bannerbanner
Семейная хроника
Семейная хроника

Полная версия

Семейная хроника

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Тем более неожиданным было, когда незадолго до своей смерти он вдруг вышел в залу, сел к роялю и заиграл свой романс «Я вас любил». Все его дети были тут и подхватили мелодию. Я слушала, затаив дыхание. И слова, и музыка казались мне непревзойденной красоты. Много лет спустя, в глухую морозную ночь, на краю света, я услышала те же звуки по радио. Надя Обухова пела романс Бориса Сергеевича. В ту пору я совершенно разучилась плакать. Чувствующий аппарат моей души был как бы выключен действием защитных сил, что давало возможность какого-то существования. Но тут, при первой фразе, я остолбенела, потом мгновенно осознала действительность, прелесть прошлого, ужас настоящего, горечь обид. Томящая боль дошла до предельных глубин, и хлынули слезы, заливая подушку.

Я уже говорила, что Ольга Николаевна видела много тяжелого на своем веку, но вкуса к жизни не потеряла; она была общительна, легка на подъем. Не отнимая лорнета от своих подслеповатых глаз, она любезно принимала гостей и с удовольствием играла по маленькой в карты. Ходила она быстро, легко, напевая про себя фразу из вальса «Louis XV», если была в хорошем настроении.

Осенью и весной наступали периоды, которые она называла «перелетом птиц». Петербургские родственники – Тимашевы, Мирские, Голицыны, Шереметевы, Булыгины – ехали в южные именья, останавливались на несколько дней в Москве и заезжали к Сухаревой. В один из таких «перелетов» я увидела чету Булыгиных – Александра Григорьевича, грузного человека с бакенбардами, и его жену Ольгу Николаевну, худую, «как рыбья кость». Так как я в это время учила басни Лафонтена, то тихо сказала маме, когда они вошли в гостиную: «Le Chene et le Roseau»[8]. Кто-то это услышал и передал Булыгину, который пришел в восторг и торжественно повел меня под руку к столу, жалуясь, что Таня назвала его «дубиной».

Часто к обеду приезжал Дмитрий Сергеевич Трепов на известной всему городу «серой пристяжной». Иногда он бывал со своей красавицей женой Софьей Сергеевной, урожденной Блохиной, но чаще один.

Однажды мы опаздывали к обеду. Мама волновалась, так как Борис Сергеевич любил садиться за стол ровно в 6 часов. Дорога была скверная, снегу выпало мало, полозья наших саней скрипели по трамвайным рельсам, и мы бесконечно долго тащились по Большой Лубянке и Сретенке. Около Сухаревой, где по воскресеньям шла большая торговля, нас вдобавок задержал какой-то уличный скандал. За столом, вся под впечатлением этого переезда, я обратилась к Трепову со словами: «Вам, как градоначальнику, должно быть интересно узнать, что Ваши городовые поймали вора. Мы видели, как они тащили какого-то ребенка, впрочем, не совсем ребенка, ему было лет сорок…» Тут я зарапортовалась, и взрыв хохота не дал мне договорить.

Это было перед рождественскими каникулами. Вскоре я должна была получить отметки за 2-ю четверть и ехать в Петербург к папе, о чем с восторгом рассказывала за обедом. Каково же было мое удивление, когда на следующий день, возвратившись домой из гимназии и с бальником под мышкой, гордая наполнявшими его пятерками, я увидела ждущего меня городового. Этот городовой вручил мне бумагу, в которой значилось, что «девице Татьяне Сиверс воспрещается выезд из Москвы, так как она должна фигурировать в качестве свидетельницы по делу о поимке „сорокалетнего ребенка“». Трепов и Борис Шереметев решили меня разыграть.

По воскресеньям днем к Ольге Николаевне иногда заезжала вторая дочь Трепова, Таня. Ей было лет восемнадцать, она была прелестной и подарила мне свою карточку с трогательной надписью. Думается, я была тут для отвода глаз и истинной причиной ее посещений Сухаревой и нежности ко мне был Борис Борисович. Ольга Николаевна думала то же самое. Ей нравилась мысль иметь Таню Т. в качестве belle-fille. Мы обе старались помочь делу, уходили из комнаты, «чтобы не мешать», но наши труды не увенчались успехом. Борис Борисович молчал как убитый или, вернее, как старый холостяк, которым он уже становился, если не по внешности (он был очень моложав), то по годам.

Своеобразной фигурой у Сухаревой был дальний родственник Шереметевых Константин Борисович Алмазов – молчаливый скромный человек лет пятидесяти, бедно одетый, часто небритый. Он вдруг исчезал на некоторое время, потом снова появлялся. Никто точно не знал, где он живет. Говорили, что он страдает запоем и несколько раз даже сидел в сумасшедшем доме. Один раз мы встретили его, идущего без шапки по Сретенке и во весь голос распевающего псалмы. По существу же Константин Борисович был очень достойным человеком – большим знатоком русского языка и старинных русских обычаев. Иногда он нарушал молчание и изрекал какую-нибудь цитату или своеобразное стихотворение собственного сочинения на совершенно неожиданную тему, например о тарифах в бане.


Ежегодно 21 февраля в Странноприимном доме происходило своеобразное торжество. После заупокойной литургии по его основателям – воспетой в народной песне графине Прасковье Ивановне и ее муже – устраивалась беспроигрышная денежная лотерея в пользу неимущих невест. Затем следовал грандиозный поминальный обед. Гостей принимали граф Сергей Дмитриевич и графиня Екатерина Павловна, которые приезжали к этому дню из Петербурга со всей семьей.

В 1904 году я впервые присутствовала на этом торжестве. Домовая церковь и прилегающие залы были полны народу. Золото военных и придворных мундиров и светлые платья дам придавали этому сборищу весьма колоритный вид. К началу богослужения, совершаемого митрополитом при участии протодиакона Розова и синодального хора, прибыли великий князь Сергей Александрович и великая княгиня Елизавета Федоровна: он – высокий, худой, с неприятным, маловыразительным лицом, она – стройная, красивая, приветливая. После обедни, когда все перешли в соседний зал, где стояли столы с кулебяками, икрой и всякими подходящими для духовенства закусками, я попала в окружение почетных гостей и, по указанию Ольги Николаевны, принялась занимать разговором преосвященного Анастасия. Узнав, что меня зовут Татьяной, митрополит спросил, как я провела бывший недавно свой день именин. Я принялась с увлечением рассказывать, что получила в подарок жаровню и маленький медный таз для варки варенья. Подошедший великий князь Сергей Александрович тут же осведомился, какое варенье я больше всего люблю, и разговор продолжался еще некоторое время в таких же наивных тонах; потом все перешли в актовый зал, где на возвышении стояли «неимущие невесты». Эти девушки были должны по очереди подходить к урне и брать билетик, на котором была обозначена сумма от 50 до 200 рублей. По выходе замуж, согласно завещанию Прасковьи Ивановны, эти девушки получали павшую на их долю сумму с шереметевского счета.

По окончании официальной части великий князь и его жена уехали, и начался бесконечный поминальный обед, причем тут уж я сидела на дальнем конце с докторами больницы и чувствовала себя просто и весело.

Меньше чем через год после описанного мною дня в Кремле разорвалась бомба Каляева, которой был убит великий князь Сергей Александрович. Елизавета Федоровна, находившаяся в Николаевском дворце, услышала взрыв, выбежала на площадь и увидела тело мужа, разорванное на куски. По общим отзывам, брак ее с великим князем не был удачным, а наоборот, таил в себе большую драму, но картина взрыва оказалась так ужасна, что великая княгиня резко порвала со светом и ушла в круг духовных интересов. Много толков, и в большинстве своем недоброжелательных, вызвало в московском обществе ее посещение Каляева. В чем состояла беседа, длившаяся два часа, осталось неизвестным, но по выходе из тюрьмы Елизавета Федоровна подала царю ходатайство о помиловании. Люди называли этот ее поступок позой, исканием популярности и всячески осуждали женщину, у которой, по евангельскому изречению, недостойны были развязывать ремешки на обуви.

Из всех петербургских Шереметевых, проводивших день 21 февраля 1904 года в Москве, ярче всех мне запомнилась старая графиня Екатерина Павловна, урожденная княжна Вяземская, внучка друга Пушкина, и две молодые дамы, которые на первый взгляд показались мне похожими друг на друга. Я тихо спросила у мамы: «Две сестры?» – на что мама ответила: «Нет, две красивые сестры!» Это были: старшая дочь графа Шереметева Анна Сергеевна Сабурова и жена его сына Петра Елена Богдановна, урожденная баронесса Мейендорф.

Графине Екатерине Павловне в ту пору было за пятьдесят, и она одевалась уже по-старушечьи. Я всегда видела ее в костюме английского покроя, цвет которого менялся в зависимости от случая. Безупречно красивые черты ее лица, высокая, плотная, несколько сутуловатая фигура и спокойные без всякой аффектации манеры производили впечатление благородства и простоты. Из разговоров у Сухаревой башни можно было понять, что роль Екатерины Павловны в семье оставалась пассивной и воля ее в большинстве случаев подавлялась бурным и деспотическим нравом мужа. Припоминаю рассказ о мелком, но характерном эпизоде на Фонтанке или в Михайловском. Вздумав как-то проверить счета буфетчика и увидав, что на стол тратится ежедневно более пуда сливочного масла, графиня Екатерина Павловна нашла это количество чрезмерным и попросила его сократить. Домовая челядь отомстила ей самым коварным образом: на следующий день графу Сергею Дмитриевичу не был подан тот кружочек масла, который он привык есть за утренним чаем. На вопрос: «Что это значит?!» – дворецкий ответил: «Графиня приказали экономить масло». Последовавшая гроза навсегда отшибла у Екатерины Павловны охоту нарушать установившиеся порядки.

Не знаю почему, мне показалось в церкви, что Анна Сергеевна Сабурова и ее belle-soeur Елена Богдановна похожи между собою. Я, вероятно, была введена в заблуждение их одинаковыми белыми кружевными платьями и черными шляпами со страусовыми перьями. В 1904 году Елена Богдановна была очень молода. Ее большие голубые глаза поражали своей красотой, но за ними чувствовалась какая-то простоватость и даже примитивность. Анна Сергеевна же представляла собой полную противоположность понятиям «простота» и «примитивность». Она была утонченно обаятельна внешне и очень своеобразна внутренне. Принадлежа к тому типу женщин, из-за которых спокон веков лилось «много крови, много песней», она сознавала свою силу и, очаровав собеседника ослепительной улыбкой, любила озадачить его каким-нибудь совершенно неожиданным вопросом или суждением. Склонная к мистицизму, Анна Сергеевна ощущала в себе свойства древних сибилл – вплоть до ясновидения. Эти сибиллические черты возвышали ее в собственных глазах над общим уровнем, и она действовала в этом ключе, подчиняя своей воле очарованных окружающих.

Брак Анны Сергеевны Шереметевой, одной из первых невест в России, с ничем не выдающимся кавалергардом Сабуровым был заключен по ее личному желанию и вопреки воле родителей. Судя по рассказам, которые я слышала у Сухаревой, граф Сергей Дмитриевич, видя, что «нашла коса на камень», пожал плечами, сказал: «Твой вкус не мой вкус» – и дал свое согласие. Много лет спустя, в Калуге, вспоминая прошлое, Анна Сергеевна со свойственным ей неожиданным озорством вдруг сказала: «Выдавая меня замуж, родители были очень довольны от меня отделаться, они чувствовали, что со мной можно ждать всяких неприятностей, не то что с сестрой Марьей, которая всегда была кроткой и покорной».

Брак Сабуровых, по-видимому, оказался удачным. Александр Петрович благоговел перед женой и со страхом подходил к дверям ее комнаты, предварительно узнавая у ее любимого сына Бориса, в каком она настроении. Московские Шереметевы говорили: «Алик Сабуров очень недалекий», однако мой отец, который с ним впоследствии сталкивался по делам архивным и генеалогическим, ничего подобного не находил. Может быть, слишком яркая индивидуальность Анны Сергеевны была причиной того, что он производил впечатление «мужа королевы».

Революция застала Сабурова на посту петроградского губернатора. Из позднейших отзывов его подчиненного Александра Сергеевича Иваненко, служившего шлиссельбургским исправником, я могла заключить, что особыми административными талантами Сабуров не отличался. Во всех сколько-нибудь сложных случаях он прибегал к советам своего beau-rere[9]. Павла Сергеевича, наиболее просвещенного члена семьи Шереметевых.

Упомянутый мной Александр Сергеевич Иваненко происходил из обедневших курских помещиков, был человеком добродушным, медлительным и не лишенным некоторой хохлацкой хитрости. Зная о повышенном интересе своего начальника к родословным изысканиям, он, после очередного доклада, решил завести с губернатором разговор на генеалогические темы и посмотреть, «какое у того будет выражение лица». Содержание разговора было таково:


Иваненко: – А ведь мы с вами, Ваше превосходительство, находимся в некотором родстве или, вернее говоря, в свойстве.

Сабуров (высокомерно): – То есть как это так?

Иваненко: – Ведь вы изволите быть женатым на графине Шереметевой?

Сабуров (еще более высокомерно): – Ну и что из этого?

Иваненко (не торопится с объяснением, чтобы понаблюдать, как нарастает гнев на лице его собеседника, и наконец изрекает): – Вот, изволите ли видеть, Шереметевы находятся в родстве с Тютчевыми, а моя мать, урожденная Тютчева… (За этим следует обстоятельное доказательство дальнего, но несомненного родства.)


Стрелка барометра, отмечавшего настроение Сабурова, мгновенно с деления «буря» перескакивает на «ясно». Доказанное родство, хотя бы самое дальнее, это своего рода тотем, священное понятие, с которым не шутят. Поэтому Александр Петрович, довольный тем, что не стал жертвой мистификации, примирительно подает Иваненко руку и говорит: «Так что же вы сразу не сказали, что это через Тютчевых?»


Возвращаюсь к 1904 году. Двадцать шестого января неожиданным порт-артурским нападением японцев заканчивается мирный период российского бытия и страна входит в полосу внешних и внутренних потрясений. С начала войны на Дальнем Востоке на улицах Москвы появились военные в косматых папахах, стены и заборы украсились лубочными картинками патриотического содержания, а в домах люди передавали друг другу пущенную кем-то остроту: «Воюют макаки и коекаки». Однако, в силу того что война между этими двумя породами людей велась где-то за тридевять земель и из семьи Шереметевых никто не находился в действующей армии и во флоте, заметных изменений в укладе жизни окружавших меня людей не произошло. Великая княгиня открыла в Большом Кремлевском дворце склад Красного Креста, где московские дамы ревностно, хотя и не совсем умело, шили солдатское белье. (Мама предпочитала брать работу на дом, причем я была приставлена к изготовлению кисетов.) Вот и все.

Совершенно иначе мною стали восприниматься военные события, когда весною мы переехали в Аладино. Бабушка, для которой патриотизм не был внешне обязательной этикеткой, а составлял сущность ее цельной и горячей натуры, жила вестями с фронта. Кровно связанная через отца с русским флотом, она переживала морские неудачи с такой болью и вместе с тем с такой верой в конечную победу Андреевского флага, что мы все заразились этими настроениями. Помыслы всех аладинцев были направлены к Тихому океану, где на знаменитом «Новике» плавал и сражался бабушкин любимый племянник Андрей Штер. Мы, то есть Сережа, Ника и я, пели «Варяга», знали наизусть имена всех русских и японских кораблей и восторгались подвигом «Стерегущего», а трагедия Цусимы была воспринята в Аладине как личное, незабываемое горе.

Осенью 1904 года был заключен Портсмутский мир и Россия вступила в полосу революционных событий. Все слои русского общества оказались вовлеченными в борьбу если не активную, то во всяком случае словесную. О политике говорили всюду. Различие политических убеждений стало тем мечом, который рассекал семьи на два непримиримых лагеря, порывая наилучшие отношения. При полном неумении русских людей корректно спорить, малейшее расхождение во взглядах переходило на личную почву. Летели фразы вроде «Только одни подлецы могут так думать!», и люди расходились врагами.

В силу своего уклада и вековых традиций, семья Шереметевых стояла на правом фланге этого идеологического фронта. Исключение составлял дядя Коля, либерально-демократические взгляды которого считались многими недопустимо левыми и приписывались влиянию его любимого дяди с материнской стороны Дмитрия Николаевича Шипова.

Однажды на уроке истории Степан Федорович Фортунатов, знакомя нас с выдающимися деятелями земства, поднял палец и сказал: «О! Дмитрий Николаевич Шипов – это историческая личность». Гостя в Ботове, я рассказала об этом, и дядя Митя смеялся, узнав, что уже попал на страницы учебника. Не знаю, насколько сбудется прогноз Фортунатова о Дмитрии Николаевиче, но я вспоминаю о нем как о человеке исключительной души и большого ума.

В 60-х годах прошлого века состояние Николая Павловича Шипова (отца) состояло из большого дома на Лубянке, имений в Рузском и Волоколамском уездах и железных заводов в Нижегородской губернии. Кроме дочери у него было три сына: старший из них, Николай Николаевич, по окончании в 1865 году Александровского лицея вышел в кавалергарды, и вся его дальнейшая карьера была придворно-военной. С 1881 по 1884 годы он командовал кавалергардами, в силу чего сам он и его семья пользовались неизменным расположением императрицы Марии Федоровны (шефа полка) и были близки к Аничкину дворцу. Николай Николаевич женился на дочери Наталии Николаевны Гончаровой от ее второго брака с генералом Ланским. Софья Петровна не унаследовала красоты матери. У нее было правильное, но тяжелое, несколько одутловатое лицо.

Второй сын Николая Павловича – Филипп Николаевич – после недолгой военной службы вышел в отставку, женился на вдове Лидии Васильевне Хомутовой, через несколько лет разошелся с ней и поселился сначала в Нижнем, а потом в Москве, представляя собой тот тип неисправимо легкомысленного бонвивана, который описан Толстым в лице Стивы Облонского.

Младший из сыновей Шиповых – Дмитрий Николаевич, – сдав экстерном кандидатские экзамены в Петербургском университете, двадцати двух лет женился на Надежде Александровне Эйлер, правнучке знаменитого математика Леонарда Эйлера, и в полном согласии прожил с ней всю жизнь вплоть до 1920 года, даты смерти обоих супругов.

Если в 60-х годах шиповское состояние исчислялось в 9 миллионов, то за двадцать лет оно значительно пошло на убыль. В конце 70-х годов дела были уже запутаны. Николай Павлович понес крупные потери из-за краха одного из московских банков, во главе которого стоял некто Струсберг. Сыновья – Николай Николаевич и, главным образом, Филипп Николаевич – тратили много денег. За Филиппа Николаевича два раза отец платил крупные долги. Самый же сильный удар по шиповскому состоянию был нанесен, как ни странно, серьезным и скромным Дмитрием Николаевичем, который, имея доверенность отца, во время отсутствия последнего, по неопытности, субсидировал своего дядю Дмитрия Павловича Шипова суммой в миллион рублей. Деньги эти безвозвратно погибли, так же как и заводы Дмитрия Павловича, под которые они были даны.

В 1881 году Николай Павлович решил при жизни произвести раздел имущества между своими сыновьями. Дом на Лубянке продали Российскому страховому обществу. (И теперь там штаб-квартира КГБ. – Прим. ред.). Главная часть состояния – нижегородские заводы – досталась Николаю Николаевичу, который вместе с тем принял на себя погашение всех отцовских обязательств (в том числе выплату 200 тысяч рублей сестре Ольге Николаевне). Филипп Николаевич, после того как из денег, реализованных от продажи дома, в третий раз оплатили его долги, получил в пользование имение Осташево (без права продажи), а Дмитрий Николаевич – имение Ботово, где и поселился, занявшись сельским хозяйством и земской деятельностью (он был вскоре выбран председателем Волоколамской уездной управы, а впоследствии – Московской губернской управы).

Войдя во владение нижегородскими заводами, Николай Николаевич учредил при них нечто вроде опекунского совета, ведающего выплатой обязательств, но с проведением выплаты как будто не торопился. Я слышала, что Ольга Николаевна была даже вынуждена написать императору Александру III письмо, в котором всеподданнейше просила воздействовать на ее брата, который не платит долгов.

В начале 80-х годов у Николая Николаевича Шипова было пятеро детей (четыре дочери и один сын). Он был командиром кавалергардского полка. Все это требовало больших средств, а с деньгами бывало подчас так туго, что дело доходило до сдачи в заклад бриллиантов. Об этом знала императрица Мария Федоровна и, когда на торжественных приемах она не усматривала на плече Софьи Николаевны фрейлинского шифра, то укоризненно качала головой и говорила: «Софи! Что, опять?!» Эти подробности я знаю от второй дочери Шиповых – Дарьи Николаевны, с которой я стала очень близка лет с шестнадцати. Если в силу материальных недоразумений между Шереметевыми и семьей Николая Николаевича и произошло некоторое охлаждение, то оно отнюдь не распространилось на племянницу Довочку, которую любили у Сухаревой за ее доброту, веселый характер и за то, что «в ней нет ничего петербургского» (в устах московских Шереметевых это было большой похвалой).

В первый раз я увидела Довочку, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать, на обеде у Филиппа Николаевича Шипова, который в то время был управляющим московским отделением Дворянского банка и жил в казенной банковской квартире на Садовой-Спасской. Дарья Николаевна вместе со своим мужем Петром Николаевичем Давыдовым (внуком партизана) остановилась на несколько дней в Москве, проездом из своего саратовского имения за границу, и объезжала родственников. Когда она, очень высокая, стройная, в черном гладком бархатном платье с высоким воротом, с крупными бриллиантами в ушах и улыбающимися глазами вошла в столовую, я почувствовала в ней если не петербургский, то во всяком случае и не московский тон. В ту пору Довочка была очень lady-like.

Петр Николаевич, шумный, говорливый, подвижной, был на полголовы ниже жены. За столом он покрывал все голоса своими громкими и блестящими французскими фразами, произносимыми с большим апломбом. После обеда, оглушив нас столь же громкой, бравурной игрой на фортепьяно, он уехал в клуб, где его ждала карточная игра. (Давыдов был страстным игроком и одним из основателей Нового клуба в Петербурге на Дворцовой набережной. В этом клубе произошел большой скандал, когда Давыдов уличил генерала Галла в нечестной игре.)

Дарья Николаевна относилась к мужу дружески-спокойно. На обеде у дяди Филиппа она после его отъезда весело продолжала шутить с окружавшими ее двоюродными братьями Шиповыми и Шереметевыми и как будто не замечала его отсутствия. В 1910 году Давыдов скоропостижно умер, сравнительно молодым человеком. Дарья Николаевна осталась независимою, богатою вдовой. Детей у нее не было. Я не знаю, как это случилось, но в 1912 году мы с ней, несмотря на разницу лет, оказались большими друзьями, причем Довочка меня всячески баловала. Широкая и добрая по натуре, она относилась ко мне с детской непосредственностью и прямолинейностью. Прямолинейность мышления доходила у нее до маниачества, а маниачество с годами развивалось по одной строго определенной линии. К сорока годам Довочка казалась уже не совсем нормальной, и люди невольно вспоминали, что ее мать, Софья Петровна, несколько раз заболевала серьезным душевным расстройством.

Idée fixe Довочки была крайне своеобразна: выросшая в эпоху Александра III и близкая к его двору, Дарья Николаевна привыкла ставить Россию превыше всего, любить Францию и ненавидеть Германию. Ее ненависть к Германии впоследствии перешла на персону Вильгельма II и отчасти на императрицу Александру Федоровну. Повсюду ей мерещились германские козни, и даже мелкие личные неудачи она приписывала действию «темных немецких сил». Спорить на эту тему было бесполезно. Вильгельм подкупал ее горничных, которые, по его заданию, доставляли ей всевозможные неприятности: чаще всего рвали новые чулки. Лекарства из аптеки тоже в любой момент могли быть «им» подменены какой-нибудь отравой. Дарья Николаевна торжествовала, когда разразившаяся в 1914 году война как будто оправдала ее предвидения германской опасности.

Но я забежала на целое десятилетие вперед. О том, как мы с Девочкой отмечали столетие Отечественной войны на Бородинском поле, я буду говорить позднее, а пока, в виде компенсации за устремление вперед, хочу повернуть лет на пятнадцать назад и перенестись в обстановку придворных балов времен Довочкиной юности и вспомнить два экспромта, записанные Мятлевым в ее carnet de bal. Отнюдь не преследуя цели щеголять в своих записках чужим остроумием, я привожу эти стихи, которые запомнила со слов Дарьи Николаевны, только на тот случай, если сам автор о них забыл и они не будут помещены в полном собрании сочинений в разделе «юношеские произведения».

И блеск Алябьевой, и прелесть ГончаровойКогда-то Пушкин воспевал;Но рост такой большой, как Довочки Шиповой,Он вероятно не встречал.Тогда бы навсегда порвал он струны лиры,Отбросил далеко пастушечью свирельИ, пробку сняв с своей прадедовской рапиры,Голицына бы вызвал на дуэль[10].

Осенью 1905 года грянули первые революционные раскаты; необходимость реформ висела в воздухе. К власти призвали князя Петра Дмитриевича Святополк-Мирского, который в качестве министра внутренних дел должен был объявить «политическую весну». В семье Шереметевых (за исключением дяди Коли) его деятельность (или, вернее, намерения) не вызывали никакого энтузиазма. Говорили: «Пепка Мирский – прекрасный человек, но какой же это государственный ум?!» Видя, как рушатся незыблемые устои русской жизни, Борис Сергеевич моральную ответственность за этот беспорядок крайне наивно возлагал на отдельных «левонастроенных» лиц своего же класса, вроде Дмитрия Николаевича Шипова, Георгия Евгеньевича Львова, Павла Долгорукова.

На страницу:
5 из 6