели наулыбаться сразу за три с половиной года. Волхв суровых северичей не улыбался, веселость была бы ему не к лицу.
В обширном парке, густо засаженном деревьями, на недальнем расстоянии один от другого и всё же укромно, были разбросаны домики. Гимназион и Академия с их белокаменными колоннадами и террасами располагались дальше, на открытом пространстве, удобном для спортивных состязаний и полевых занятий, но здесь, в жилой части Элизия, было тенисто, тихо, уютно. Идя по безупречно выметенной дорожке, Дамианос оглядывался по сторонам. Казалось, некая волшебная сила собрала в одном месте жилища разных племен и народов, населяющих эйкумену. За дощатой болгарской хижиной, отгороженной кустарником, стояла небольшая римская вилла, потом – аравийский шатер, потом – германская бревенчатая изба с узкими оконцами. Все эти дома Дамианос видел и раньше, был знаком с их обитателями. Но серая войлочная кибитка появилась за время его отсутствия. Там поселилась женщина какого-то кочевого народа. Пирофилакс решил начать работу с Дикой Степью? Это интересно. Надо будет выяснить. Но потом, потом…
С каждым шагом всё сильней колотилось сердце. Оно у Дамианоса было твердое и холодное, будто кусок январского льда (иначе на такой службе не удержаться), но сейчас подтаивало, сочилось влагой. Оставалось всего три поворота дорожки.
На всем свете было только два человека, к кому он относился особенным образом: пирофилакс, который почти что и не человек, а высшее существо, и мать, рядом с которой ледяное сердце согревалось и оттаивало.
Мать. Тихая женщина, живущая под сенью ветвистых деревьев.
Для Всенежи пирофилакс не только выстроил дом ее родного края, но и велел высадить вокруг северные деревья: ели, липы, березы – как в лесах, где прошло ее детство.
У края лужайки Дамианос остановился, чтобы насладиться милой сердцу картиной.
Дом из бревен, под тесовой крышей с коньком, издали выглядел точь-в-точь таким же, как у древлян или северичей, от которых аминтес только что вернулся, но был аккуратнее срублен и, конечно, несравненно чище.
На резном крылечке (в настоящем славянском доме такое могло быть разве что у родового старейшины или нарочитого мужа) сидела, склонившись над рукодельем, женщина. Ее наряд тоже походил на обычные славянские – если смотреть издалека. Паньова была не грубого холста, а тонкой ткани; юбка-поножа не тускло-коричневая, а густого охристого оттенка; на ногах плетенки не из лыка, а из мягкой, выделанной кожи. Плат на голове и вовсе шелковый, когда-то привезенный сыном из хазарского Итиля.
Словно почувствовав взгляд, женщина подняла голову. Вскрикнула. Порывисто поднялась. С колен ярким дождиком просыпались разноцветные точечки, запрыгали по настилу крыльца.
Первое, что сделала Всенежа – быстро приложила ладонь ко лбу, а потом к животу: так матери благодарят Даждьбога, сохранившего в опасности плод их чрева. Потом троекратно перекрестилась (вера детских лет у нее мирно уживалась с Христовой, они не мешали одна другой), и лишь после этого засеменила навстречу. Дамианос тоже побежал.
Обнялись. Она стала меньше, чем была – суше и легче. Это в нее пошел он тонкой костью и невеликим ростом – самая лучшая конституция для аминтеса, которому полагается быть проворным и незаметным.
Отодвинувшись, Всенежа стала жадно осматривать сына. Лицо у нее было морщинистое, чистое, старое. Прекраснее лица Дамианос не видывал. Во всяком случае наяву.
Мать тронула рваный белый шрам на его шее – след медвежьего когтя.
– Что это? Не было.
Он пожал плечами.
– И этого не было.
Усмотрела в вырезе туники вмятину от древлянской стрелы.
Дамианос лишь улыбнулся.
– А это тебе рано.
Больно дернула – раз, другой, третий: нашла седые волоски.
У самой – платок сбился, и было видно – побелела уже половина головы. Сколько ей? Странно, он никогда об этом не задумывался. Пирофилакс купил пленницу-тавроскифку четырнадцати– или пятнадцатилетней. Значит, матери около пятидесяти. По славянским понятиям совсем старуха. Но на северицких бабок, сгорбленных и беззубых, нисколько не похожа.
Прозвучал вопрос, который Всенежа всегда задавала после долгой разлуки:
– Ты его видел?
Он покачал головой, и мать больше не спрашивала. Дамианос знал, что сама она не видела пирофилакса много лет – с тех пор, как от скарлатины умер ее второй сын, трехлетний, а она была беременна и от горя выкинула третьего, недоношенного младенца. В этом несчастье Всенежа винила только себя. Пирофилаксу не нужны женщины, которые не умеют уберечь потомство. Это жестоко, но справедливо.
– Любор, ты голодный! – всплеснула она руками.
На всем белом свете никто больше не звал Дамианоса славянским именем. Оно не значилось даже в биографосе – свитке, который писцы секретона ведут на каждого аминтеса и держат за семью замками, в тайном хранилище.
Пока Всенежа хлопотала, накрывая стол, Дамианос прошелся по дому. Всё такой же светлый, чистый, пахнущий любимыми травами матери. Аминтес знал и помнил все эти ароматы, потому что вдыхал их еще в колыбели. Всенежа была постоянна в привычках и привязанностях, она не любила перемен. Здесь всё осталось прежним. Только берегинь на полке прибавилось. Мать покупала на рынке цветной каппадокийский бисер и медленно, с неиссякаемым терпением выкладывала из него картины, которые должны были понравиться богам. Перуну она сделала лазоревое облако, с которого удобно метать на землю молнии. Сварогу – серебряную наковальню и золотой молот. Велесу – тучного тельца. Не обидела и других богов. За это боги должны были беречь ее Любора.
– А что ж ты ничего не подаришь Иисусу? – спросил Дамианос, улыбаясь.
– Не знаю, что ему нужно, – вздохнула она. – Жду.
– Чего?
Она смущенно потупилась, ответила неохотно:
– Сна. Боги ко мне во сне приходят и говорят, кому что любо… Иисус пока не приходил.
Дамианос внимательно посмотрел на мать. Погладил по плечу, поцеловал в макушку.
Вот оно как? Значит, это у них в роду – видеть особенные сны?
Ужинал он с аппетитом, хоть голоден не был. Мать кормила его тем, что он больше всего любил в детстве. Откуда у Всенежи, евшей мало, как синица, взялись и свежий домашний хлеб, и сегодняшний козий сыр с тмином, и телячий язык, и яблочная паста с мятой, и свежесваренный мед, Дамианос не спрашивал. Он знал: все три с половиной года, каждое утро мать готовила снедь в надежде, что сын вернется прямо сегодня. Вечером отдавала нетронутую пищу богам. И вот они отдарились – Любор вернулся.
Оба молчали. Сын ни о чем не спрашивал, видя, что мать здорова, и зная всю ее жизнь, в которой один день неотличим от другого. Мать тоже не задавала вопросов. Мир, из которого вернулся сын, был для нее слишком велик.
«На свете должен быть кто-то, кому от тебя нужно лишь одно: чтобы ты был жив и чтобы у тебя всё было хорошо, – думал Дамианос. – Пирофилакс – великий человек, но вряд ли кто-нибудь любит его так же, как она меня. И невозможно представить, чтобы он сам кого-то так любил».
Спать он лег на перину, в которой пух был смешан с ароматными травами. С отвычки лежать на мягком было странно.
Мать села рядом. Он знал, что она не отойдет ни на шаг, до самого утра.
«Я не усну, – сказал себе Дамианос. – Слишком разволновался». Но она положила ему легкую ладонь на лоб, как в детстве. И он немедленно погрузился в сон. Не просто в сон – а в тот самый, что составлял главную тайну и главный смысл его существования.
Сон был редкий, долгожданный. Дамианос видел его два или три раза в год. После особенно хорошего дня, как сегодня. Или – тоже случалось – после особенно плохого.
Всякий раз происходило одно и то же, без изменений.
Берег реки или, может быть, озера. Заря – утренняя или вечерняя, не понять. Над водой, над тростником клубится туман. Из него с тихим плеском навстречу Дамианосу медленно движется фигура. С каждым шагом она всё отчетливей. Это девушка. Вся белая: белая, прилипшая к тонкому телу рубаха, сквозь которую просвечивают сосцы; белые длинные волосы; в них вплетены какие-то белые цветы. Лицо у девушки окутано дымкой, черты размыты, но сквозь полупрозрачную пелену сияют огромные ясные глаза.
Девушка приближается. Сердце сжимается от восторга – и от горя. Спящий знает, что она не дойдет. Сон сейчас закончится.
И сон действительно закончился.
Уже проснувшись, но не открывая глаз и не шевелясь, Дамианос сколько мог длил наслаждение, смакуя каждый миг драгоценного видения.
Первый раз он увидел Белую Деву в ранней юности, много лет назад – еще до того, как узнал женщин. Поэтому не мог потом увлечься ни одной из них, даже самой красивой или умной. На земле не было женщин, которые могли бы сравниться с Гекатой.
Он давно догадался, что это именно Геката, богиня загробного мира и лунного света. Белые волосы подсказали. И сладкое замирание сердца, готового остановиться – то есть умереть.
Геката ждала его по ту сторону жизни. Попы врут: нет ни рая с ангелами, ни ада с чертями. Или же Дамианосу-Любору уготован свой собственный рай, где царит Белая Дева. Поэтому он не боялся смерти. Совсем. Какое там «боялся»! Мечтал о ней как о высшей награде. Иногда приходилось одергивать себя, чтобы не лезть на рожон, не подвергаться лишнему риску. Когда-то давно, в одном из самых первых снов, он крикнул Деве, что хочет прийти к ней прямо сейчас, пускай сердце остановится. Но Геката покачала головой: нет. Он понял: с Гекатой жульничать нельзя. Необходимо пройти весь отмеренный судьбою путь до конца, честно. Иначе встречи не будет.
Поэтому, выполняя задание, он был рассудителен, хладнокровен и осторожен. Знал: десять раз вывернется, уйдет от верной гибели, а на одиннадцатый смерть его все-таки подловит. И передаст той, которая ждет. У аминтесов служба, на которой до старости не доживают.
Сон казался коротким, а длился долго – всю ночь. Воздух уже пах скорым рассветом, а Дамианос был приучен встречать день на ногах.
Он открыл глаза и улыбнулся матери. Кажется, она с вечера даже не шелохнулась.
В этот раз они не виделись три с половиной года. Перед тем он выполнял задание пирофилакса в Гермонассе, опасном разноплеменном городе близ Киммерийского моря, и тогда отсутствовал два года. А еще раньше он пропадал целых пять лет, потому что угодил в плен к хазарам и возвращался кружным путем, через Персию и Святую Землю. Однажды он уйдет и не вернется вовсе. Или вернется, а ее здесь уже не будет.
– Иди, поспи. Не бойся. На этот раз я надолго, – сказал Дамианос и легко поднялся с ложа.
В Академию можно было попасть прямо через парк, по аллее, но Дамианос нарочно сделал крюк, чтобы пройти сквозь Гимназион, в котором он проучился десять лет, с семи до семнадцати. Это учебное заведение, не похожее ни на какие другие, было создано для мальчиков, рожденных женщинами разных племен и говоривших на материнском языке, как на родном. Где-то в другом поместье пирофилакса имелся и второй Гимназион, для девочек, но про него Дамианос мало что знал.
Сначала полукровок обучали тому же, чему обычно учат детей – грамматике, арифметике, географии, гимнастике – и зорко приглядывались. К десяти годам разделяли на два потока: мальчиков посмирнее готовили к чиновничьей службе; смелых и резвых собирали в класс аминтесов.
У великой империи было много врагов. Они пожирали богатую державу жадными глазами, норовя оторвать кусок от ее аппетитного тела, а если получится, то и вовсе разодрать на части, как это случилось с предыдущим Римом – италийским. За врагами нужно было присматривать, разрушать их хищные планы, ссорить между собой, держать в узде. Этим важным делом и занимались аминтесы, то есть «защитники» – уши, глаза, а иногда и острые когти империи.
Ведомство, чьим долгом был надзор за другими народами, называлось Сколой аминтесов. Готовили и воспитывали этих искусных лазутчиков здесь, в Гимназионе. Для дальнейшего расширения полезных знаний существовало заведение высшей ступени, Академия.
Идя через прямоугольный двор Гимназиона, куда выходили портики учебных аудиторий, Дамианос вспоминал давние времена, когда он носил белую тунику с синей полосой, мечтал о грядущих приключениях и хотел побыстрее вырасти, чтобы стать героем и чтобы о его приключениях рассказывали другим мальчишкам.
Стайка десяти-двенадцатилетних гимназистов чертила угольками на каменных плитах карту звездного неба. Все повернули головы, посмотрели уважительно. Они не знали, кто он, но видели алую полосу – знак принадлежности к академическому классу. Понимали: аминтес вернулся с задания. Один конопатый, с синяком под глазом, был очень похож на самого Дамианоса, каким тот был в десять лет.
В Гимназионе было не принято приветствовать даже знакомых, тем паче – здороваться с незнакомыми, поэтому Дамианос просто украдкой подмигнул веснушчатому. Тот шмыгнул носом.
А вот это новость: большинство детей в классе были без синей полосы. В секретоне рассказали, что теперь в Гимназионе учатся не только Лекасы. Должно быть, бесполосные и есть те самые мальчики, кого пирофилакс лично покупает на невольничьем рынке. Он умеет видеть по глазам, чего стоит ребенок. Что ж, ребятам повезло. Они вырастут не рабами, а аминтесами. Разведчиков вечно не хватает, потому, очевидно, и пришлось пойти на такое нововведение.
У последнего портика, где находилась медицинская аудитория, Дамианос задержался. Подошел к колонне, понаблюдал.
Старый Клеон нисколько не изменился. Он и двадцать лет назад был таким же: морщинистое лицо, гладкий череп, сдвинутые к самому носу глаза, скрипучий голос. Вел урок для выпускного класса: трепанация черепа.
Аминтес должен владеть лекарскими навыками лучше врача, знать все последние достижения медицины. Чаще всего на задании приходится изображать знахаря, потому что все варвары относятся к врачевателям с мистическим почтением, а это сильно облегчает дело.
Лопоухий паренек, потея от напряжения, вскрывал корку на тыкве, старался резать не слишком глубоко и не слишком мелко. Дамианос улыбнулся. Всё то же, всё то же. Потом надо будет снять кусочек скорлупы с большого гусиного яйца, не повредив внутренней оболочки. Потом будут мучить собак. А на экзамене – вот где страх-то – придется делать операцию на живом человеке: вправлять грыжу, или зашивать рану, или накладывать лубок на перелом, а то и принимать роды. Хозяева со всей округи свезут рабов на дармовое лечение; придут и многие свободные, потому что известно: выпускники Гимназиона искуснее иных лекарей и к тому же умеют делать обезболивание.
Клеон заметил, что кто-то смотрит из-за колонны, прищурился против солнца. Тогда Дамианос вышел, но полуотвернулся. Старый учитель не окликнет, не заговорит – это не заведено. Но пусть хотя бы посмотрит, что Дамианос всё еще жив. Если узнает, конечно.
– …Садись, болван. Самому бы тебе так череп раскромсать, – послышался после долгой паузы скрипучий голос. – Вот раньше были ученики. Не то что вы, катыши овечьи.
Узнал! Улыбаясь, Дамианос пошел дальше.
Началась академическая учеба, как всегда захватывающе интересная. Человеческое знание не стояло на месте, беспрестанно обогащая аминтологию, сокровенную науку разведывательного дела.
Дамианосу пришлось освоить дисциплину, ранее считавшуюся не обязательной для тавроскифского направления – тайнопись. Грамотность, когда-то бывшая привилегией лишь самых просвещенных народов, понемногу распространялась и на варваров. Арабы и армяне имели письменность уже давно; обзавелись своими книгочеями франки и даже германцы. Северные славяне букв не знали, и, если появлялась оказия отправить в метрополию донесение, Дамианос до сих пор писал попросту, по-гречески. Отныне это запрещалось инструкцией. По сведениям пирофилакса, некоторые князьки, сидевшие на великом речном пути из Скифского моря в Сарматское, стали обзаводиться грамотными рабами для ведения торговых расчетов. Это означало, что ничего конфиденциального прямым текстом сообщать больше нельзя.