bannerbanner
Всё нормально
Всё нормально

Полная версия

Всё нормально

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

После того как большевики снесли эту церковь, архитектурной доминантой нашего района стал Большой Дом – так полушёпотом называли Ленинградское управление КГБ. Это было огромное уродливое здание в духе конструктивизма начала 1930-х: агрессивно прямоугольное, с канареечно-жёлтым фасадом, обрамлённым по периметру красновато-коричневым кирпичом. Его высокие окна, расчерченные узкими вертикальными рамами, вызывали неизбежную ассоциацию с тюремными решётками. Поговаривали, что под его шестью надземными этажами есть ещё столько же подземных – с застенками. Также в народе ходила горькая шутка, что это самый высокий дом в Ленинграде, потому что из его окон видно Магадан. В диссидентских кругах словосочетание «улица Каляева» вызывало нервную судорогу.

Мы с братом, проходя мимо, не раз наблюдали, как к воротам Большого Дома подъезжают машины с железными прутьями на окнах. Но, конечно, мы не могли знать, что по коридорам этого здания в то же самое время вышагивал походкой матроса на шаткой палубе Владимир Путин, будущий президент, а тогда – подающий надежды боец невидимого фронта.

Дом, в котором жили мы, был трёхэтажным, с толстыми кирпичными стенами и почти что пятиметровыми потолками. Построенный в 1812 году специально для церковной богадельни, он, в отличие от многих других петербургских зданий своей эпохи, имел чисто функциональное назначение и не блистал архитектурным изяществом. Но меня это не смущало. Главное, что в доме был просторный двор с детской площадкой, десятком высоких деревьев, а также занятным сооружением, напоминавшим гигантскую собачью конуру – вентиляционной шахтой метро, из которой каждые несколько минут, когда под землёй проходил поезд между станциями «Чернышевская» и «Площадь Ленина», вырывался поток тёплого пахучего воздуха.


Большой Дом


Наша новая квартира была единственной некоммуналкой во всём доме. Когда-то она была хитроумным образом отрезана от огромной «богоугодной» квартиры, изначально принадлежавшей соседней церкви с загадочным названием Скорбященская. Само церковное здание, которое примыкало к нашему дому, оставалось на прежнем месте, но службы в нём больше не велись. Теперь там располагалась контора Общества охраны памятников, которое иногда проводило мероприятия и выставки вроде:

«Мир русской усадьбы», «Заповедные места Старой Ладоги» или «Охрана монументов боевой славы “Ораниенбаумский плацдарм”». Поразительно, но на них мало кто ломился.

Необычное происхождение квартиры отразилось на её причудливой планировке. Довольно просторная по советским меркам – целых шестьдесят два квадратных метра полезной площади – она состояла из трёх комнат и кухни. Самая большая комната служила днём гостиной, а ночью – родительской спальней. Это тоже было нормальным для советского времени: сама идея отдельной гостиной, которая бы не использовалась как место для сна, представлялась абсурдной. Вторая комната, где жили мы с Алёшей, была чуть больше двух метров в ширину и восемь метров в длину, по сути, длинный коридор, в одном конце которого было окно, а в другом – старинная тёмно-зелёная изразцовая печь, которой никто не пользовался. Третья, самая маленькая комната была бабушкиной.

В квартире имелся водопровод с холодной водой; массивная газовая колонка, которую взрослым приходилось зажигать спичками каждый раз, когда требовалась горячая вода; и «совмещённый санузел» – выгороженный из прихожей закуток. Это было весьма необычно: туалеты и ванные комнаты в СССР почти всегда были раздельными. Ещё одна диковина – старинный действующий камин в гостиной-спальне. Он создавал в доме атмосферу рафинированного петербургского комфорта.

Как у всех советских семей, центром нашей жизни была кухня. В нашем случае – гигантская, почти двадцать квадратных метров. Там мы завтракали, обедали и ужинали, там между бабушкой и мамой происходили нескончаемые баталии с выяснениями отношений, и там же Толя курил, поскольку это было единственное место в квартире, где ему разрешалось это делать. Кухню вечно украшали пёстрые гирлянды из верёвок, на которых под высоким потолком постоянно сушилось разномастное бельё, так что к обеденному столу приходилось пробираться сквозь джунгли влажных простыней и кальсон в тумане сигаретного дыма.



Хотя мы и жили на втором этаже, из-за необычной планировки здания у нас в квартире был подвал. В полу кухни открывался квадратный люк, который вёл в заросшие пылью катакомбы, простиравшиеся под всей квартирой. Мы использовали этот архитектурный бонус для хранения хлама: поломанных санок и лыж, старых велосипедов, из которых мы с Алёшей уже выросли, подборок журналов, которые Толя хотел отвезти к своей маме на дачу, но забыл, и тому подобного.

Когда я стал чуть постарше, то обнаружил, что наш подвал – это настоящий временной портал. Смельчаку, который не побоялся бы надышаться пылью и набить шишки о низкие своды, он предлагал экскурсию в прошлое – через всю советскую эпоху, вглубь XIX века, и погружение в мир загадочных артефактов, брошенных прежними обитателями квартиры. Кто были все эти люди? Что с ними стало? Может, их арестовали и отправили в лагеря? Может, они погибли на войне или умерли от голода во время блокады? А может, они поспешно эмигрировали, как только произошла революция, оставив всё, что нельзя было упаковать в несколько чемоданов и взять с собой на «философский пароход»? Почему-то я более всего склонялся к последнему варианту. И оттого покинутые вещи, равно как и их владельцы, приобретали в моих глазах ещё большую значимость. В моём понимании любой, кому удалось убежать из СССР, должен был быть выдающейся личностью.

Глава 2

Все дети равны

Воспитательница в детском саду рассказывает детям:

– В отличие от капиталистических стран, в СССР все дети всегда сыты и хорошо одеты. Они живут в больших квартирах, и у них много чудесных игрушек.

Маленький мальчик начинает плакать.

– Что с тобой, Вовочка?

– Я хочу в СССР!

САМЫМ ПЕРВЫМ СЛОВОМ, которое я научился писать где-то в возрасте четырёх лет, была аббревиатура «СССР». Очевидно, так с детства проявлялась моя склонность идти по пути наименьшего сопротивления. Рисуешь три одинаковых полумесяца, затем ещё один поменьше, смотрящий в противоположную сторону, к нему пририсовываешь палочку – и вуаля – настоящее слово готово. Никакой тебе возни с линиями разной длины и их непредсказуемыми соединениями, как в слове «мама».

Освоив начертание этого слова, я начал подписывать небрежным, размашисто-корявым росчерком «CCCP» все свои рисунки. Это стало моей визитной карточкой, моим фирменным знаком. Что бы я ни рисовал: семью головоногих гуманоидов, или аляповатое пятно под названием «букет», или эпическую панораму танкового сражения наших с фашистами, мой любимый сюжет, – в верхнем правом углу неизменно красовались эти четыре буквы.

На следующей стадии художественного развития меня стала вдохновлять политическая карта мира, висевшая у Толи над рабочим столом. Неизмеримой гордостью наполнял меня тот факт, что моя страна самая большая в мире, и я втайне злился на Северную и Южную Америки за то, что, вместе взятые, они больше. Впрочем, карту можно было подправить, что я и сделал, накорябав синим фломастером гордые буквы «СССР» на большинстве стран, а заодно и на голубых просторах океанов. Мне представлялось, что не только пролетариям всех стран, но и китам всех морей пора было соединяться.

* * *

Тем не менее как ни сильна была тогда моя любовь к СССР, она не пережила прямого столкновения с первым в жизни государственным институтом.

В детском саду я был на пятидневке – в круглосуточной группе для детей, чьи родители работали по вечерам. Этих несчастных приводили в сад в понедельник и забирали только в пятницу вечером, а то и в субботу утром. Меня же забирали домой каждый день, что превращало меня в объект острой зависти детсадовских друзей.

В нашем коллективе было двадцать детей, за которыми присматривали воспитательница и нянечка. Большую часть времени мы играли – либо в группе, либо на площадке во дворе. Ещё нас часто водили на долгие прогулки по Таврическому саду, в обиходе – Таврику, который после революции дедушка Ленин подарил детям, по крайней мере так нам рассказывали.

В первый год мы разучивали короткие песенки вроде:

Пусть всегда будет солнце,Пусть всегда будет небо,Пусть всегда будет мама,Пусть всегда буду я!

На второй год песни стали длиннее и морально неоднозначнее:

В траве сидел кузнечик,В траве сидел кузнечик,Совсем как огуречик,Зелёненький он был.Он ел одну лишь травку,Он ел одну лишь травку,Не трогал и козявкуИ с мухами дружил.Но вот пришла лягушка, Но вот пришла лягушка, Прожорливое брюшко – И съела кузнеца.Не думал, не гадал он,Не думал, не гадал он,Никак не ожидал онТакого вот конца.

Последнее вокальное произведение, надо думать, было призвано познакомить советских дошколят с базовыми экзистенциальными принципами: жизнь бессмысленна, добрые дела бесполезны, справедливости в мире нет и слабые всегда беззащитны перед сильными.

Ещё мы пели песню про «неуклюжей», но я её не очень любил, потому что не мог понять, кто они такие и зачем должны бегать по лужам вместе с пешеходами.

В детском саду нас не учили ни читать, ни писать, ни считать. Всё это начиналось лишь в первом классе школы. Конечно, некоторые дети получали преимущество на старте в виде домашней дошкольной подготовки. Меня, например, бабушка научила алфавиту к четырём годам, так что к первому классу я уже бегло читал.

Детский сад я ненавидел лютой ненавистью. И на то были свои причины. Прежде всего, утренние подъёмы и одевания были неизбежны и ужасны. Бóльшую часть года бабушка заставляла меня носить хлопчатобумажные колготки, которые для детей младшего возраста в СССР считались одеждой унисекс. Однако я уже тогда кое-что кумекал в гендерных нормах и в глубине души понимал, что колготки – это девчонское. Каждое утро я снова и снова проходил с этим чулочно-носочным изделием все пять стадий переживания горя: отрицание (отказывался их надевать), гнев (отбивался, как загнанный в угол зверь), торг (предлагал бабушке всевозможные сделки), депрессию (горько рыдал) и, наконец, принятие (подавленный, сдавался и позволял бабушке натянуть их на себя). Отчего-то эти проклятые колготки травмировали меня даже сильнее, чем маленький кусочек мыла, с которым бабушка, следуя заветам народной медицины, гонялась за мной по квартире, пытаясь засунуть его мне в попу каждый раз, когда у ребёнка не происходило «ка-ка» больше одного дня.

Вторая главная причина, по которой я ненавидел детский сад, – еда. Я был привередливым ребёнком, а казённое питание – варёная морковка, противный молочный суп или манная каша с комками – вызывало у меня отвращение и рвотные позывы. К счастью, нас не заставляли доедать, иначе бы меня живописно выворачивало наизнанку каждый раз, когда передо мной ставили тарелку с рыбной котлетой или тушёной печёнкой.

Ещё я терпеть не мог «тихий час», который в реальности тянулся час тридцать. Не помню, чтобы я хоть раз спал во время этой обязательной сиесты. По мне, это была пустая трата драгоценных полутора часов активного дневного времени. Обычно я просто лежал, уставившись в потолок, и, чтобы не сойти с ума от скуки, фантазировал и придумывал разные истории. Одна из них была про кота и пса, которые затейливо развлекались: строили самолёты и подводные лодки, рыли туннели под Ленинградом и гонялись по ним друг за другом в вагончиках – словом, занимались делом, а не бездарно тратили время на послеобеденный сон. Ещё у меня был цикл рассказов про «Ромашкинцев» – немного бестолковую семью из Ленинграда, которая недавно переехала в деревню Ромашкино и теперь пыталась освоиться в новой сельской жизни.

Спустя много лет я рассказывал эти истории перед сном своим собственным детям.

Существовал лишь один способ хоть на время прервать эту пытку принудительным сном: надо было поднять руку, подзывая нянечку, и шёпотом отпроситься в туалет. В результате я проводил там много времени, усаживаясь на подоконник и глазея в окно, чтобы не идти в ненавистную постель. Тот вид из окна я знал в мельчайших подробностях: улица Каляева с деревьями на бульваре; припаркованные под окнами грузовики; собачники, гуляющие после обеда; и курсанты, снующие туда-сюда через проходную военного училища. Созерцая всё это, я размышлял о тщетности бытия. Вселенская тоска, которая впервые охватила меня в петергофской электричке, никуда не делась – просто её приходы приобрели понятные очертания. В любое другое время дня я был совершенно нормальным ребёнком, весёлым и общительным, но «тихий час» выбивал меня из колеи и погружал в меланхолию.

Я и не подозревал тогда, что интуитивно уловил главное настроение, zeitgeist[3] 1970-х, или, скорее, это оно уловило меня. По-русски оно называлось «застой». Сегодня у этого понятия есть академическое определение. Энциклопедии сообщают, что застой – это период правления Л.И.Брежнева, длившийся примерно с конца 1960-х до начала 1980-х, который характеризовался отсутствием экономического роста и каких-либо улучшений в жизни граждан, торможением либеральных реформ, начатых при Хрущёве, и усилением репрессивного давления на творческую интеллигенцию: художников, писателей, мыслителей. Но то, что для специалистов-советологов станет впоследствии сухой формулировкой, для меня, пятилетнего, было просто интуитивным глубинным ощущением, что этот унылый мир вокруг меня навсегда и ничто и никогда в нём не изменится. СССР простирался – огромный, могучий и абсолютно неизменный – на одну седьмую часть суши. Наша жизнь была скучна и однообразна, как утренняя каша на воде, без масла и соли. Каждый год был похож на предыдущий. Одни и те же партийные начальники из десятилетия в десятилетие произносили по телевизору одни и те же речи – нудные и бессмысленные. Это была эпоха, лишённая любой страсти, любой энергии. Лучшие умы поколения теряли всякую надежду на прогресс в своей стране, и это касалось почти всех сфер – политики, искусства, любой отрасли науки, не поставленной на службу военно-промышленного комплекса. Некоторым удавалось эмигрировать на Запад. Многие из оставшихся, не находя применения своему творческому потенциалу и не имея возможностей для самореализации, спивались или заболевали психически. Именно такая участь постигнет моего отца. Но тогда я ещё ничего об этом не знал. Я просто смотрел в засиженное мухами окно детсадовского туалета и изнывал от тоски.

В пять часов за мной приходила бабушка и моя ежедневная пытка заканчивалась. По пятницам она забирала меня даже раньше, сразу после обеда, избавляя таким образом от «тихого часа». По дороге домой мы обычно заходили в кафе «Колобок» на углу Чернышевского и Чайковского.

Колобок в сказке поплатился за то, что убежал от бабушки и дедушки. Возможно, бабушкин выбор заведения был не случайным и она так пробовала свои силы в нейролингвистическом программировании.

В кафе бабушка брала нам по порции «кофе глясе»: два шарика пломбира и две чашки кофе. Повседневным напитком в СССР был чай, а кофе стоил дорого, и найти его в магазинах было очень трудно. Бабушка же и мама любили кофе и всегда пили его со слегка фрондёрским видом, как бы ритуально подчёркивая свою этническую и культурную «несоветскость». Мне позволялось пить кофе с шести лет. Наверное, это было бабушкиным способом постепенно вводить меня в свой мир, который не во всём соответствовал общепринятым советским нормам.

* * *

У нашей семьи не было ни собственной дачи, ни дома в деревне. По крайней мере к тому времени, когда появился я.

В начале 1910-х, когда бабушка ещё не родилась, её отец, крупный учёный и общественный деятель Николай Лаврентьевич Кладо, купил поместье в Псковской губернии, в трёхстах километрах к югу от Петербурга, вблизи деревни Большие Струги. Слово «струги» я больше нигде не встречал, так что даже не представляю, что это такое. Через несколько лет к власти пришли большевики и деревня получила идеологически выверенное название: Красные Струги. Вероятно, бюрократы, отвечавшие за переименование, тоже не знали, кто такие эти струги, и решили их не трогать, а лишь перекрасить в политически-корректный цвет.


Бабушка (на руках) с семьёй, помощниками и друзьями. Большие Струги, 1917 год


Вскоре после революции новая власть конфисковала у прадеда дом и превратила его в деревенский клуб с библиотекой. Но по инерции ещё долгие годы бабушка продолжала навещать Струги, останавливаясь в избе их бывшего кучера и его молодой жены, бывшей горничной. И это было далеко не самое странное из того, что происходило в безумном перевёрнутом мире, где волею судьбы очутились мои старшие родственники.

Большинство советских родителей не без основания считали, что летний город, с его духотой, пылью, пыльцой и выхлопными газами, – это не самая здоровая среда для продолжительных игр на воздухе. Когда наступало лето и начинался массовый исход детей из города, моим взрослым было некуда меня отправлять.

В один прекрасный майский день 1977 года бабушка, как обычно, забрала меня из детского сада. Дома я с удивлением обнаружил, что она достала все наши чемоданы и сумки и тщательно упаковала в них бесчисленное множество самых разнообразных вещей. Казалось, что бабушкина комната куда-то едет вместе с ней. Кроме того, меня не отправили спать, как было заведено, в девять вечера. Я сосчитал сумки.

– Зачем тебе семь сумок?

– Семь мест, – поправила меня бабушка.

– Что? – переспросил я в недоумении.

– Семь мест – это значит семь предметов багажа, – объяснила она. – Когда путешествуешь поездом, то один предмет багажа называется «место». Давай, надевай рюкзак, Серёжа, – она извлекла из груды сумок мой маленький рюкзачок и протянула его мне. – Наш поезд отходит в двенадцать.

Когда мы вышли на улицу, было ещё светло – стояли белые ночи. Как толковый ленинградский ребёнок, я, конечно, знал, что «белыми ночами» называются несколько недель до и после летнего солнцестояния, когда солнце лишь на короткое время опускается за горизонт в районе одиннадцати вечера и через несколько часов снова встаёт. Но меня всегда отправляли спать рано, и поэтому я никогда не наблюдал это природное явление своими глазами и сейчас был потрясён. Потрясение усилилось, когда к дому, тихо скрипнув тормозами, подъехало такси – бледно-зелёная «Волга» новой модели с чёрными шашечками на боку.

Водитель погрузил в машину багаж – все «места», кроме моего рюкзака и пластмассового ведёрка с лопаткой – мне был обещан пляж, и я подготовился.

Эта поездка на такси стала для меня первой. И дело было здесь не только в моём юном возрасте, но и в том, что советские граждане вообще нечасто позволяли себе разъезжать на такси: двадцать копеек за километр было недешёвым удовольствием. Я жадно вдыхал ударившую мне в нос смесь запахов бензина, табака и потёртого кожзаменителя, смотрел на дома, проносящиеся в сумерках за окном, слушал тиканье огромного механического счётчика на приборной панели, и моё сердце сладко замирало в предвкушении первого в жизни настоящего путешествия.

* * *

Железные дороги в России всегда были чем-то бóльшим, чем просто транспортом. Для русского человека бесконечное путешествие на поезде через необжитые просторы родной земли – это состояние души, медитация, повод поразмышлять о жизни.

Иногда и правда кажется, что вся Россия состоит из пригоршни станций, рассыпанных вдоль одноколейной железной дороги, построенной в конце XIX века графом Петром Андреевичем Клейнмихелем, и что любовь русских к железной дороге и есть прямое продолжение национального характера.

Русский человек, как не раз показывала история, предпочитает не полагаться на себя, а вверить свою судьбу машинисту – куда бы и сколь бы долго тот ни планировал всех везти. Вопреки тому, что СССР задумывался как бесклассовый рай абсолютного равенства, в советских поездах дальнего следования всегда было три класса вагонов: СВ, купейные и плацкартные. Мы с бабушкой сели в четырёхместное купе, где кроме нас ехали ещё двое пассажиров. Она устроилась на нижней полке, а я забрался на верхнюю. В полночь, как и было обещано, поезд тронулся. Какое-то время я лежал, глядя, как проносятся за окном тёмные деревья, но вскоре заснул, убаюканный стуком колёс. Когда я открыл глаза на следующее утро, мы были уже южнее Москвы.

Двухдневная поездка в одном купе с незнакомцами автоматически подразумевала интересные разговоры. Как и большинство людей, обречённых терпеть друг друга в замкнутом пространстве, попутчики коротали время за бесконечной беседой. Я тоже развлекал себя как мог: смотрел в окно на проплывающий мимо пейзаж и без особого энтузиазма листал книгу, которую бабушка взяла для меня в дорогу.

Это была повесть-сказка Сергея Михалкова «Праздник непослушания» – история о том, как в одном городе все родители, устав от своих непослушных детей, договорились оставить их одних. Поначалу, конечно же, дети страшно обрадовались, наелись до отвала мороженого, разрисовали всё вокруг краской, даже попробовали курить. Но спустя несколько дней, когда непослушные дети соскучились, устали и проголодались, они упросили взрослых вернуться. Признаться, я не пришёл в восторг от финала книги, но мне нравилось рассматривать картинки. К тому же бабушка была довольна, что я читаю, а не бездельничаю на верхней полке, так что определённая польза от Михалкова всё-таки была.

Время шло. Я смотрел на коров и пшеничные поля, мелькавшие за окнами, слушал разговоры взрослых, слонялся по грохочущим тамбурам и без конца ел. Мне кажется, я никогда в жизни не ел так много, как в те 43 часа в поезде. Чтобы не переплачивать в вагоне-ресторане, бабушка на время поездки основательно запаслась едой. Я уже не помню точно, что именно это было – запечённая кура[4], варёные яйца или бутерброды с сыром и колбасой, – но точно помню, что ели мы всё время.

Периодически по вагону ходил проводник и предлагал чай по две копейки за стакан. Поскольку пить обжигающе горячий напиток в движущемся поезде – не самое безопасное занятие, к стакану полагался подстаканник – такой металлический держатель с выгравированным орнаментом и длинной элегантной ручкой. До революции это чудесное приспособление имелось практически в каждом доме в России. К 1970-м же годам подстаканники исчезли из буфетов и сервантов рядовых граждан и сохранились только в поездах.

Было немало и других странных правил. Например, постельное бельё никогда не включалось в стоимость билета даже на многодневные поездки. Видимо, предполагалось, что пользоваться им будут не все пассажиры. Поэтому за постельными комплектами стоимостью в один рубль, состоящими из двух сероватых влажных простыней, наволочки и косого вафельного полотенца, после отправления поезда в купе проводника всегда выстраивалась очередь.

Удивительная традиция касалась горячей воды. По непонятным причинам вода в поездах нагревалась в угольных котлах. Только представьте себе, каждый вагон советского железнодорожного парка был оснащён собственным дымоходом. И это в 1980-х! В то время, когда советские космонавты проводили научные эксперименты на орбитальных станциях, а отечественные СС-20 наводили ужас на половину планеты, советские пассажиры пили чай, приготовленный на углях, по технологии примерно 1851 года.

* * *

По мере того как тянулись часы и наш поезд, пыхтя, продвигался всё дальше к югу, температура снаружи и внутри вагона ощутимо росла.

Сменился и пейзаж за окном: ёлки и берёзки уступили место широким степям. Люди на станциях тоже стали другими: более открытыми и радушными. Каждые пару часов поезд останавливался на пять-десять минут в очередном городе: Тула, Орёл, Курск, Харьков… На платформе нас уже поджидали местные старушки со всякими вкусностями: горячей отварной картошкой с укропом, солёными огурцами и жареными семечками. На некоторых станциях даже были киоски с мороженым.

Каждая вылазка на платформу за провизией сопровождалась захватывающим дух обратным отсчётом времени: успею ли я назад до отправления поезда? Или, если выходила бабушка, успеет ли она? И что будет, если нас разлучат? Что, если я вдруг пропущу отход поезда и останусь здесь, бог знает где, совсем один, без денег, без билета и без всякой возможности связаться с бабушкой? Стараясь не уронить газетные кулёчки с вишней или пирожками, я заскакивал обратно в вагон, захлёбываясь адреналином и ликуя оттого, что успел, успел! – на этот раз.

Всё это было так ново и так прекрасно, что два дня пролетели незаметно.

Когда я проснулся на второе утро, мы уже ехали по солнечному Крыму.

* * *

До революции Крым считался российской Ривьерой. Это был излюбленный курорт артистической богемы, аристократии и состоятельных заводчиков. В советское время летний отдых в Крыму стал доступен широким слоям населения: хоть раз в жизни здесь отдыхал каждый человек.

На страницу:
2 из 3