Полная версия
Дотянуться до престола
Сам Федор Иванович пересел в кресло с высокой спинкой, подозрительно напоминающее трон. Рядом с ним на резных стульях сидели князь Трубецкой и боярин Борис Михайлович Лыков-Оболенский. Втроем они вели неторопливую беседу.
Пару лет назад Мстиславскому бы и в голову не пришло звать на именины такого человека, как Дмитрий Тимофеевич. Род Трубецких был, конечно, не из захудалых, но далеко не так знатен, как большинство московских боярских родов. Федор Иванович поморщился: ничего не поделаешь, терпи – Спаситель отечества, глава Совета всея земли, к тому же претендент на трон.
– Загорелись эти буквицы над его ложем и сложились меж собой словом «Царь»… – рассказывал тем временем князь.
– Про буквицы мы ведаем, – перебил его хозяин. – А с тех пор ничего боле не учинилось?
– Давеча сказывали челядинцы, будто стражи младенца, что в доме Шереметева стоят, саму Богородицу слышали. Вошли в его комнату, там никого, и только женский глас с небес: дитя, мол, для престола Руси дано, а вы будьте ему заступниками.
– Да полно, – повел плечами Лыков, розовощекий тридцатипятилетний здоровяк. – Чай, они промеж собой сговорились, чтоб страху на нас нагнать.
– Нет, Борис Михалыч, – покачал головой Трубецкой. – Тут не усомнишься. Ладно б кто один такое сказывал, а тут двое, да от разных хозяев. Никак не могли они сговориться, да и грех великий такое измыслить.
– Это верно, – кивнул Мстиславский, – не станут писарь архимандритов с человеком Пожарского такое удумывать. Да, братцы, похоже, прижал нас младенец Богоданный. Ни тебя, князь, ни меня, ни твово, Борис, Мишку не выберут. А станет он царем да подрастет – так седмочисленных бояр, целование креста Владиславу да сидение у вора Тушинского нам не простит.
Собеседники понуро кивнули: у каждого был свой грех перед Русью. Мстиславский совсем недавно возглавлял Семибоярщину, в которой состоял и Лыков, а Трубецкой и вовсе входил в правительство Лжедмитрия Второго.
– А ты, Федор Иваныч, как мыслишь-то, он и взаправду посланник?
– Да бог его ведает. Только я вам, други, так скажу: ежели кто из бояр сынка свово подкинул, то мне не диво.
Трубецкой, покосившись на сидевшего неподалеку Воротынского, подался вперед и прошептал:
– Намедни было такое. Марья Петровна, сестра князя Буйносова, призналась, что муж ее вместе с боярином Куракиным пытались того мальца за сына Иван Михалыча выдать. Насилу мы с Пожарским разобрались.
Мстиславский с Лыковым переглянулись и придвинулись поближе к Дмитрию Тимофеевичу. Тот шепотом рассказал о том, чему был свидетелем в доме Шереметева, присовокупив изрядную долю выдумки. Не успел он закончить, как над их головой послышалось:
– Здравствуй, князь.
Над ними склонился Воротынский, вены на его мощной шее вздулись. Трубецкой вспыхнул, вскочил и неловко поклонился.
– Батюшка Иван Михалыч…
– Об чем шепчетесь?
Дмитрий, метнув предостерегающий взгляд на Мстиславского, рассмеялся:
– Дык о чем вся Москва ноне шепчется? О посланнике Господнем, вестимо. Слыхал, батюшка, про глас Богородицы?
– Нет, не ведаю, сказывай.
Трубецкой шагнул в сторону, увлекая за собой собеседника. Они отошли, а Лыков удивленно выдохнул:
– Да-а. Значит, Воротынский на венец-то боле не претендент. И Куракин с ним.
– Что ж, тем лучше. Но скажу тебе, Борис Михалыч: покудова младенец жив, всяк им могет воспользоваться. Намедни у Буйносова не получилось, так получится у кого-нибудь иного. Решать с ним надобно.
– А ежели он всамдель Божий посланец?
– Брось, не дури, он либо дите боярское, либо просто приблуда, которого нерадивая мать по бедности в церкву подкинула. Но для нас он опасный, вот что важно. Надобно нам к нему как-нить подобраться. Вишь, охраняют его.
Лыков неуверенно пожал плечами.
– Даже и не ведаю.
– Слухай, Борис Михалыч, давай без затей. Пока подкидыш этот жив, ни мне венец не примерить, ни твому Мишке-отроку. Значит, нам с тобой и дело делать.
Мстиславский знал, на какую мозоль давить: женой Лыкова-Оболенского была Анастасия, родная тетка Михаила Романова.
– Ладно, Федор Иваныч, сказывай, что замыслил.
– А что тута мыслить? Послать к нему душегуба с острым ножичком, да и всего делов. И без оплошки надобно – собор-то Земский до Великого поста царя должон выбрать. Только как нам охрану обхитрить?
Повисло тягостное молчание. Гости смеялись, шумели, но заговорщики этого не слышали, каждый из них обдумывал мрачный план.
– Здравица боярину Федору Иванычу! – раздалось за столом, и все подняли чарки.
Мстиславский привстал, благодарно склонил голову и снова вернулся к своим мыслям.
– Погодь-ка, – встрепенулся вдруг Лыков. – Кажись, ведаю, как нам мальца приговорить. Мой конюх, Ефимка, на соседний двор к одной девке бегает.
– И что нам с того?
– Ты, батюшка, никак запамятовал? Я ж через забор от Шереметева живу. Вот и сказываю: конюх мой девицу ихнюю обхаживает, а та приставлена к младенцу для присмотру. В комнате его прибирается, ставенки распахивает, да мало ли чего.
Мстиславский замер, блеклые глаза его загорелись, дряблые щеки затряслись.
– А ведь и верно, ты ж с тем двором соседствуешь! Добро, Борис Михалыч, пусть так оно и будет. Обскажи свому холопу, что делать надобно, ну, а мы с тобой сочтемся, чай не впервой. С Божьей помощью нам…
Испуганные крики гостей помешали ему договорить. Федор Иванович поднял голову и побледнел. Трубецкой стоял у стола, судорожно ловя ртом воздух, в одной руке он держал чарку с вином, другую прижимал к горлу. Глаза его, казалось, вот-вот вылезут из орбит, лицо покраснело, вены на висках вздулись. Он медленно поставил чарку на стол, зашатался и рухнул на пол.
Гости вскочили, окружили упавшего князя, пытаясь ему помочь. Раздались крики:
– Яд! Потрава!
У Мстиславского задрожали губы. Господи, даже подумать страшно, чем может грозить ему отравление Спасителя отечества! Он расправил плечи и шагнул к толпе. Решительно развернув к себе стольника, все еще в растерянности стоявшего рядом, он закричал:
– Негодяй! Сказывай, что подложил в вино князю!
Тот упал на колени, лицо его от страха перекосилось и пошло пятнами.
– Батюшка, милостивец, и в думках не имел! Клянусь, не я это, не я!
– А кто?!
Боярин рывком поднял стольника за шкирку, схватил стоявшую на столе чарку Трубецкого и сунул ему в руки.
– Пей!
– Федор Иваныч, отец родной, смилуйся! – заголосил холоп, но Мстиславский был непреклонен, ему надо было кого-то покарать.
– Пей, убивец, али сей же час в медвежью яму брошу!
Несчастный дрожащими руками поднес чарку к губам, расплескивая вино на новую шелковую рубаху. Гости зашумели, присоединяясь к приказу хозяина.
После трех глотков взгляд стольника затуманился, рот раскрылся, чарка выпала из ослабевших рук. Сделав несколько судорожных вздохов, он повалился на пол рядом с тяжело дышавшим Трубецким. Все разом замолчали, глядя на распростертое тело. Федор Иванович брезгливо ткнул слугу сапогом в бок и вынес вердикт:
– Сдох, паскудник.
И тут же обернулся к челядинцам, в страхе толпившимся у дверей крестовой палаты. Впереди других стоял невысокий кряжистый мужичок с квадратной, словно лопата, бородой. Лицо его было белее снега, темные глаза с ужасом смотрели на лежащих.
– Ну, что замерли?! – в ярости заорал Мстиславский. – Запрягайте немедля! Князя домой, и в Китай за лекарем. Быстрее, сволочи, быстрее, а то всех велю на конюшне сечь до смерти!
Через пять минут Трубецкого уложили в сани, и возница погнал лошадей на Никольскую.
Глава 9
Прошка, холоп Федора Мстиславского, вышел из поварни и осторожно подошел к воротам в частоколе, окружающим двор. (По весне боярин планировал поставить каменную ограду, ну а пока жил так, по старинке.) Огляделся – вокруг одни сугробы; челядинцы заняты своими делами; вроде, никто его не видит, можно идти.
Выскользнув на улицу, Прошка мимо Крутицкого подворья направился к Фроловским воротам. Низкие серые тучи висели над Кремлем, едва не задевая кресты соборов. Ветер катал мусор с Пожара по заледеневшей деревянной мостовой. Мерзкая погодка. Сейчас бы на печь завалиться или стопку опрокинуть, но дело есть дело. Поплотнее завязав кушак на проеденном молью шерстяном армяке, он спрятал руки в широкие рукава.
Фамилии у Прошки не было, а за широкую квадратную бороду его прозвали Лопатой. Сколько себя помнил, он служил в поварне боярина Мстиславского, а последнее время отвечал за разлив вина. Чего скрывать, втайне и сам попивал, но немного – меру знал.
Наклонившись вперед, против ветра, он упорно шел к Пожару. Там, на другой стороне площади, находилась цель его путешествия – Старый Земский двор, у входа в который должен ждать сын, Михайло. Во всяком случае, тот странный человек от князя Черкасского обещал, что Мишку выпустят, если… Ох-ох-ох, даже вспомнить жутко.
«Ведь как он сказывал? – размышлял на ходу Прошка. – Трубецкой занеможет, будет дома на мягкой перине лежать, всего-то надобно, чтоб он день-другой на Земском соборе не объявлялся. А что учинилось? Бедолага при смерти, а другой, стольник, и вовсе помер. И все это через меня. Эх, Мишка, Мишка».
Лопата горько вздохнул. Что тут скажешь, не доглядел за сынком. Тот с детства был откровенным шалопаем, а когда подрос, присоединился к шайке, грабившей посадских на дороге к Москве. Это сходило ему с рук в лихое время, но теперь князь Пожарский навел в городе порядок, и дурачка поймали. Ему грозила плаха, и вдруг появился этот…
Прошка нахмурился, вспоминая.
– Тебе всего-то и надобно, что на именинах хозяина добавить вот эту пудру в Князев кубок, – сказал странный человек. – Не боись, с Трубецким ничего худого не учинится, посидит денек в нужнике, и все. А коли ладно сделаешь, так на следующее утро у Старого Земского двора смогешь балбеса своего получить, живого и в полном здравии. Не сумлевайся, хозяин мой, князь Черкасский, об этом позаботится.
И Прошка, как последний дурак, поверил! А что было делать, упустить единственную возможность спасти непутевого сына? Положа руку на сердце, он и сейчас не жалел, что согласился. Да, один человек погиб, другой при смерти, но зато Мишку освободят! Ну и задаст ему Прошка! Будет под отцовым присмотром сиднем сидеть и без дозволения ни шагу со двора не сделает! Ничего. Двойное убийство, конечно, страшный грех, но он его отмолит. Господь милостив, как-нибудь обойдется.
Подходя к Фроловской башне, Лопата, как предписывала традиция, стянул с головы шапку и низко поклонился: здесь под неугасимой лампадой висел образ Спасителя Смоленского. Миновав ворота и мост через ров, Прохор вышел на Пожар и огляделся. Впереди – бесконечные аркады торговых рядов, справа – Лобное место и черное дуло Царь-пушки, чуть дальше – заснеженные маковки Покрова на Рву, построенного еще при Иване-Мучителе, и небольшое кладбище вокруг. А слева, вдоль крепостной стены, длинной вереницей расположились кресты церквушек «На Крови».
Мимо них по заледенелой тропинке Прошка и пошел. Заскочил в одну из часовенок, поставил свечку, поклонился – дозволь, Господи, чтоб помог неведомый князь Черкасский, приказал бы выпустить Мишку. Подумал и, кряхтя, опустился на колени. Стукнул пару раз лбом о промерзший пол, перекрестился и поплелся дальше.
Земский приказ, небольшая каменная изба, располагался в самом конце Пожара, перед Неглинными воротами, за которыми начинался Белый город. Миновав торговые ряды, Прошка подошел к высокому крыльцу. Оно было пусто, никто его там не ждал, лишь одинокий сторож мел ступеньки веником из прутиков. Потоптавшись немного, Лопата обратился к нему:
– Слышь, мил человек…
Старик с трудом разогнулся и подозрительно посмотрел на Прошку.
– Чего надобно?
– Сына мово тут… обещались вывести…
– Кто обещалси?
– Князь Черкасский.
– Чаво?! – засмеялся сторож. – Да ты в уме ль, милок, каки тута князья? Все больше подьячие да целовальники.
«Неужто обманул тот стервец? – растерялся Прохор. – Нет, неможно мне пужаться, когда об сыне надобно думать».
Он поднял голову, расправил плечи и важно сказал:
– Ты вот что… Проводи-ка меня к тому, кто здесь все учиняет.
Старик оглядел его поношенный армяк и, усмехнувшись, пожал плечами.
– Да проходь, больно жалко.
Прошка, удивленный такой покладистостью, поднялся на крыльцо, то и дело оглядываясь на сторожа. Потоптавшись у двери, перекрестился и дернул большую деревянную ручку.
В сенях было тепло, пара ступенек, еще одна низенькая дверь – и вот Прохор уже в избе. Огляделся: когда-то беленые стены облупились, на иконах – паутина. В углу жарко пылала печь, а напротив нее стояло несколько столов, покрытых грязными, в пятнах, скатертями. За одним из них сидел сонный белобрысый человечек, непослушные вихры падали на глаза. Он лениво скрипел гусиным пером по лежащему перед ним свитку. Вокруг стопками лежали толстенные фолианты. Рванув с головы шапку, Лопата поклонился в пол и робко шагнул к подьячему. Тот поднял голову и недовольно поморщился.
– Ну?
С перепугу Прошка повалился на колени и забормотал:
– Смилуйся, батюшка, уж не осерчай, родимый…
Подьячий утомленно вздохнул, казалось, ему и сердиться-то лень.
– Сказывай уже, не тяни. Чего надобно?
Прошка поднял голову и, подобострастно глядя в глаза приказчику, прошептал:
– Сынок у меня тута, поймали его недавно на большой дороге. Отпустили аль нет? Верхние люди похлопотать обещались.
– А ты сам-то откель? Кто такой будешь?
– Местный я, батюшка. Боярина Мстиславского холоп, в поварне служу, к винам приставленный.
– Дык то тебе в Разбойный приказ.
Вихрастый прекрасно знал: все московские дела разбираются здесь, но, чтобы что-то выяснить, надо встать, порыться в записях.
– Не осердись, батюшка, тута он, не сумлевайся. Да и хлопотуны сказывали, что в Земском надобно челом бить.
– Пшел отсель! – рассердился подьячий. – Всякий ярыжка мне перечить будет!
Дверь внутренних покоев отворилась, и в комнату шагнул важного вида человек с бородой до пупа, в длинной бархатной однорядке и красной тафье. Он недовольно взглянул на приказчика и спросил:
– Ну? Готово?
Растерявшийся подьячий вскочил, сонное выражение с его лица как ветром сдуло. Он поспешно поклонился и залебезил:
– Ужо вот-вот будет готовенько, батюшка Иван Фомич. Вот сию минутку.
– Да когда ж? – возмутился важный бородач. – Почто ты тута, лытать[6] да казенную деньгу прожирать? Аль по розгам соскучился?! Дык я тебя мигом расскучаю!
– Помилосердствуй, батюшка, в чем моя вина-то? Проситель, вишь, притащился не ко времени.
Бородач, казалось, только сейчас заметил Прошку, все еще стоящего на коленях. Он подошел к нему вплотную и, глядя сверху вниз, спросил:
– Ты почто здеся?
Тот, боясь даже поднять голову, ткнулся лбом в сафьяновый сапог и забормотал пересохшими губами:
– За сына пришел челом бить, батюшка. Схватили его на святую Варвару, вот, милости прошу.
– Как звать?
– Прошкой.
– А дальше?
– Э… Лопатой меня кличут.
Закатив глаза, бородач тяжело вздохнул:
– Так то твое имя, что ль?
– Вестимо, мое, батюшка. – Прошка снова ткнулся лбом в сапог.
– Да почто мне твое, бестолочь! Сына как кличут?
– Михайло, милостивец…
– Афанасий, глянь-ка без оплошки, Михаил Прохоров, сын Лопатин. Да не мешкай, делов-то у нас нынче больно много.
Подьячий заметался, открывая то один фолиант, то другой, и, наконец, сообщил:
– Вечор на дыбе отдал Богу душу.
Бородач наклонился к фолианту, провел пальцем по строчке на пергаменте.
– А ну-кась… Все правильно, помер.
У Прошки зазвенело в ушах. Уж не ослышался ли? Он поднял голову и, дикими глазами глядя на подьячего, спросил, как дурной:
– Чаво?
– Чаво-чаво, преставился сынок твой, вот чаво. Ступай отсель, без тебя делов навалом.
Прохор не помнил, как оказался на улице, как сошел с высокого крыльца, не видел, как растерянно посмотрел ему вслед сторож. Ничего не замечая вокруг, Лопата шел, то и дело натыкаясь на торговцев, священников, баб с корзинами. Пару раз чуть не попал под копыта, вслед ему летели ругательства, но и их он не слышал.
«Что же это? – билась в голове мысль. – Да как же? Обещались ведь сынка-то спасти, я ради него на страшный грех пошел, а они…»
Кто «они», Прохор не знал. Но боль и горечь потери заполонили душу.
«Эх, Мишка, Мишка, что же ты, дурак, наделал?! И помыслить-то жутко, на дыбу вздернули, все косточки переломали. А я-то, я-то хорош, не пособил сынку единственному!»
Слезы катились из глаз, оставляя заиндевевшие дорожки на искаженном болью лице. Зачем теперь жить?
«Что теперича делать мне, Господи Всемилостивый? Я ж за-ради Мишки две живые души загубил».
Получасом позже в домовой церкви Мстиславского Прохор уже исповедовался, рассказывая священнику о том, как отравил Трубецкого по подкупу князя Черкасского.
Глава 10
Очередной день Земского собора подошел к концу, и бояре, вспотевшие в меховых шубах, расселись на лавках в ожидании, пока все остальные покинут церковь Успения. Конечно, по уму-то весь этот гостиный, приказный, стрелецкий, посадский да уездный сброд должен их пропустить, но, увы, – народу собралось так много, что дородным боярам к выходу было не протолкнуться. Вот и сиди теперь, прей в мехах, ожидая, пока всякая шелупонь освободит дорогу.
Об этом с грустью размышлял Федор Иванович Шереметев, то и дело вытирая платком намокший лоб. Сколько же это будет продолжаться? Второй месяц почти каждый день собираются, а толку нет. Не могут никак выбрать царя, и все тут.
Поначалу дело шло гладко: почти сразу договорились «иноземных королей и Маринку с сыном не хотеть», а выбирать из русских родов. Вот тут и началось – бояре предлагали одного кандидата, дворяне другого, казаки – третьего, да и внутри сословий единства не было. И как ни старался Федор Иванович, и так и эдак уговаривая за юного Михаила Романова, к единому мнению Собор пока не пришел.
Церковь потихоньку пустела, и бояре потянулись к выходу. Шереметев, задумавшись, по-прежнему сидел на лавке, когда его окликнул святитель Ефрем, митрополит Казанский.
– Федор Иваныч!
– Владыко?
Священник – серьезный, седобородый, в парадной шапке с вытканными ликами святых – сидел на золоченом стуле, полагавшемся ему по чести первого архиерея Русской Церкви. Вот уже год, как скончался патриарх Ермоген, и с тех пор Ефрем пребывал местоблюстителем.
Он оглядел опустевшую церковь и повелительным жестом подозвал к себе Шереметева. Тот молча подошел, опустился на колени. Получив благословение, встал и вопросительно посмотрел на митрополита.
– Доколе ж мы венценосца выбирать будем, а, Федор Иваныч? – Ефрем сурово взирал на боярина, словно именно он был виноват в том, что на Руси до сих пор нет царя.
– Откель же мне ведать-то, владыко? Ежели глядеть, как ноне все идет, так, могет, и до лета аль доле.
– Да уж и достойных не осталось, всяк себя опорочил, а иные померли. Мстиславский у седмочисленных бояр головой был. Куракин, Воротынский – уж куда, кажется, лучше бы, так нет, опоганили имя свое подменой младенцев.
– И то, – кивнул Шереметев.
Ему доставляло удовольствие слушать, как местоблюститель перечисляет претендентов-неудачников. Подтянув ближайшую лавку, он сел, скинул верхнюю шубу и облегченно вздохнул.
– Князь Пожарский грамоту за шведского королевича писал и тем себя запятнал, – продолжал Ефрем. – Да и худороден он для державы-то. Трубецкой… Что с ним, помер уже?
– Здравствует покамест…
– Ну, дай бог, дай бог.
– Но, сказывают, недолго ему осталось. Совсем плох.
– Ox-ox-ox, грехи наши тяжкие, – вздохнул местоблюститель. – И ведь за раз двух потеряли из тех, кто венценосцем-то мог бы стать. Слыхал ты, слух идет, мол, чей-то челядинец покаялся, будто по велению князя Черкасского Трубецкого-то опоил? Вроде как они казацких атаманов не поделили.
– Слыхать-то слыхал, да брешут, поди, владыко. – Шереметев знал: если возражать упрямому Ефрему, он лишь сильнее утвердится в своем мнении.
– Нет, не брешут! А коли и брешут, все одно, Черкасскому теперича веры нет. В таком-то деле и маленького пятнышка с избытком. Коготок завяз – всей птичке пропасть.
– Оно конечно.
– Нельзя Руси без царя, Федор Иваныч. – Святитель наставительно поднял палец. – Ибо некому тогда о ней печься да о людях Божиих промышлять.
– Вестимо, – в который раз кивнул Шереметев.
– И кто ж у нас остается, а, боярин?
– Да мало ли родовитых племен на Руси? Вон хоть Романовы. Федорова отрасль младая, Мишка, чем не венценосец? Сарыни[7] он памятью Анастасии любезен, а нам – добродетелью его батюшки-митрополита.
Ефрем упрямо мотнул головой.
– Он молод, неразумен, к тому ж Филарет у Тушинского вора служил.
– Тогда, могет, Богоданный посланник? Мыслю, коли выберем его, Заступница Небесная укроет Русь своим незримым покровом, и прекратятся наши беды.
– Сумлений много, – вздохнул святитель. – Слыхал, ты его на своем дворе держишь? Чудеса, сказывают, вокруг чада учиняются?
– Воистину, владыко.
«А коли выберут Петрушу, так я при нем как-нибудь пристроюсь».
– Сам хочу их видеть, – решительно сказал Ефрем. – А то казаки кричат, мол, подложное дите-то. Они, окаянные, к своей воле нас хотят наклонить, а сами-то и не ведают, кто им более любезен, Черкасский аль Трубецкой. А ноне и вовсе один помирает, другой опорочен. Ты вот что, Федор Иваныч, как диво какое учинится, без оплошки за мной посылай. Помнишь, поди, я на Крутицком подворье стою.
Шереметев задумчиво кивнул, явно думая о чем-то своем.
– Куды ты, Иван?
– К Дмитрию Тимофеичу, куды ж еще-то.
– Неможно к нему, помирает князь, сам же ведаешь.
– Гиль[8].
Иван, высокий худой детина с жиденькой бороденкой, писарь и доверенное лицо Трубецкого, нетерпеливо отстранил челядинца, преградившего ему дорогу, и толкнул низенькую дверцу.
Здесь, в бывших палатах Годуновых, в опочивальне, где на мягких перинах лежал князь, находились еще трое: лекарь, приказчик и личный духовник Дмитрия Тимофеевича. Они тихонько переговаривались, косясь на больного, который своей бледностью мог поспорить с сугробами за окном. Услышав скрип открывающейся двери, Трубецкой с трудом приоткрыл глаза, увидел Ивана и тут же перевел взгляд на приказчика.
– Подите.
– Да как же, батю…
– Ступайте.
Все трое вышли, Иван плотно закрыл за ними дверь и шагнул к лавке, служившей Трубецкому постелью. Подтащил небольшую скамеечку, уселся и улыбнулся нетерпеливо смотрящему на него князю. Тот выглядел гораздо лучше, чем несколько минут назад.
– Все учинилось, как надобно, батюшка Дмитрий Тимофеич, – сообщил он и замолчал.
Приподняв голову, больной поторопил:
– Ну, сказывай же, Ванька, сказывай, чего годишь.
– Нашел я Прошку Лопату, отца того Михайлы, коего за разбой на Волоцкой дороге поймали. Пришел к нему и сказываю: спасет, мол, князь Черкасский, хозяин мой, сына твово, коли подсыпешь Дмитрию Тимофеичу вот эту травку сушеную. И даю ему обычную ромашку, в пудру молотую. Прошка мялся попервоначалу, но потом сладили. А как ты выпил то вино-то да притворился опоенным, так страшно и помыслить, что с ним учинилось.
– Не видал его, – улыбнулся князь. – Но всполох знатный получился. Ох, как Мстиславский-то испужался, и вспомнить смешно.
– А как ты сведал, что он стольника-то принудит из твоей чаши хлебнуть? – поинтересовался Иван, преданно глядя на хозяина.
– Что ж ему еще-то делать было? Вестимо, кого-нить виноватым учинить. И я б так же поступил. Потому, как только я будто б занемог, так в суматохе и подкинул в чарку тот корень ядовитый, дабы все ведали, что я отравы-то хлебнул. Ну да бог с ним, дальше сказывай.
– Как ты, батюшка, велел мне к священнику в домовой церкви Мстиславского ступать, так я и пошел. Сказываю, вроде как сон видел, что придет к нему человек исповедаться, и, мол, глас мне был, должон-де он хозяину свому, Федор Иванычу, эту исповедь открыть. Да токмо церковник тот ох ушлый оказался, сразу распознал, что я его провести пытаюсь. Пришлось ему сукном заплатить. Но зато он все сделал, как надобно, и боярину Мстиславскому доложил, что от Прошки услышал.
– И этот дурак таки пошел к священнику?
– Пошел, батюшка, как не пойти. Все, как ты сказывал. Ты Мишку-то приказал замучить на дыбе до смерти, а отец его как о том сведал, так напрямки в домовую церковь и побежал. Я издали поглядывал, как его корежило. Из Земского приказа вышел весь белый – и тотчас же на исповедь, даже в избу не завернул.
– И как теперича?
– Дык все по-твоему вышло, батюшка Дмитрий Тимофеич. Боярин Мстиславский-то всем раззвонил, ровно колокол, про вину князя Черкасского. Ну, а Прохора в кандалы да на дыбу. И как только ты все наперед-то так угадал?