Полная версия
Черный Леопард, Рыжий Волк
Наряда на мне нет. И нет у меня облика. Лицо мое – это то, что я ощущаю. Лоб высокий и округлый, как и вся остальная моя голова. Брови нависают над глазами так низко, что те в тени скрыты. Нос с уклоном, как у горы. Губы ощущаю толстыми в палец, когда тру их красной или желтой пылью. Один глаз, тот, что мой, и еще один, что не мой. Башка крепкая, какой под силу вынести убор из волос с двумя бычьими рогами. Уши себе я сам проколол, думая над тем, как это папаша мой носит тюрбан, пряча свои. Только облика у меня никакого нет. Есть то, что люди видят. Не мое оно, то «я», какое ты видишь, а твое. Ты владеешь обликом десятков тысяч, но только не своим собственным лицом. Что ты видишь, это искажение и изнанка тебя самого, какую ты принял за себя истинного. Я вижу истинного тебя, а ты самого себя не видел ни разу, только у всех мужчин так. Ты б удивился, узнав, какую кучу времени убивает мужчина, безо всякой нужды раздумывая о Вселенной. Тут, в этом каземате, я думаю о мире сем и о мире духов, о девяти небесных сферах и о мире за пределами мерзости, о том, откуда пошли добро и зло, и никогда – о мальце.
Через десять дней после того, как я ушел из отцова дома, я пришел в одну долину, та сильно поросла кустарником, все еще мокрым от дождя, что шел в прошлую луну. У деревьев листья темнее моей кожи. Почва там держала тебя всего на десятке шагов, чтобы поглотить на следующем шаге. Почва, что была не почвой, а скопищем осклизлых змей, кобр и гадюк. Я был дураком. Думал, постигну старый отцовский образ жизни, просто забыв про его нынешний. Шагал через буш и убеждал себя, что, хотя всякий звук внове, ничто не вызывало страха. То дерево меня не предало, когда я попробовал спрятаться. Тот жар у меня под шеей не был лихорадкой. Те лианы не пытались окрутить мне шею и удавить до смерти. И голод, голод и опять голод, и то, что сходит за голод. Боль, что бьется в животе изнутри, пока не устает бить. Ищешь ягоды, ищешь кору молодых деревьев, ищешь змей, ищешь то, что едят змеи. И не находишь ничего, потому как первые ягоды горькие, а у вторых вкуса нет, но потом пролежал я денек у родника, когда живот меня с ног свалил, в голове саднило, будто по ней дубинками колотили, и поносил я, не переставая. Больше безумия. Я пытал счастья в грязи. Пытался сквозь густой кустарник преследовать змей, что преследовали крыс. Было ощущение, будто что-то большое преследует меня. Отец никогда не говорил мне, что даже жить по старинке ему приходилось учиться. Я думал, как и ты сейчас, что у мужчин из долины нет никаких искусств, никаким ремеслом они не владеют, что язык им дан, только чтобы балаболить, что в разуме их нет ничего, чего в нем уже не было от рождения. Я взобрался на скалу, и мокрые листья хлестнули меня по лицу. Вот и все, что помню о той прогулке.
Следующим, что застряло в памяти, стало мое пробуждение в хижине, холодной, как река. Внутри огонь горел, только жар был во мне.
– Бегемот в воде невидим, – произнес голос.
То ли в хижине было темно, то ли я ослеп, не знаю.
– Ye warenwupsiyengve. Почему ты не внял предостережению? – прозвучало.
В хижине все еще стояла темень, но глаза мои увидели чуть больше.
– Гадюка не вступает в ссору ни с кем, даже с придурками. Оба Олушере, невозмутимая или ласковая змея, самая опасная.
Мой нюх повел меня в лес. Когда у грязи, у кустарника, у змеи, у птицы, у дерева, у цветка, у воды на листьях и воды на земле – у всего есть свой запах и каждый запах оставляет во мне свою собственную память, то голова раскалывается от попыток проследить их всех. Сказать правду, пробегая через лес, я умом тронулся. Язык уже даже для ругани не ворочался после лазания через все валуны и повалившиеся деревья, после купания в болотах и пробежек по потрескавшейся почве, разбитой в пыль. В самой чаще я был до того потерян, что кричал, плакал, вопил и завывал. Потом шипел, каркал, цвик-цвикал, ла-ла-лакал. Для джунглей нет слов, до сей поры ни одного нет. Ни одна змея мне на глаза не попалась. За две ночи до того, когда он отыскал меня, дрожавшего, под плачущим деревом, он был настолько уверен, что я уже не жилец, что начал ямку копать. Но потом я всю ночь выкашливал какую-то зеленую жижу. И вот лежу на циновке в хижине, где стоит запах фиалки, засохшего буша и горящего навоза.
– Ответь мне, положа руку на сердце: что ты делаешь в чаще буша?
Хотелось рассказать ему, что забрался сюда в поисках себя самого, только то были бы слова идиота. Или похожие на те, какие отец болтал, только тогда я все еще считал, что можно себя потерять, не понимая, что ни у кого никакого себя и не бывает. Но об этом я уже говорил раньше. Так что не сказал я ничего и уповал на то, что глаза мои смогут высказаться. Даже в темноте я различал, как цепко впился он в меня своим взглядом. В меня и в мои дикие представления о буше, где люди бегают вместе со львами, едят с одной земли и гадят у одного деревца, и нет меж ними никакой хитрости. Он вышел из темного угла и шлепнул меня.
– Единственный для меня способ залезть тебе в голову – это расколоть ее и посмотреть, или сам выскажись.
– Я думал…
– Ты считал, что люди в буше и у реки только рыкают или гавкают, как собаки. Что мы, погадивши, задницу себе не подтираем. Может, по коже размазываем. Я говорю с тобой как человек.
Этот человек измывался надо мной всю ночь, над моими медлительными руками, медлительным соображением и над тягучей слюной, сочащейся из моей затянутой речи. Я ничуть не обижался. Всю ночь он потратил на то, чтобы вымести все это из моей башки. Все это умозрительное бытие. Теперь мужчины и женщины на ваших улицах при моем приближении (а я несу на себе лишь ножные браслеты да грязь, ну, еще повязку на бедрах, когда пожелаю, а когда нет, то и ничего) считают, должно быть, что во мне зверское сознание или что я с деревьями перешептываюсь.
Ты человек, собирающий и хранящий слова. Ты и мои собираешь. Ты слагаешь песни про прохладное утро, песни про полдень мертвых, песни про войну. Только заходящему солнцу не нужны твои вирши, не нужны они и бегущему гепарду.
Этот мудрый человек жил не в селении, а возле реки. Белые волосы – от пепла и молочных сливок. Он жил один в хижине, какую соорудил вокруг себя, с крышей из сырых веток деревьев и кустарника и прочными неровными стенами. Он тер стены черной скальной пылью, пока они не заблестели. Рисовал узоры и картины, на одной изобразил белое существо с руками и ногами высокими, как деревья. Я ничего похожего никогда не видел.
– И хорошо, что случилось, ведь, не выживи ты, ты бы мне этого не рассказал, – выговорил он.
Мне было любопытно, кто вырезал ему узор на груди так, что все рубцы подходили идеально. В единственный раз, когда я видел своего отца раздетым, разглядел я кругленькие шрамики на его спине, словно звездочки в кружок. У отца были друзья и женщина. А этот человек жил один, так кто ему ранки резал, кожу бритвой полосовал и пепел в ранку втирал, так что на груди его целое созвездие получилось? Может, сделал он это своею собственной рукой. Ведь ни рядом, ни вдалеке я не улавливал никакого запаха женщины. Ему не приходилось бывать в их компании, признался он мне как-то.
Приходилось ли мне?
Ну и вопросики ты задаешь, Жрец. Инквизитор.
Я уснул, проснулся, уснул, проснулся и увидел громадного белого питона, обернувшегося вокруг ствола, проснулся и увидел змею, малоразличимую на фоне стены, я уснул и вновь проснулся. На третий раз попытался подняться и пал на колени. Колдун рассмеялся, впрочем, это могло мне лишь показаться. Солнечный свет проник в комнату, высветил стены, и я увидел, что мы в пещере. Стены черные, белые, бурые и красные, походили они на свечной воск, таявший на свечном воске. В сумраке части стены смотрелись как вопящие лица, или слоновьи ноги, или щелка меж ног молоденькой девушки.
Стена, когда я ее потер, под рукой ощущалась не скалой, а скорее кожурой батата.
Возле входа в пещеру она была мягкой от кустиков, торчавших распущенными волосиками. Я встал и на этот раз не упал. Шатался из стороны в сторону, как человек, насквозь пропитанный пальмовой водкой, однако вышел наружу. Снаружи споткнулся и прижался для равновесия к скале, но то оказалась не скала. Ничего похожего на камень. Кора дерева. Только слишком уж широкого и большого. Я смотрел в высоту, как только мог, и прошагал так далеко, как только мог прошагать. Мало того что солнце все так же скрывалось за ветвями и листьями, но и стволу, казалось, конца не было. К тому времени, когда я обошел вокруг дерева, успел позабыть, где было начало. Кора казалась грубой из-за прорезей и вздутий, но была нежна на ощупь. Я отступил от ствола подальше и продолжил обход, пока не сбился со счета шагов. Словно боги небесные взяли у великанов батат и сбросили его на землю, где он повсюду пробился новыми ростками. Батат размером больше замка. Ничего похожего я в жизни не видел. Отшагал сто пятьдесят шагов и все равно не смог обойти ствол кругом. Шире всего он раздавался в середине, и я не переставал думать про великанов: колдовство заставило дерево растолстеть.
Лишь на самом верху росли ветки, кряжистые, как пальцы младенца, и торчавшие из паутины веточек и листьев. Листочки маленькие, толстые, как кожа, и плоды размером с твою голову.
– Обезьянье хлебное дерево, баобаб, было самым прекрасным в саванне, – произнес колдун у меня за спиной. – Это было после второго сошествия богов. И обезьянье хлебное дерево знало, что оно прелестно. Оно потребовало, чтобы все песнопевцы воспевали в песнях его красоту. Оно и сестра его прекраснее богов, прекраснее даже, чем Бикили-Лилис, чьи волосы стали сотней ветров. Такое случается. Боги дали волю неистовству. Они сошли на землю, вырвали все баобабы до единого и воткнули их обратно вниз верхушками. Пять сотен веков понадобилось, чтобы корни проросли листьями, и еще пять сотен, чтобы появились на них цветы и плоды. Любую старуху спроси, и она тебе именно так расскажет.
– Люди в каждом дереве живут?
– Те, кто живет, да.
– Не понимаю.
– Да, не понимаешь.
За одну луну у дерева побывали все жители селения. Я видел, как смотрели они на колдуна, прячась за ветвями и листьями. Женщины с тыквами на головах останавливались осмотреться. Одна-две или три собрались было подойти поближе, но передумали и удалились. Случались вечера, когда я сидел в окружении подобравшихся поближе детишек; стоило мне рыкнуть, как они убегали, громко крича. Две ночи я слышал топотанье маленьких ножек вверх и вниз по дереву, пока над входом в пещеру не просунулись две свисавшие головы. Павианиха и ее детеныш. Павианы в обезьяньем дереве. Я рассмеялся. Утром пришли слониха со слоненком и жевали что-то у ствола.
Раз пришли из селения трое крепких мужчин. Все – высокие, широкие в плечах, подобранные там, где толстяки пузца носят, с ногами сильными, как у быков. Первый мужчина с головы до пальцев ног облачился в пепел, белый, как луна. Второй пометил свое тело белыми полосами, как зебра. У третьего не было никакой раскраски, одна темная и роскошная кожа. Они носили ожерелья на шеях и цепи на талиях, не нуждавшихся больше ни в каких украшениях. Я не знал, за чем они пришли, но понимал: им я это отдам.
– Мы много раз следили за тобой в буше, – сказал полосатый. – Ты взбирался на деревья и охотился. Ни навыков, ни умения, но, может, боги толкают тебя. Сколько тебе, если в лунах?
– Мой отец никогда не считал лун.
– Это дерево сожрало трех девственниц. Цельем их заглонуло. Ночью слышно, как они вопят, только доносится лишь шепот. Ты думаешь, что это ветер.
Некоторое время он пялился на меня, потом все трое рассмеялись.
– Ты пойдешь с нами на Зареба, на ритуал становления мужчиной, – сказал полосатый. Он указал на луносветлого: – Змея убила его напарника как раз перед дождями. Ты пойдешь с ним.
Я не сказал, что был спасен от змеиного укуса.
– Встретимся на следующем восходе солнца. Тебе следует знать, как жить воинам, а не сученышам, – произнес луносветлый.
Я согласно кивнул. Он смотрел на меня дольше других. Кто-то вырезал ему звезду на груди. По кольцу в каждом ухе, которые, я понял, он проколол себе сам. Был он по меньшей мере на голову выше двух других, но я это только тогда и заметил.
– Ты пойдешь со мной, – услышал я, как он сказал, хотя я и не слышал, как он это произнес.
Об этом и предупреждал меня человек в моей хижине, мол, думающий человек не станет тратить время и говорить без языка, когда язык является его правом. Я так счел, будто снова могу читать слова по глазам. Только человек в моей хижине был стар, как карга, даром что тело имел молодое.
Я понял: я пойду с этим луносветлым на ритуал становления мужчиной. Я не спрашивал, что оно такое, эта Зареба. Позже, глубокой ночью, луносветлый опять пришел. Я не спал. Скажу тебе, Инквизитор, немного почерпнешь ты из этого сказания, если станешь настаивать, чтоб было оно обо мне.
Рассказать тебе, что произошло, когда луносветлый малый вернулся? Тебе не любопытно, где был тот колдун из хижины? Что происходило, когда мальчик дошел до того, что каждый миг думал: вот это должно со мной происходить? На Зареба, ритуалах по становлению мужчиной, женщины не присутствуют. Только ты все равно должен помнить об их назначении для мужчины. Зареба у тебя в уме: Зареба, она там, в буше. Переход занял от восхода солнца до полудня. Прибываешь в Зал Героев с глинобитными стенами и тростниковой крышей. С палками и площадками для поединков. Ребята входят поучиться у всех сильнейших бойцов со всех селений и всех гор. Уходят они мужчинами. Когда солнце луч ниспошлет, ты ж понимаешь. Покрываешь себя пеплом, так, чтобы ночью ты выглядел будто с луны сошедшим. Ешь сорговую кашу. Ты убиваешь того мальчика, какой ты есть, чтобы стать мужчиной, каков ты есть, только иногда так и остаешься мертвым. Эти две мысли вместе не уживаются. Колдун из хижины говорил, что нет в человеке прирожденного знания, что все должно постигаться. Я спросил луносветлого малого, как постигать женщин, если женщин, от кого постигать, нет.
Малый повел меня в буш. Нагнул меня, и я обхватил дерево. Он зажал мне рот. Пока рука его зажимала мою первую дыру, он показал, зачем сдалась мне вторая дыра. Это ведь тоже способ, каким мужчины действуют, ведь так, Жрец? Инквизитор? Етить всех богов, буду звать тебя Инквизитором. Дальше будешь слушать?
Кое-кто из сельчан видел меня днями раньше, но держались в сторонке, потому как я был одним из тех, кому умереть уготовано было, а воля духов, она воля духов и есть. Многие проходили мимо хижины, только я заметил бы, если б приблизился какой-то мой родич, и как-то утром я уловил запах одного, шедшего за мной к реке. Парня, кому показалось, что я сын его дяди. Я охотился за рыбой.
Он подошел к берегу и приветствовал меня так, будто мы знакомы были, а потом увидел, что знать меня не знает. Я никак не ответил. Мать его, должно быть, рассказывала ему про Абарра, демона, подбирающегося к тебе под видом знакомца, все в нем похоже, только языка нет. Парень не побежал, только неспешно пошел прочь от берега и сел на скалу. Наблюдал за мной. Ему всего лет восемь-девять было, от уха до уха по лицу, через нос, шла черта, сделанная белой глиной, а по всей груди были рассыпаны, как у леопарда, белые пятнышки. Я был мальчиком из города и в охоте на рыбу удачи не знал. Я погружал руки в воду и ждал. Рыба заплывала мне прямо в руки, но всякий раз выскальзывала, когда я пытался ее схватить. Я ждал, он наблюдал. Ухватил я большую рыбину, но она изогнулась, напугала меня, и я, пошатнувшись, упал в реку. Парнишка рассмеялся. Я глянул на него и тоже засмеялся, но тут из леса донесся запах, приближаясь все ближе и ближе. Я чуял его: охра, масло из семян ши, вонючие подмышки, грудное молоко (а им и парнишка пах). Мы оба поняли, что кого-то ветром к нам несет, только он знал кого.
Она вышла из деревьев, словно из деревьев и проросла. Высокорослая, пожилая женщина с лицом, уже прорезанным морщинами и неприветливым, правая грудь у нее еще не истощилась. Левую же она обернула в ткань, переброшенную через плечо. Голова ее была обвязана красно-зелено-желтой лентой. Ожерелья всех цветов, кроме голубого, громоздились одно поверх другого, и поверх другого, и поверх третьего – по всей ее шее до самого подбородка. Юбка из козьей шкуры отделана каури по животу, тучному от ребенка. Она глянула на паренька и указала себе за спину. Потом посмотрела на меня и сделала тот же самый знак.
Поутру, когда солнце еще ленилось, колдун, будя, хлопнул меня по щеке, потом вышел из хижины, ничего не сказав. Рядом со мной он положил копье, сандалии и ткань для набедренной повязки. Я быстро встал и последовал за ним. По пути в селение мы прошли мимо высокого дерева, с какого облетели почти все листья. Вверху на ветках пятеро ребятишек сидели, стояли и висели – все мальчики с отметинами белой и красной глиной на лице и груди. Один увидел меня и быстро шепнул что-то остальным, которые тут же затихли. Шепнувший пристроился на ветке, словно большая кошка. Все, не переставая, глазели, пока мы проходили под деревом, а когда прошли, то взгляды их следовали за мной.
Внизу по реке хижинами, раскиданными по полю, открылось селение. Первыми мы миновали холмы из сухой травы с верхушкой, похожей на сосок. Затем прошли округлые красно-бурые хижины из глины и грунта с крышами из тростника и кустарника. В центре хижины пошли побольше. Округлые, они кучно стояли двором из пяти-шести хижин, отчего смотрелись замками – со стенами, что соединяли их все, будто поясняя: все это – для одного человека. Чем больше жилища, тем больше блеска на стенах: там жили те, кто мог себе позволить тереть стены черным сланцевым камнем. Но большинство хижин были небольшими. Лишь человек со множеством коров мог позволить себе еще и амбар для зерна и еще постройку для готовки еды из него.
У владельца самого большого двора было шесть жен и двадцать детей (среди них ни одного мальчика). Он приискивал себе седьмую жену, которая принесла бы ему, наконец, сына. Два мальчишки и девочка, голые, безо всякой раскраски, следовали за нами с колдуном, пока какая-то женщина грубо не прикрикнула на них, и они убежали в хижину позади нас. Мы шли уже по середине деревни, возле двора того богача. Две женщины клали свежий слой глины на стену амбара для зерна. Три парня примерно моего возраста возвращались с охоты, неся мертвую лесную антилопу. Луносветлого я не видел.
Возвращение охотников пробудило селение. Мужчина и женщина, девочка и мальчик – все вышли взглянуть на плод охоты, но остановились, завидя меня. Колдун произнес имя, какого я не знал. Богач, имевший шесть жен, вышел и направился прямо ко мне. Высокий мужчина с толстым пузом. С серо-желтым пучком вымазанных глиной волос на затылке и пятью страусовыми перьями на макушке. Пучок, потому как он – мужчина, каждое перо означало особо крупную добычу. Желтая глина полосами подчеркивала его скулы, а победные рубцы покрывали его грудь и плечо. Этот человек убил много людей, и львов, и слона. Может, даже и крокодила или бегемота. Вышли две его жены, одна из них была женщиной с реки. Колдун обратился к нему:
– Отец, который говорит с крокодилом и тот не ест нас в сезон дождей, выслушай меня. – Затем он сказал что-то тому мужчине, чего я не понял.
Мужчина оглядел меня с головы до ног, с ног до головы. Я уже по меньшей мере луну как ощущал свою наготу. Он подошел поближе и сказал:
– Сын Абойами, брат Айоделе, эта тропа – твоя тропа, эти деревья – твои деревья, этот дом – твой дом.
Имен этих я не знал. Или, может, то были просто имена людей, ко мне никакого отношения не имевших. В буше семья не всегда была семьей, а друг не всегда был другом. Даже жена не всегда была женой.
Богач провел меня через вход во внутренний двор, где детишки гоняли кур.
Они пахли глиной, пыльцой и куриным пометом под ногами. Было у богача шесть залов. В окно были видны две жены, моловшие муку. Под стать зернохранилищу, кухня исходила сладостью каши, а тут еще, помимо кухни, одна жена мылась под струей воды, лившейся из отверстия в стене. А еще и стена, длинная и темная, заляпанная сосцами из глины. Дальше шла открытая площадка под камышовой крышей, со скамейками и коврами, а позади нее – самая длинная стена. Спальня Дяди, где над ковровыми лежанками висела громадная бабочка. Он заметил, что я разглядываю, и объяснил, что круги в центре – это покрытые рябью озерки воды, требующие обновления каждую весну или как только он спустит в родник мочу своей новой жены.
Рядом с его залом находилось помещение для кладовой, где спали дети.
– Этот дом – твой дом, эти ковры – твои ковры. А вот эти жены – мои, – изрек он, кашлянув. Я улыбнулся.
Мы сели на открытой площадке: я – на циновке, он же уселся в кресло и откинулся так далеко, что скорее лежал, а не сидел в нем. Сиденье вырезалось точно под его зад, спинка была укреплена тремя поперечинами, вырезанными в виде яиц, уложенных в три ряда, помню, как вздыхал отец, потирая собственную спину после такого кресла. Передняя спинка кровати резалась в виде громадного головного убора из рогов. Крупная спина, толстенькие ножки, резные рога и обвислые уши придавали ему вид быка-буффало из буша. Возлежа в кровати, Дядя превращался в мощное животное.
– Твое кресло. Я уже видел такое, – сказал я. Дядя мой сел, выпрямившись. Казалось, его встревожило, что таких два. – Это люди вашего племени сделали?
– Лоби, мастер по дереву в городе, клялся, что сделал всего одно. Но городские врать горазды, это в их природе.
– Тебе знакомы городские улицы?
– Я многие истоптал.
– Почему же ты вернулся?
– Откуда тебе знать, что я покинул деревню ради города, а не город ради деревни?
Ответить я не мог.
– Где ты видел такое кресло? – спросил он.
– В своем доме.
Он кивнул и засмеялся.
– Кровь все равно выказывает себя по-кровному, даже если разделена песком, – сказал он и хлопнул меня по плечу.
– Принеси мне кровавую пальмовую водку и табак, – крикнул он одной из своих жен.
Племя это называло себя и свое селение Ку. Когда-то они властвовали по обе стороны реки. Потом вражеское племя, Гангатом, стало больше и сильнее, к нему еще многие присоединились, и Ку вытеснили на ту сторону реки, где солнце садилось. Мужчины Ку мастерски владели луками и стрелами, со знанием дела водили скот на свежие пастбища, знали толк в молоке и поспать умели. Женщины были мастерицами рвать траву для крыш, со знанием дела обмазывали стены глиной или коровьим навозом, устраивали загоны для коз и детишек, что гонялись за козами, умели ходить по воду, мыть вымя, доить скотину, кормить детей, варить суп, мыть колебасы[11] и сбивать масло. Мужчины отправлялись на близлежащие поля сеять и убирать урожай. Копали в воде. Я едва не упал в одну из выкопанных ям, глубокую до того, что слышно было, как на дне шебуршат старые Дьяволы, громадные, как деревья. Луносветлый малый рассказал мне, что скоро собирать урожай сорго, вот женщины и явились на поля с корзинами, чтоб относить зерно. Однажды я увидел, как в деревню вернулись девять мужчин, высокие, одни сияющие от новой раскраски красной охрой, а другие от масла ши – они выглядели новоиспеченными воинами.
– Кто эти мужчины? – спросил я человека, что считал себя моим дядей.
– Это новички. Сначала они были мальчиками, потом отправились на ритуал становления мужчинами, чтобы умереть как мальчики и вновь родиться мужчинами, – сказал тот.
– Это не то, чему меня отец учил, – сказал я.
Вечером они пели, танцевали и боролись, и опять пели, надевали маски хемба[12], что походили на морды шимпанзе, но Кава пояснил: это чтобы можно было поговорить с умершими предками, ставшими духами в деревьях. Они пели в масках хемба, силясь снять проклятие многих лун неудачной охоты. Барабан под порывы ветра отбивал смешливый ритм. Бам-бам-бам, лака-лака-лака.
Селение, пробудившись, потянулось к новому запаху, а тот был повсюду. Новоиспеченные мужчины и новые женщины зрели на прорыв. Я следил за ними из дома человека, кому предстояло стать мне дядей, а он меж тем следил за своими женами, почесывая пузо.
– Мне один сказал, что отведет меня на ритуал становления мужчиной, – сказал я.
– Обещал тебе сводить на Зареба? Под чьей командой?
– Под его собственным водительством.
– Это об этом он тебе сейчас поведал?
– Да. Что я буду его новым напарником, раз прежний умер от укуса змеи. Я теперь говорю на вашем языке. Знаю ваши повадки. Я твой кровный родич. Я готов.
– А чей это малый? – поинтересовался мой Дядя. Но я не знал, где этот малый живет. Дядя потер подбородок и взглянул на меня:
– Ты родился, когда тебя нашли, а с той поры еще и луны не прошло. Не торопись помирать так рано.
Я взглянул на человека, кому предстояло стать мне дядей. Я не рассказывал ему, что я уже мужчина.
– Ты их видел. Мальчишки, бегающие тут, поменьше, чем мужчины, что вернулись в селение.