bannerbanner
Записные книжки
Записные книжки

Полная версия

Записные книжки

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5
* * *

Канцлер Румянцев когда-то сказал, что Наполеон не лишен какого-то простодушия. Все смеялись над этим мнением и приписывали его недальновидности ума Румянцева. А может быть, он был и прав. В частных сношениях Наполеона с приближенными и подчиненными ему людьми была некоторая простота, как оказывается из многих рассказов и отзывов. К тому же, по горячности своей, он был нередко нескромен и проговаривался.

Н.Н.Новосильцев рассказывал, что за столом у государя Румянцев, по возвращении своем из Парижа, сказал следующее: «В одном из моих разговоров с Наполеоном осмелился я однажды заметить ему: “Неужели, государь, при достижении подобного величия и высоты, не подумали вы, что, сколько вы ни всемогущи, но закон природы падет и на вас? Избрали ли вы достойного себе наследника и преемника вашей славы?” “Поверите ли, граф, – отвечал Наполеон, ударяя себя по лбу, – что мне это и в голову не приходило! Благодарю. Вы меня надоумили”».

Оставляю на произвол каждого решить, не солгал ли тут кто-нибудь из трех; а на правду что-то не похоже.

* * *

Князь Дашков, сын знаменитой матери, имел, говорят, в обращении и в приемах своих что-то барское и отменно-вежливое, что, впрочем, и бывает истинным признаком человека благорожденного и образованного. В доказательство этих качеств князя Дашкова В.Л.Пушкин приводит следующий случай.

Он, то есть Пушкин, и зять его Солнцев были коротко знакомы с князем и могли обедать у него запросто. Однажды заезжают они к нему в час обеда и застают всё отборное московское общество, всех сановников и всех наличных Андреевских кавалеров. Увидев, что на этот раз приехали они невпопад, уезжают домой. Неделю спустя получают они от князя приглашение на обед, приезжают и находят то же общество, которое застали в тот день.

* * *

В 1809 или 1810 году приезжал в Москву Бог знает откуда какой-то чудак, который выдавал себя за барона Жерамба, носил черный гусарский мундир и вместо звезды на груди – серебряную мертвую голову. Он уверял, что этот мундир и эта голова были присвоены полку, который он поставил на своем иждивении в Австрии во время войны. Всё это казалось очень баснословно, но сам он был очень мил и любезен и хорошо принят в лучших московских домах.

Сначала жил барон очень широко, разъезжал по Москве в щегольской карете цугом, играл в карты, проигрывая довольно значительные суммы, и т.п. Наконец денежные средства его, по-видимому, истощились. В подобной крайности написал он княгине Дашковой письмо такого содержания: что видел он Родосский колосс, Египетские пирамиды и подобные тому чудеса и не умрет спокойно, если не удостоится увидать княгиню Дашкову. Старушка была тронута этим лестным приветом и пригласила его к себе. В первое же свое посещение попросил барон у княгини дать ему взаймы 25 тысяч рублей. Княгиня, разумеется, не дала, и знакомство их на этом и кончилось.

Когда русские войска вступили в Париж, многие офицеры, знавшие Жерамба в России, нашли его в Париже траппистом под именем отца Жерамба. Он, кажется, несколько был известен и литературными произведениями. Во время пребывания своего в Москве обратил он сердечное внимание свое на одну девицу и, не смея ей в том признаться, написал в альбом ее брата: «Я бы вас обожал, если бы вы были вашей сестрой».

* * *

Говоря о некоторых блестящих счастливцах, NN сказал: «От них так и несет ничтожеством».

* * *

Князь Голицын прозван Jean de Paris (название современной оперы), потому что в Париже, во время пребывания наших войск, он выиграл в одном игорном доме миллион франков и, спустя несколько дней, проиграл их так, что не с чем было ему выехать из Парижа.

Он большой чудак и находится на службе при великом князе в Варшаве в должности – как бы сказать? – забавника. И в самом деле, он очень забавен при какой-то сановитости в постановке и кудреватости в речах. Надобно прибавить, что он от природы всегда был немного трусоват. Однажды ехал он в коляске с великим князем, и скакали они во всю лошадиную прыть. Это Голицыну не очень нравилось.

– Осмелюсь заметить, – сказал он, – и доложить вашему императорскому высочеству, что если малейший винт выскочит из коляски, то от вашего императорского высочества может остаться только одна надпись на гробнице: «Здесь лежит тело Его Императорского Высочества Великого Князя Константина Павловича».

– А Михель? – спросил великий князь (Михель был главный вагенмейстер при дворе великого князя).

– Приемлю смелость почтительнейше повергнуть на благоусмотрение и прозорливое соображение вашего императорского высочества, что если, к общему несчастью, не станет вашего императорского высочества, то и Михель его императорского высочества бояться не будет».

В другой раз говорил он великому князю: «Вот, кажется, ваше высочество, и несколько привыкли ко мне, и жалуете, и удостаиваете меня своим милостивым благорасположением, но всё это ненадежно. Пришла бы на ум государю мысль сказать вам: “Мне хотелось бы съесть Голицына”, – вы только бы и спросили: “А на каком соусе прикажете изготовить его?”».

Однажды захотелось князю получить прибавку к содержанию, казенную квартиру и еще что-то подобное в этом роде. Передал он свои пожелания генералу Куруте. Тот имел привычку никогда и никому ни в чем не отказывать. «Очень хорошо, топ cher, — сказал он Голицыну, – в первый раз, что мы с вами встретимся у великого князя, я при вас же ему о том доложу». Так и случилось. Начался между великим князем и Курутой, как и обыкновенно бывало, разговор на греческом языке. Голицын слышит, что несколько раз было упоминаемо имя его. Слышит он также, что на предложения Куруты великий князь не раз отвечал: «Калос». Все принадлежащие варшавскому двору довольно были сведущи в греческом языке, чтобы знать, что слово калос значит по-русски хорошо. Голицын в восхищении.

При выходе из кабинета великого князя Голицын только что собирался изъявить свою глубочайшую благодарность Куруте, тот с печальным лицом объявляет ему: «Сожалею, топ cher, не удалось мне удовлетворить вашему желанию; но великий князь во всем вам отказывает и приказал мне сказать вам, чтобы вы впредь не осмеливались обращаться к нему с такими пустыми просьбами».

Что же оказалось после? Курута, докладывая о ходатайстве Голицына, прибавлял от себя по каждому предмету, что, по его мнению, Голицын не имеет никакого права на подобную милость; а в конце заключил, что следовало бы запретить Голицыну повторять свои домогательства. На всё это великий князь и изъявлял свое совершенное согласие.

Надобно видеть и слышать, с каким драматическим и мимическим искусством Голицын передает эту сцену, которой искусный комический писатель мог бы воспользоваться с успехом.

* * *

На довольно многолюдном вечере у варшавского коменданта Левицкого Н.Н.Новосильцев имел неприятную стычку с одним из адъютантов великого князя. Сгоряча дал он ему почувствовать, что власть, которой он официально уполномочен, может простираться и на этого адъютанта.

Разумеется, происшедшее было доведено до сведения цесаревича, который остался очень недоволен. Пошли переговоры, Новосильцев был не прочь и от поединка, но дело обошлось миролюбиво, хотя, может быть, и более неприятным для Новосильцева образом. Вследствие посредничества со стороны цесаревича Новосильцев должен был сказать несколько извинительных слово адъютанту в том же доме и перед тем же обществом, которое было свидетелем стычки. Так и случилось. С этой поры политическое и нравственное значение Новосильцева в Варшаве было несколько потрясено, из независимого положения перешел он в другое, которое подчинило независимость его постороннему влиянию.

Спрашивали у Васеньки Апраксина, одного из зрителей этой примирительной сцены, как обошлось всё дело. «Очень хорошо, – отвечал он. – Байков (старший и ближайший к Новосильцеву чиновник) ввел его в комнату и сказал ему: “Сын Святого Людовика, посмотри на солнце”». Известно, что эти слова были сказаны духовником несчастного Людовика XVI, когда он всходил на эшафот. Замечательна находчивость Апраксина в подобных случаях. Он не знал истории, ничего никогда не читал, вероятно, как-то мельком слыхал про это изречение и тут же применил его так метко, остроумно и забавно.

Кроме самовыращенного дарования на острые слова Апраксин имеет еще и другие таланты. Никогда не учась музыке, поет он прекрасно и разыгрывает на клавикордах лучшие места из слышанных им опер. Никогда не учась рисованию, он мастерски владеет карандашом и пишет прекрасные карикатуры. У генерала Синягина есть большой альбом, Апраксиным исписанный: в смешных и метких изображениях проходит тут всё петербургское общество. Со временем этот альбом может сделаться исторической достопамятностью.

* * *

В дневнике NN записано: «Мое дело не действие, а впечатлительная ощутительность; меня хорошо бы держать как термометр: он не может ни нагреть, ни освежить, но ничто скорее и вернее его не почувствует и не укажет настоящую температуру. Часто замечал я за собой при событиях, что поражали меня иные признаки и свойства, которые ускользали от внимания других».

* * *

Многое можно в прошлой истории нашей объяснить тем, что русский, то есть Петр Великий, силился сделать из нас немцев, а немка, то есть Екатерина Великая, хотела сделать нас русскими.

* * *

Я желал бы славы себе, но не для себя, а чтобы озарить ею могилу отца и колыбель сына.

* * *

Магницкий зашел однажды к Тургеневу (Александру) и застал у него барыню-просительницу, которая объясняла ему свое дело. Магницкий сел в сторону и ожидал конца аудиенции. Докладывая по делу своему, на какое-то замечание Тургенева барыня говорит:

– Да помилуйте, ваше превосходительство, и в Евангелии сказано: на Бога надейся, а сам не плошай.

– Нет уж, извините, – вскочил со стула и, подбежав к барыне, с живостью сказал ей Магницкий. – Этого, милостивая государыня, в Евангелии нет.

И он возвратился на свое место.

* * *

В старой Москве живал один Левашов, очень образованный, приятного обхождения, славящийся актерским искусством своим в домашних театрах, но, по несчастию, донельзя пристрастный к пиву. Говорят, что он перед концом своим выпивал его по несколько десятков бутылок в сутки.

Дмитриев, который был с ним в приятельских отношениях, рассказывал, что в коротких ему домах Левашов этот не стеснялся, но все-таки немного совестился частых требований любимого своего напитка; а потому и выражал свои требования разнообразными способами: то повелительным голосом приказывал слуге подать ему стакан пива, то просил вполголоса, то мельком и как будто незаметно в общем разговоре. Дмитриев применяет эти различные интонации к Василию Львовичу Пушкину, большому охотнику твердить и повторять свои стихи. «И он, – замечает Дмитриев, – то восторженно прочтет свое стихотворение, то несколькими тонами понизит чтение, то ухватится за первый попавшийся предлог и прочтет стихи свои как будто случайно».

* * *

В Москве до 1812 года не был еще известен обычай разносить перед ужином в чашках бульон, который с французского слова называли consomme.

На вечере у Василия Львовича Пушкина, который любил хвастаться нововведениями, разносили гостям такой бульон – по обычаю, который он, вероятно, вывез из Петербурга или из Парижа.

Дмитриев отказывается от бульона. Василий Львович подбегает к нему и говорит:

– Иван Иванович, да ведь это consommel

Знаю, – отвечает Дмитриев с некоторой досадой, – что не ромашка, а все-таки пить не хочу.

Дмитриев, при всей простоте обращения своего, был очень щекотлив, особенно когда покажется ему, что подозревают его в незнании светских обычаев, хотя света он не любил и никогда не ездил на вечерние многолюдные собрания.

* * *

Проходило какое-то торжественное празднество в Кадетском корпусе в присутствии великого князя Константина Павловича и многих высших сановников. А.Л.Нарышкин подходит к великому князю и говорит:

– У меня тоже здесь свой кадет.

– Я и не знал, – отвечает великий князь, – представь мне его.

Нарышкин отыскивает брата своего Дмитрия Львовича, подводит его к Константину Павловичу и говорит:

– Вот он.

Великий князь расхохотался, а Дмитрий Львович по обыкновению своему пуще расфыркался и тряс своей напудренной и тщательно завитой головой[5].

А.Л.Нарышкин был в ссоре с канцлером Румянцевым. Однажды заметили, что он за ним ухаживает и любезничает с ним. Спросили у него тому причину. Нарышкин отвечал, что причина в басне Лафонтена «Ворона и лисица». Дело в том, что у Румянцева на даче изготавливались отличные сыры, которые он дарил своим приятелям. Нарышкин был лакомкой и начал выхвалять сыры в надежде, что Румянцев и его оделит гостинцем.

Нарышкин говорил про одного скучного царедворца: «Он так тяжел, что если продавать его на вес, то на покупку его не стало бы и Шереметевского имения».

* [5][5]

Беклешов говорил о некоторых молодых государственных преобразователях в начале царствования императора Александра I: «Они, пожалуй, и умные люди, но лунатики. Посмотреть на них, так не надивишься. Один ходит по самому краю высокой крыши, другой – по оконечности крутого берега над бездной; но назови любого по имени, он очнется, упадет и расшибется в прах».

* [5][5]

Каким должен был быть поучительным свидетелем для императора Павла, в час венчания его на царство, гость его, развенчанный и почти пленник его, король Станислав!

Впрочем, во всем поведении императора Павла в отношении к Станиславу было много рыцарства и утонченной внимательности. Эти прекрасные и врожденные качества привлекали к Павлу любовь и преданность многих достойных людей, чуждых ласкательства и личных выгод. Они искупали частые порывы его раздражительного или, лучше сказать, раздраженного событиями нрава.

Нелединский долго по кончине его говорил о нем с теплой любовью, хотя и над ним разражались иногда молнии царского гнева. Во время государевой поездки в Казань Нелединский, бывший при нем статс-секретарем, сидел однажды в императорской коляске. Проезжая через какие-то обширные леса, Нелединский сказал государю:

– Вот первые представители лесов, которые далеко простираются за Урал.

– Очень поэтически сказано, – возразил с гневом государь, – но совершенно неуместно: изволь-ка сейчас выйти вон из коляски.

Объясняется это тем, что сие было сказано во время Французской революции, а слово представитель, как и круглые шляпы с кокардой, было под запретом у императора.

В эту поездку лекарь Вилье, находившийся при великом князе Александре Павловиче, был ошибочно завезен на ночлег в избу, где уже находился император Павел, собиравшийся лечь в постель. В дорожном платье входит Вилье и видит перед собой государя. Можно себе представить удивление Павла Петровича и страх, овладевший Вилье. Но всё это случилось в добрый час. Император спрашивает лекаря, каким образом он к нему попал. Тот извиняется и ссылается на ямщика, который сказал ему, что квартира отведена ему тут. Посылают за ямщиком. На вопрос императора ямщик ответил, что Вилье сказал про себя, что он анператор.

Врешь, дурак, – смеясь, сказал ему Павел Петрович, – император – я, а он – оператор.

– Извините, батюшка, – сказал ямщик, кланяясь царю в ноги, – я не знал, что вас двое. (Рассказано князем Петром Михайловичем Волконским, который был адъютантом Александра Павловича и сопровождал его в эту поездку.)

* * *

NN говорит: «Если, сходно с поговоркой, говорится, что рука руку моет, то едва ли не чаще приходится сказать: рука руку марает».

* * *

При Павлове (Николае Филипповиче) говорили об общественных делах и о том, что не следует разглашать их недостатки и погрешности.

– Сору из избы выносить не должно, – заметил кто-то.

– Хороша же будет изба, – возразил Павлов, – если никогда из нее сору не выносить.

* * *

Похороны Ф.П.Уварова (ноябрь 1824-го) были блестящими и со всеми возможными военными почестями. Император Александр присутствовал при них, от самого начала отпевания до окончания погребения. «Славно провожает его один благодетель, – сказал Аракчеев Алексею Федоровичу Орлову, – каково-то встретит его другой?» Историческое и портретное слово.

Кажется, с этих похорон Аракчеев пригласил Орлова сесть к нему в карету, чтобы довезти его домой. «За что меня так не любят?» – спросил он Орлова. Положение было щекотливым, и ответ казался затруднителен. Наконец Орлов всё свалил на военные поселения, учреждение которых приписывалось Аракчееву и неясно понималось общественным мнением. «А если я могу доказать, – возразил с жаром Аракчеев, – что это не моя мысль, а мысль государя, а я тут только исполнитель?!» «В том-то и дело, каково исполнение», – мог бы отвечать ему Орлов, но, вероятно, не отвечал.

* * *

Стрэтфорд (знаменитый Каннинг) приезжал в Россию от имени английского правительства для переговоров по греческим делам. Был он и в Москве на самую Пасху. Гуляя по Подновинскому*, заметил он, что у нас, в противность английским обычаям, полиция везде на виду. «Это нехорошо; некоторые предметы требуют себе оболочки: природа нарочно, кажется, сокрыла от глаз наших течение крови». Посетив же Московский военный госпиталь, удивился он великолепию его и всем

Гулянье у Новинского монастыря на Пасху. – Прим. ред.

удобствам, устроенным для больных. «Если был бы я русским солдатом, – сказал он, – то, кажется, желал бы всегда быть больным».

Каннинг очень уважает Поццо ди Борго и политическую прозорливость его. Он знавал его в Константинополе: в самую пору славы и могущества Наполеона не отчаивался Поццо в низвержении его. Впрочем, и Петр Степанович Валуев, который не был никогда глубокомысленным политиком, как будто носил во чреве своем пророческое убеждение, что Наполеону несдобровать. Вскоре после рождения Римского королька сказал он однажды Алексею Михайловичу Пушкину:

– Не могу придумать, что сделают с этим мальчишкой.

– С каким мальчишкой?

– Наполеоновым сыном!

– Кажется, – возразил Пушкин, – пристроиться ему будет нетрудно; он наследует французский престол.

– Какой вздор! Наполеон заживо погибнет, и всё приведено будет в прежний порядок.

В прогулке говорили мы с Каннингом о великане, которого показывают в балагане и который, по замечанию врачей, должен умереть, когда перестанет расти. В тот же день за обедом разговорились о Наполеоне; вспомнили, что он не умел довольствоваться тем, что казалось верхом счастья Фридриху. «Ничего человеку, – говаривал он, – присниться лучшего не может, как быть королем Франции». Каннинг заметил, что Наполеону новые завоевания были нужны и необходимы, чтобы удержаться на престоле. Я применил к нему замечание, сделанное мной о великане: в натуре Наполеона, может быть, была потребность или всё расти, или умереть.

Каннинг сказывал, что читал письмо Байрона, в котором он писал издателю и книгопродавцу своему: «Чтобы наказать Англию, я учусь итальянскому языку и надеюсь быть чрез несколько лет в состоянии писать на нем как на английском. На итальянском языке напишу лучшее свое произведение, и тогда Англия узнает, кого она во мне лишилась». По словам Каннинга, Байрон был человек великой души, но слабых нервов и слишком подвержен силе внешних впечатлений. Однажды спросил Каннинг поэта, когда явится в свет книга приятеля его

Гоб-Гуза[6], путешествие его по Греции. «Гоб-Гуз, – отвечал Байрон, – одной натуры со слонихою».

О немецких переводах с древних языков, гекзаметрами, говорит он, что, как они ни верны, но – безжизненны. «Предпочтительно (продолжает он) знавать поэта в младенчестве его, чем знать черты его».

Следующее тоже из разговора с Каннингом.

Еще до напечатания книги своей о посольстве в Варшаве Прадт изустно и часто упоминал о восклицании, которое влагал он в уста Наполеона: «Одним человеком менее, и я был бы властелином Вселенной». При первом свидании с Веллингтоном, после первых и лестных приветствий касательно военных действий его в Испании, Прадт в кружке слушателей, около них собравшихся, сообщил Веллингтону вышеупомянутое изречение Наполеона. Веллингтон с достоинством и смирением опустил голову, но Прадт, не дав ему времени распрямиться, с жаром продолжал: «И этот человек я». Посудите о coup de theatre (драматическом эффекте) и неожиданности, выразившейся в лице Веллингтона и других слушателей.

Вообще разговор Каннинга степенен, но приятен и разнообразен. Речь его похожа на самое лицо его: при первом впечатлении оно несколько холодно, но ясно и во всяком случае замечательно. Даже не лишено оно некоторых оттенков простодушия, если не проникать слишком глубоко. Впрочем, разумеется, он в России не показывался нараспашку; всё же должна была быть некоторая дипломатическая драпировка.

* [6][6]

Безбородко говорил об одном своем чиновнике: «Род человеческий делится на он и она, а этот – оно».

* [6][6]

Доклады и представления военных лиц происходили у Аракчеева очень рано, чуть ли не в шестом или седьмом часу утра. Однажды представляется ему молодой офицер, приехавший из армии и мертвенно пьяный, так что едва держится на ногах и слова выговорить не может. Аракчеев приказывает арестовать его и свести на гауптвахту, а в течение дня призывает к себе адъютанта своего князя Илью Долгорукова и говорит ему: «Знаешь ли, у меня не выходит из головы этот молодой пьяный офицер: как мог он напиться так рано и еще пред тем, чтобы явиться ко мне! Тут что-нибудь да кроется. Потрудись съездить на гауптвахту и постарайся разведать, что это значит».

Молодой офицер, немного протрезвев, признается Долгорукову: «Меня в полку напугали страхом, который наводит граф Аракчеев, когда ему представляются; уверяли, что при малейшей оплошности могу погубить карьеру свою на всю жизнь. И я, который никогда водки не пью, для придачи себе бодрости, выпил залпом несколько рюмок. На воздухе меня разобрало, и я к графу явился в этом несчастном положении. Спасите меня, если можно!»

Долгоруков возвращается к Аракчееву и всё ему рассказывает. Офицера приказали тотчас выпустить из гауптвахты и пригласить на обед к графу на завтрашний день. Ясно, что офицер является в назначенный час совершенно в трезвом виде. За обедом Аракчеев обращается с ним очень ласково, а после обеда, отпуская, говорит ему: «Возвратись в свой полк и скажи товарищам своим, что Аракчеев не так страшен, как они думают». (Рассказано князем Ильей Долгоруковым.)

* * *

Какой-то шутник уверяет, что когда в придворной церкви при молитве «Отче наш» поют: «Но избави нас от лукавого», то князь Меншиков, крестясь, искоса глядит на Ермолова, а Ермолов делает то же, глядя на Меншикова.

* * *

Лукавство и хитрость очень ценятся царедворцами; но в прочем это мелкая монета ума: при одной мелкой монете ничего крупного и ценного не добудешь.

* * *

Говорят, что Растопчин писал в 1814 году жене своей: «Наконец его императорское величество милостиво согласился на увольнение мое от генерал-губернаторства в этом негодном городе».

Во всяком случае нет сомнения, что Москва-негодница была довольна увольнением Растопчина. При возвращении его в Москву, освобожденную от неприятеля, когда мало-помалу начали съезжаться выехавшие из нее, общественное мнение оказалось к Растопчину враждебным. В дни опасности все в восторженном настроении патриотического чувства были готовы на все возможные жертвы. Но прошла опасность, и на принесенные жертвы и на понесенные убытки стали смотреть другими глазами. Хозяева сгоревших домов начали сожалеть о них и думать, что, может быть, и не нужно было их жечь. Как бы то ни было, но разлад между Растопчиным и Москвой доходил до высшей степени. Растопчин был озлоблен неприязненным и, по мнению его, неблагодарным чувством московских жителей. Он, кажется, сохранил это озлобленное чувство до конца жизни своей.

На празднике, данном в Москве в доме Полторацкого после вступления наших войск в Париж, это недоброжелательство к Растопчину явилось в следующем случае. Когда пригласили собравшихся гостей идти в залу, где должно было происходить драматическое представление, князь Юрий Владимирович Долгоруков поспешил подать руку Маргарите Александровне Волковой и первый вошел с ней в залу. Вся публика пошла за ним. Граф Растопчин остался один в опустевшей комнате. Когда кто-то из распорядителей праздника пригласил его пойти занять приготовленное для него место, он отвечал: «Если князь Юрий Владимирович здесь хозяйничает, то мне здесь и делать нечего, я сейчас уеду». Наконец, после убедительных просьб и удостоверения, что спектакль не начнется без него, уступил он и вошел в залу.

* * *

Граф Ираклий Иванович Марков, командовавший московским ополчением, носил мундир ополченца и по окончании войны. Растопчин говорил, что он воспользовался войной, чтобы не выходить из патриотического халата.

* * *

Шишков говорил однажды о своем любимом предмете, то есть о чистоте русского языка, который позорят введениями иностранных слов. «Вот, например, что может быть лучше и ближе к значению своему, чем слово дневальный! Нет, вздумали вместо него ввести и облагородить слово дежурный, и выходит частенько, что дежурный бьет по щекам дневального».

На страницу:
4 из 5