Полная версия
История Французской революции. Том 2
Юра несколько успокоилась. Депутаты Бассаль и Гарнье, находившиеся там с полуторатысячным войском, тогда как их окружали пятнадцать тысяч инсургентов, отвели свою незначительную армию и старались вступить в переговоры. Это им удалось, и непокорные администрации обещали принять конституцию и тем прекратить восстание.
Со 2 июня прошло около двух месяцев – наступил конец июля. Валансьен и Майнц всё еще находились в опасности, но Нормандия, Бретань и почти все западные департаменты смирились. Нант только что избавился от вандейцев, бордосцы не смели выйти из стен своего города, Лозер покорился, Пиренеи пока были защищены, Гренобль замирен, Марсель отрезан от Лиона удачной операцией Карто, а Лион, хоть и не повиновался декретам, но и не осмеливался объявить войну. Стало быть, авторитет Конвента был в провинциях почти восстановлен. С одной стороны, медлительность, отсутствие общего плана, полумеры, с другой – энергия Конвента, единство его могущества, его привычка повелевать, его политика, то мягкая, то крутая, были причиной торжества Горы над этим последним усилием жирондистов. Этому результату можно только радоваться, потому что в такую минуту, когда на Францию со всех сторон готовились нападения, повелевать были достойны, несомненно, сильнейшие. Побежденные федералисты сами произнесли себе приговор собственным изречением: «Честные люди никогда не умели быть энергичными».
Пока жирондисты повсеместно слабели, совершилось событие, возбудившее против них ужасную ярость.
В Кальвадосе жила в это время девушка двадцати пяти лет, красавица, характера твердого и независимого. Ее звали Шарлотта Корде д’Армон. Она была безукоризненно воспитана и образована, но ум ее был чрезвычайно деятелен и неспокоен. Чтобы жить свободнее, Шарлотта оставила родительский дом и переехала в Кан, к одной приятельнице. Отец ее когда-то писал политические статьи, в которых требовал уважения к привилегиям своей провинции. Шарлотта, подобно многим женщинам того времени, воспылала страстью к революции и, по примеру госпожи Ролан, была упоена представлением о республике, покорной законам, – неистощимом роднике доблести и добродетелей. Ей казалось, что жирондисты стремятся осуществить ее мечту, а препятствуют этому монтаньяры, и она решилась отмстить за своих излюбленных ораторов.
В Кальвадосе начиналась война. Шарлотта подумала, что смерть главы анархистов, совпав с восстанием департаментов, может решить дело в пользу последних. Тогда она решилась посвятить спасению отечества свою жизнь, которую не наполняла любовь к мужу или детям. Она обманула отца, написав, что решила перебраться в Англию, так как во Франции с каждым днем становится страшнее жить. Перед своим отъездом в Париж Шарлотта пожелала встретиться в Кане с депутатами, к которым питала такую восторженную преданность. Предлогом могла послужить просьба, обращенная к Барбару, насчет рекомендательного письма к министру внутренних дел: Шарлотте нужно было хлопотать о бумагах одной своей приятельницы, бывшей канониссы. Барбару дал ей письмо к Дюперре, другу Тара. Его товарищи, которые тоже видели девушку и слышали, как она выражает свою ненависть к монтаньярам, были поражены ее красотой и умом, об истинных ее намерениях никто не подозревал.
Приехав в Париж, Шарлотта Корде не сразу решила, кого именно выбрать в качестве жертвы. Дантон и Робеспьер, если судить по их громкой славе, заслуживали ее выбора, но Марат казался провинциям опаснее всех, его считали главой анархистов. Шарлотта сначала хотела убить его среди друзей, на заседании Горы, но это оказалось невозможно, потому что Марат по состоянию здоровья не мог более являться в Конвент. Читатели, вероятно, помнят, что он добровольно отказался на время от должности; две недели спустя, однако, видя, что дело жирондистов еще не закрыто, Марат прекратил эту комедию и снова появился на своем месте. Но скоро жестокая болезнь – одна из тех, что во время революций нередко пресекают бурные жизни, пощаженные эшафотом, – принудила его снова удалиться и уже не выходить из дома.
Впрочем, и это еще не могло унять его всеохватной деятельности. Он проводил большую часть дня в ванне, с бумагой и перьями, редактировал свой листок, писал письма Конвенту. В последнем письме он грозил, что если оно не будет прочитано, он велит себя принести, больного, на кафедру и прочтет его сам. В этом письме Марат обвинял двух генералов, Кюстина и Бирона. «Кюстин, – писал он, – переведенный с Рейна на север, ведет себя точь-в-точь как Дюмурье: злословит насчет анархистов, составляет главные штабы согласно своей фантазии, некоторые батальоны вооружает, а другие разоружает и размещает их сообразно своим планам, без сомнения больше подходящим заговорщику. (Мы видели выше, что Кюстин воспользовался осадой Валансьена, чтобы преобразовать в Лагере Цезаря Северную армию.) Что же касается Бирона, то это старый придворный лакей. Он притворяется, будто ужасно боится англичан, чтобы оставаться в Нижней Вандее и не отнимать у неприятеля Верхней Вандеи. Он явно ждет только высадки, чтобы самому присоединиться к англичанам и выдать им нашу армию».
Война в Вандее, по словам Марата, должна была уже завершиться, ведь рассудительному человеку довольно раз поглядеть, как дерутся вандейцы, чтобы найти способ истребить их. Сам он, Марат, владеющий и военной наукой, изобрел безошибочный маневр и, если бы его здоровье было получше, непременно отправился бы на берега Луары, чтобы самому привести план в исполнение. Надо арестовать обоих генералов и затем принять одну, последнюю, решительную меру, которая стала бы ответом всем клеветам и безвозвратно связала всех депутатов с Революцией: «умертвить всех пленных Бурбонов и оценить головы Бурбонов беглых. После этого, по крайней мере, одних не будут больше обвинять в стремлении возвести Орлеанов на престол, а другие лишатся возможности примириться с семейством Капетов».
Марат оставался верен себе: всё то же тщеславие, то же неистовство, та же готовность опередить народные опасения. Кюстину и Бирону действительно в скором времени предстояло сделаться предметами общей ярости, и все-таки честь инициативы и тут принадлежала Марату, больному, умиравшему!
Стало быть, Шарлотте Корде надо было идти к нему домой, чтобы добраться до него. Сначала она отдала письмо Дюперре, исполнила данное ей поручение и тогда уже занялась исключительно своим делом. Она спросила у извозчика адрес Марата, пошла к нему, но не была принята. Тогда она ему написала, что приехала из Кальвадоса и имеет сообщить ему важные новости. Этого было довольно. Тринадцатого июля она явилась в дом Марата в восемь часов вечера. Экономка, молодая женщина лет двадцати семи, с которой он жил как с женой, сомневалась, нужно ли ее принимать, но Марат, сидящий в ванне, услышал голос Шарлотты и велел впустить ее. Оставшись с ним наедине, девушка рассказала всё, что видела в Кане, слушала его, разглядывала, не решаясь еще нанести удар. Марат с жадностью расспрашивал о депутатах, находящихся в Кане, и с ее слов записывал их имена, присовокупляя:
– Хорошо, всех на гильотину…
– На гильотину!.. – в негодовании повторяла молодая девушка и в тот же миг, выхватив из-за лифа нож, вонзила его Марату под левую грудь, до самого сердца.
– Ко мне! – успел он крикнуть. – Ко мне, милый друг мой!
После убийства
Экономка прибежала; рассыльный, складывавший листки в другой комнате, тоже; они нашли Марата плавающим в своей крови, а Шарлотту – спокойной, с просветленным лицом, стоящей неподвижно. Рассыльный ударом стула свалил ее на пол, экономка топтала ее ногами. На шум сбежался народ; в одну минуту весь квартал поднялся на ноги. Шарлотта встала с пола и с достоинством вынесла все поругания и побои. Несколько членов секции, тоже привлеченные шумом, были так поражены ее красотою, мужеством и спокойствием, с которым она созналась в своем поступке, что не дали ее растерзать на месте и увели в тюрьму, где она продолжала с той же уверенностью подтверждать свою вину.
Это убийство, как и убийство Лепелетье, произвело необыкновенно сильное впечатление. Тотчас был пущен слух, что это жирондисты подослали убийцу. То же говорилось по поводу Лепелетье, то же всегда будет говориться во всех подобных случаях. Враги арестованных депутатов затруднялись отыскать явные признаки их преступлений: восстание департаментов послужило первым предлогом к гибели их в качестве соумышленников бежавших депутатов, а смерть Марата довершила меру их мнимых злодеяний и доставила недостающие причины к отправлению их на эшафот.
Монтаньяры, якобинцы, в особенности кордельеры, которые хвалились тем, что первыми могли назвать Марата своим, более других были с ним накоротке и никогда от него не отрекались, демонстрировали большое горе. Решено было похоронить Марата в Саду кордельеров, под теми самыми деревьями, под которыми он вечером читал свой листок народу. Конвент постановил в полном составе присутствовать на похоронах. Якобинцы предложили воздать Марату посмертные почести, положить его в Пантеон, хотя по закону не дозволялось класть туда покойника ранее двадцати лет по смерти. Еще было предложено всему городу участвовать в погребальном шествии; купить станки «Друга народа», чтобы они не попали в недостойные руки; поручить выпускать газету людям, хоть в чем-то напоминающим Марата энергией и бдительностью.
Шарлотта Корде
Робеспьер, которому хотелось придать своим якобинцам величавость, для чего он постоянно удерживал их порывы, и, кроме того, обратить на себя внимание, слишком поглощенное мучеником, сказал по этому случаю короткую речь: «Если я сегодня говорю, то потому, что имею на это право. Речь идет о кинжалах – они ждут меня, я заслужил их, и если Марат пал прежде меня, то только по милости случая. Поэтому я имею право вмешаться в этот спор и пользуюсь этим правом, чтобы выразить удивление: ваша энергия истощается в пустом декламаторстве, вы думаете только о суетных торжествах!.. Лучшее средство отмстить за Марата – немилосердно преследовать его врагов. Откажитесь от бесполезных разговоров и почтите память Марата более достойным его образом». Эти слова прекратили всякие споры, и никто более не думал о сделанных предложениях.
Всё же якобинцы, кордельеры, Конвент, все народные общества и секции приготовились воздать Марату великолепные почести. Тело было выставлено в продолжение нескольких дней, лежало открытое, так что рана была всем видна. Народные общества и секции процессиями приходили осыпать гроб цветами. Каждый президент при этом говорил речь. Секция Республики пришла первой. «Он скончался! – воскликнул президент. – Умер друг народа!.. Умер от руки убийцы!.. Не будем говорить похвальные слова над бездыханными останками. Похвальное слово ему – это его жизнь, его сочинения, его кровавая рана, его смерть, наконец!.. Гражданки! Сыпьте цветы на бледное тело Марата! Марат был нашим другом, другом народа, для народа жил он, для народа и умер!»
После этих слов молодые девушки обходят гроб и начинают бросать на тело цветы. Оратор продолжает: «Но довольно стенаний! Внемлите великому духу Марата; он пробуждается. “Республиканцы, – говорит он вам, – перестаньте лить слезы! Республиканцам подобает пролить не более одной слезы и затем думать о благе отечества. Не меня хотели убить, а Республику; не за меня должно мстить, а за Республику, за народ, за вас!”»
В то же время процесс Шарлотты Корде шел со всей быстротой революционных судебных форм. К делу были привлечены два депутата: Дюперре, который водил ее к министру внутренних дел, и Фоше, бывший епископ, вызывавший подозрения за связи с правой стороной; какая-то женщина, помешанная или просто озлобленная до предела, уверяла, будто видела его на трибунах с подсудимой.
Перед судом спокойствие не изменяет Шарлотте. Ей читают обвинительный акт и тотчас приступают к допросу свидетелей, но она первого же свидетеля прерывает, не дав ему даже начать, словами:
– Это я убила Марата.
– Что вас побудило к этому? – спрашивает ее президент.
– Его злодеяния.
– Что вы разумеете под словом злодеяния?
– Бедствия, причиной которых он был с начала революции.
– Кто подбивал вас на это дело?
– Я одна, – гордо отвечает она. – Я никогда ни от кого не приняла бы совета в таком деле. Я хотела подарить мир и спокойствие моему отечеству.
– Но неужели вы думаете, что убили всех Маратов?
– Нет, я так не думаю, – печально признается девушка.
Потом она дает говорить свидетелям и после каждого показания только повторяет: «Это правда, свидетель прав». От одного Шарлотта отпирается – от сообщничества с жирондистами. Из свидетельских показаний она опровергает лишь показание женщины, замешавшей в дело Дюперре и Фоше. Потом она садится и выслушивает остальных с полнейшим спокойствием. «Вы видите, – вместо всякой защиты говорит адвокат Шово-Лагард, – подсудимая во всем сознается с непоколебимой твердостью. Это спокойствие, это самоотречение, в одном отношении возвышенно прекрасные, могут быть объяснены лишь самым экзальтированным политическим фанатизмом. Ваше дело рассмотреть, насколько это нравственное соображение может иметь вес в решениях правосудия».
Шарлотту Корде приговорили к смертной казни. На ее прекрасном лице не появилось признаков волнения. Она возвратилась в свою келью с тихой улыбкой на устах, написала отцу, прося его простить ей то, что она сама распорядилась своей жизнью, потом – Барбару, рассказав ему о своей поездке и своем поступке в прелестном письме, исполненном грации, ума и возвышенных мыслей. Она заметила в письме между прочим, что друзья не должны о ней жалеть потому, что тем, у кого живое воображение и теплое сердце, жизнь обещает мало хорошего, и присовокупила, что вполне отмстила за себя Петиону, который в Кане усомнился было в ее политических убеждениях. Наконец, она попросила Барбару сказать Вимпфену, что она помогла одержать победу. Закончила Шарлота свое письмо словами: «Какой жалкий народ для республики! Надо основать хотя бы мир, а уж там образ правления устроится как-нибудь».
Арест Шарлотты
Пятнадцатого июля Шарлотта Корде встретила казнь всё с тем же невозмутимым спокойствием. Скромным и полным достоинства молчанием отвечала она на ругань низкой черни. Не все, однако, ругали ее; многие жалели эту девушку – молодую, красивую, бескорыстную – и провожали ее к эшафоту взорами, полными уважения и сострадания.
Тело Марата с большой торжественностью было перенесено в Сад кордельеров. «Эта торжественность, – гласил отчет коммуны, – ничем не была противна простоте и патриотизму». Народ, распределившийся по знаменам секций, мирно следовал за телом. Некоторый, так сказать, величественный беспорядок, почтительное молчание, общее уныние представляли трогательнейшее зрелище. Шествие продолжалось от шести часов вечера до полуночи; в нем участвовали граждане всех секций, члены Конвента, коммуны и департамента, избиратели и народные общества. По прибытии в Сад кордельеров тело Марата было положено под деревьями, листья которых, слегка колеблемые, отражали тихий и нежный свет. Народ в безмолвии окружал гроб. Президент Конвента первым сказал красноречивые слова, возвестив, что скоро придет время, когда за Марата будет отомщено, но что не должно необдуманными и опрометчивыми поступками навлекать на себя нарекания врагов отечества. Президент присовокупил, что свобода не может погибнуть и смерть Марата только упрочила ее. После нескольких речей, вызвавших дружные рукоплескания, тело было опущено в могилу. Слезы текли, и каждый удалился со страдающим сердцем.
Несколько обществ оспаривали друг у друга сердце Марата, но оно осталось у кордельеров. Его бюст появился везде рядом с бюстами Лепелетье и Брута и занял видное место во всех собраниях и публичных местах. Печати были сняты с его бумаг: у Марата нашлась одна пятифранковая ассигнация, и бедность его сделалась предметом новых восторгов. Его экономка, которую он, по словам Шометта, взял в жены в один прекрасный ясный день, перед лицом солнца, была признана его вдовою и стала получать содержание от казны.
Таков был конец этого человека, самой необыкновенной личности всей эпохи, столь плодовитой на особенные характеры. Оказавшись на поприще наук, он хотел низвергнуть все системы; заброшенный в политические смуты, он сразу возымел страшную мысль, которую каждая революция исполняет по мере того, как растут опасности, но в которой ни одна не признается никогда, – поголовное истребление своих противников. Марат, видя, что революция, хоть и не одобряет его советов, однако следует им, а люди, им обвиненные, теряют популярность и гибнут по его предсказанию, стал смотреть на себя как на величайшего государственного мужа новых времен. Обуреваемый непомерной гордостью и дерзостью, он до конца оставался кошмаром своих противников, да и друзья находили его страшным человеком, если не сказать больше. Смерть его была так же вне обыденного порядка, как и жизнь его, и случилась в ту самую минуту, когда вожди Республики, собиравшиеся сосредоточиться, чтобы составить правительство жестокое и мрачное, не могли долее уживаться с полупомешанным товарищем, смелым, безусловно преданным системе, но который расстраивал бы все их планы своими выходками.
Неспособный стать деятельным и увлекающим массы вождем, Марат был фанатиком революции, и когда потребовались уже не фанатизм, а энергия и выдержка, кинжал негодующей девушки весьма кстати сделал из него мученика и дал святого народу, который, наскучив своими прежними идеалами, ощущал потребность создавать новые.
Глава XXV
Комитет общественной безопасности и коммуна – Политика Робеспьера – Осада и взятие Майнца – Взятие Валансьена – Опасное положение Республики в августе 1793 года – Состояние финансов
Из пресловутого триумвирата остались только Робеспьер и Дантон. Чтобы составить понятие об их влиянии, нужно посмотреть, как распределилась власть и каким путем пошли умы после устранения правой стороны.
В самый день учреждения Конвент, в сущности, получил полную законодательную и исполнительную власть, однако не захотел явно удерживать ее всю, чтобы избежать деспотичного облика, и депутаты оставили призрак исполнительной власти, сохранив министров. Поскольку энергия их не соответствовала обстоятельствам, Конвент 10 апреля учредил Комитет общественного спасения, который мог остановить на время исполнение министерских приказов или дополнять их и заменять иными, когда находил недостаточными. Он же составлял инструкции депутатам, посылаемым в командировки, и один мог с ними переписываться. Поставленный таким образом выше министров и представителей, которые сами стояли выше всех должностных лиц, Комитет сосредоточил в своих руках всю правительственную власть. Хотя в теории власть эта ограничивалась контролем, в действительности она равнялась самодержавию: ведь глава государства никогда ничего сам не исполняет, а только за всем надзирает, выбирает агентов, руководит операциями.
Итак, комитет распоряжался военными операциями, заказывал провиант и припасы всякого рода, постановлял меры безопасности, назначал генералов и агентов всех родов, а трепещущие министры рады были снять с себя всякую ответственность, нисходя до простых приказчиков. Вот имена членов Комитета общественного спасения: Барер, Дельма, Бреар, Камбон, Робер Ленде, Дантон, Гитон де Морво, Матье и Рамель. Они были признаны людьми толковыми и трудолюбивыми и хотя подлежали подозрению в некоторой умеренности, но не до такой степени, чтобы прослыть, подобно жирондистам, сообщниками иноземцев.
В непродолжительное время эти депутаты забрали в свои руки все государственные дела, и хотя они были назначены всего на один месяц, Конвент не захотел прерывать их трудов и продлевал полномочия – с 10 мая до 10 июня, потом до 10 июля. Под надзором этого комитета Комитет общественной безопасности заведовал высшей полицией – дело первостепенной важности в смутные времена, но и в исполнении этих обязанностей зависел от Комитета общественного спасения, который, ведая вообще всем, касавшимся блага государства, был обязан раскрывать также и заговоры против Республики.
Стало быть, Конвенту через право издавать декреты принадлежала верховная воля, а через представителей и комитеты – исполнительная часть, так что, даже не желая совмещать в себе все власти, он был неодолимо к этому приведен обстоятельствами и необходимостью заставлять своих собственных депутатов делать то, что, по его мнению, дурно исполнялось другими агентами.
Впрочем, крупные вопросы социального устройства разрешались конституцией, учреждавшей чистую демократию. Вопрос о том, должны ли применяться крайние революционные меры, хотя бы и ради спасения, был разрешен событиями 31 мая. Об устройстве государства и о политической нравственности рассуждать больше не имело смысла. Оставалось только рассматривать меры административные, финансовые и военные. Предметы же этого рода редко могут быть понятны многочисленным собраниям, а предоставляются власти специалистов.
Конвент охотно полагался во всех этих делах на свои комитеты, не сомневаясь ни в их честности, ни в знаниях, ни в усердии. Депутатам, таким образом, приходилось молчать; последний переворот отнял у них не только охоту, но и повод для прений. Конвент сделался чем-то вроде государственного совета, которому комитеты сдавали отчеты, неизменно одобряемые, и предлагали декреты, неизменно принимаемые. Заседания, ныне скучные и безмолвные, не продолжались, как бывало прежде, целые дни и ночи.
Робеспьер
Коммуна занималась муниципалитетами и устроила в них радикальные перестановки. С 31 мая не помышляя более о заговорах и о том, чтобы использовать против Конвента местные силы, коммуна занималась городской полицией, продовольствием, рынками, церковными обрядами, театрами, даже публичными женщинами и по всем этим, так сказать, интимным домашним вопросам издавала постановления, делавшиеся образцами для всей Франции. Шометт, генерал-прокурор коммуны, был главным докладчиком этого муниципального органа, и народ всегда охотно, сопровождая рукоплесканиями, слушал его доклады. Этот законодатель рынков и площадей, однако, с каждым днем делался назойливее и несноснее, потому что постоянно искал новый материал для своей деятельности и всё нахальнее забирался в частную жизнь. Паш, всегда неподвижный, невозмутимый, предоставлял полную возможность делать что угодно перед его глазами, утверждал все принимаемые меры и предоставлял Шометту всю честь и славу муниципальной кафедры.
Конвент не стеснял свободы действий своих комитетов, а коммуна была поглощена исключительно своими атрибутами, так что о правительственных предметах рассуждали одни якобинцы. С обычной дерзостью они обсуждали все действия правительства и каждого из его агентов. Они давно уже приобрели влияние своей численностью, известностью, высоким положением большинства своих сторонников, огромным числом филиалов, наконец, своим старшинством и долгим влиянием на Республику. Но с 31 мая, после того как якобинцы заставили замолчать правую сторону собрания, они взяли почти безграничную власть над общественным мнением и получили право голоса, от которого Конвент фактически отказался. Они преследовали комитеты неустанным надзором, разбирали их действия точно так же, как действия представителей, министров, генералов – со свойственными им яростными нападками на личности. Эта цензура, неумолимая, часто гнусная, была все-таки полезна благодаря страху, который наводила, принуждая каждого преданно и честно заниматься своим делом.
Другие народные общества тоже имели влияние и большую свободу, однако подчинялись авторитету якобинцев. Кордельеры, например, более буйные, более решительные, признавали за якобинцами превосходство разума и слушались их советов, когда случалось зайти слишком далеко в революционном усердии. Петиция Жака Ру против конституции, взятая назад по желанию якобинцев, служит доказательством этого уважения.
Так распределились власть и влияние после 31 мая: правительствующий комитет, коммуна, поглощенная муниципальными делами, и якобинцы с их беспрерывной строгой цензурой.
Два месяца, конечно, прошли не без жестоких нападок общественного мнения на правительство. Умы не могли остановиться на 31 мая. Требования их должны были зайти далее, нуждаться во всё большей энергии правительства, большей быстроте, больших результатах. Во время общего преобразования комитетов, потребованном 2 июня, Комитет общественного спасения был пощажен, потому что его составляли люди работящие, чуждые всех партий, занятые трудами, которые опасно было бы прервать. Но им не забыли того, что они колебались 31 мая и 2 июня, хотели вступить в переговоры с департаментами и послать туда заложников, и не замедлили назвать их недостаточно твердыми. Забывая, что этот комитет был учрежден в самую трудную минуту, неудачи, бывшие следствием общего положения, вменялись ему в вину. Не понимая, что он – центр всех операций, а следовательно, завален делами, комитет обвиняли в возне с бумагами, в поглощенности мелочами, словом, в рутинности и неспособности.