bannerbanner
Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений
Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений

Полная версия

Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5
И лица твоего могу не видеть,Да и шеи твоей, и рук, и ножек,И грудей, да и бедер с поясницей.Словом, чтобы мне перечня не делать,Мог бы всей я тебя не видеть, Хлоя.

Впрочем, некоторый парадокс есть и в ней: ожидаемого после серии негативов поворота к позитиву не происходит[19]. Происходит же, что важно для нас, суммирование частей в ‘целое’ (опять-таки негативное).

Но чаще композицию завершает тот или иной парадокс, как бы отменяющий предшествующую серию и перенаправляющий обвинение в иное русло. Такова пушкинская эпиграмма на Булгарина (1830):

Не то беда, что ты поляк:Костюшко лях, Мицкевич лях!Пожалуй, будь себе татарин, —И тут не вижу я стыда;Будь жид – и это не беда;Беда, что ты Видок Фиглярин.

Обвинения по национальному признаку возникают, но трижды отводятся, после чего выдвигается более серьезное – в фиглярстве и доносительстве.

Возвращаясь к нашей эпиграмме, на фонетическом уровне союз но становится вторым звеном в цепочке согласных н, начавшейся в предыдущей строке.


ЕСТЬ Появление личной формы глагола – новый скачок в синтаксическом движении текста. Пять однородных существительных оказываются серией не подлежащих или приложений к некому будущему подлежащему[20], а двусоставных оценочных предложений с опущенными подлежащим и связкой. За ними теперь следует глагольное, с формой базового предиката быть, скрыто присутствовавшего в предыдущих предложениях.

Синтаксический минимализм текста нарушается, но пока минимально – несмотря на новизну, вносимую эксплицитным явлением глагольного сказуемого, причем до подлежащего (в противовес тотальному до тех пор господству одиночных сказуемых-существительных). При этом фокус высказывания смещается в сторону от подразумеваемого адресата-подлежащего (*ты/он), но не далеко, ибо может еще вернуться к нему же как к дополнению (типа *…но есть в нем то-то и то-то’).

Ударное есть окончательно снимает метрическую неопределенность в пользу 4-стопного ямба: эта строка написана II формой (с пиррихием на 1‐й стопе), а предыдущие две – VI формой (а не пеоном). Ударение именно на 3‐й, статистически самой слабой, стопе, да еще и на фундаментальном глаголе ‘существования’, делает третью, как правило, кульминационную, строку четверостишия особенно эффектной. (В последней, четвертой, будет применена самая распространенная – ‘нейтральная, спокойная’ – IV форма, с, напротив, пропуском ударения на 3‐й стопе.)

В плане ритмо-синтаксиса эта строка – четкий анжамбман: в ее середине начинается новое предложение отличной структуры, отменяя ставшее привычным деление строк и полустиший на сходные половины. Интересно, что в том же месте другого варианта эпиграммы анжамбмана нет: там полу-подлец замыкает целую строку (К тому ж еще полу-подлец!..), и следующая целиком отводится под появление надежды.

На этом фоне ярче проступает еще один эффект основного варианта: длинное, в полторы строки, заключительное предложение оказывается не отдельным синтаксическим единством (с большой буквы и с новой строки), а уточняющим примечанием к полу-подлец, так что уход в сторону сочетается с фиксацией все на том же ‘он’. Запятая позволяет всему стихотворению уложиться в единый период (еще один вклад в эффект ‘целого’).


НАДЕЖДА Строка замыкается подлежащим нового предложения, и оно определяет рифмовку четверостишия как опоясывающую (по двум первым клаузулам можно было ожидать и более нейтральной перекрестной).

Продолжаются консонантные цепочки н и д, которым вскоре предстоит сыграть важную роль.

Новое существительное отлично от всех предыдущих: и своим женским родом, и тем, что оно не является очередной оценкой адресата, и тем, что бросает взгляд в будущее, приводя предельно статичное до сих пор повествование (пять опущенных сказуемых-связок и один глагол есть в наст. вр.) в движение.

Более того, оно анонсирует поворот от половинчатых, но все более негативных оценок героя – к позитиву. Само оно – надежда – половинчато, если не по форме, то по смыслу; дотоле скрытая (в полу-) объективность вроде бы выходит на поверхность.

Оценочному повороту вторит продолжение формального ухода в сторону от адресата (путем смены как актанта в им. пад., так и типа предикации).


ЧТО Союз, вводящий придаточное предложение, несет еще один синтаксический сдвиг – к сложноподчиненной структуре. Надежда могла бы управлять не союзом что + придаточное, а более простой конструкцией – предложной (надежда на…) или инфинитивной (надежда стать…). Но стихотворение, начавшееся серией именных предложений с опущенной связкой, а затем перешедшее к эксплицитной глагольности, теперь открывает для себя гипотаксис – структурно растет; заодно разрастается и синтаксическое отклонение в сторону.


БУДЕТ Сказуемое придаточного предложения оказывается формой буд. вр. все того же глагола-связки: взгляд в будущее актуализуется с соблюдением лексического минимализма.

А где подлежащее к этому сказуемому? Оно угадывается, – учитывая форму 3‐го л. ед. ч. глагола, – в виде частого в эпиграммах он. Но даже эта уклончиво местоименная форма в тексте не прописывается, – возможно, в порядке иронической игры с принятой в эпиграммах хорошего тона анонимностью (или псевдонимностью) адресата.

Тем не менее происходит, пусть пока подспудно, возврат ко все тому же главному актанту эпиграммы – вопреки последовательному отказу от упоминаний о нем и временному уходу от него в сторону. Такой подхват вроде бы уже забытого, да так ни разу и не названного подлежащего выглядит синтаксическим тур-де-форсом на грани аграмматизма.


ПОЛНЫМ Это развязка. Полнота относится не ко всем предыдущим половинчатостям, а лишь к последней, прочитываясь, по восстановлении эллипсиса, как *полным подлецом. Таким образом, эллипсис самой обидной части именного сказуемого накладывается здесь на привычный уже эллипсис подлежащего он, удваивая игру в ‘неопределенность’.

Но игра подходит к концу: оказывается, что надежда, проглянувшая было в предыдущей строке, и параллельный синтаксический уход в сторону были предприняты в порядке злой иронии. От минутного воображаемого поворота к позитиву теперь происходит решающий возврат к негативу.

Присмотримся к богатой оркестровке этого эффекта.

На уровне выразительных формул полнота предстает естественным результатом давно предвкушавшегося суммирования. А сложение двух негативных половин, но на этот раз не разных (хотя и взаимно дополнительных, как полу-мудрец и полу-невежда), а тождественных (настолько, что второе можно опустить), еще больше заостряет ироничность высказывания[21].

Впрямую, без иронии, сложение сомнительных половин налицо, как мы помним, в итальянском прототипе пушкинской эпиграммы, где

среди стольких половин нет целого <…> сложенные вместе они дают ноль <…> С пушкинской эпиграммой это стихотворение роднит <…> возникающий в пуанте вопрос о «целом» (Добрицын: 428).

Оперирование формулой ½ + ½ = 1 практиковалось в европейской, в частности французской, эпиграмматике и вне оценочных серий c полу-. Например, знаменитая автоэпитафия Жана Лафонтена, озаглавленная «Épitaphe d’un paresseux» (Эпитафия ленивцу; 1659?), кончается так:

<…> Quant à son temps, bien le sut dispenser:Deux parts en fit, dont il soulait passerL’une à dormir et l’autre à ne rien faire.

(букв. Что касается своего времени, [то он] отлично умел им распорядиться; / он разделил его на две части, из которых обычно посвящал / одну сну, а другую безделью.)

В русских переводах ‘арифметика’ часто скрадывается; ср. «Перевод Лафонтеновой эпитафии» К. Н. Батюшкова (1805):

<…> И время вот как разделял:Во весь день – пил, а ночью – спал.

и сравнительно недавний – В. Е. Васильева:

<…> Он время так распределять любил:Гостил и ночь и утро у Морфея,А после целый день баклуши бил.(Лафонтен, «Самому себе»; ФБЭ-2014; 146)[22].

Но вернемся к Пушкину. Фонетически морфеме пол(у)-, чтобы превратиться в полн-, не хватало только н (заботливо поставленного словами невежда, но и надежда). И вот теперь произошло это долгожданное присоединение: пол(у) + н = полн, идеально, почти каламбурно, проецирующее в звуковой план идею суммирования. Тем самым продолжилась и завершилась квазикаламбурная – парономастическая – цепочка: полу – полу – полу – полу – полу – подл – полн!

Пример сочетания арифметичности (половинчатости) с каламбурностью – эпиграмма Вяземского «Разговор при выходе из театра по представлении драмы „Ivanhoë“, взятой из романа Вальтер Скотта» (1821):

«Неможно отказать в достойном фимиамеТворцу таких красот,И Шаховской в своей последней драмеБыл совершенный Вальтер Скотт!»– «Потише! Не совсем! Чтоб был вернее счет,Из похвалы твоей я лишнее откинуИ помирюсь на половину».

Правда, тут половинчатость и каламбурность совмещены не столь тесно, как у Пушкина, играющего именно с морфемой полу-[23].

Впрочем, ранний опыт словесной игры с парой ‘полу-/полный’ (да еще в связке с ‘мудростью/глупостью’, хотя и без суммирования половин!) принадлежал тому же Вяземскому – автору «Поэтического венка Шутовского…», с катреном на тему названий комедий А. А. Шаховского:

«Коварный», «Новый Стерн» – пигмеи!Они незрелый плод творца,Но «Полубарские затеи» —Затеи полного глупца.

Эта эпиграмма, конечно, была известна Пушкину, и он довел ее пуанту до блеска, совместив утонченную игру слов с нанизыванием серии половин и их суммированием в целое. Подлость адресата предстает бесспорной, как дважды два четыре[24].

В плане ритма и синтаксиса теме полноты в нашей эпиграмме иконически вторит отведение под нее единственной целой строки и целого глагольного предложения – после длинной серии разбивок на полустроки.

Эллиптичность (и значит, некоторая неопределенность) конструкции позволяет воспринимать полноту как метафорически распространяющуюся не только на подлость, но и на все проявления половинчатости. Соответственно, этот недостаток (‘он – половинчатый человек, претендующий на многое, а на самом деле ни то ни сё, ни рыба ни мясо’) как бы и констатируется, но снимается в качестве главного обвинения: ‘дескать, ладно, он не половинчатый, а полный, но полный-то – подлец!’ Недостача, двигавшая, начиная с первого полу-, все повествование, разрешается иронической стабильностью финала.

Существенную опору мотив полноты имеет и вне чисто структурной организации текста.

Во-первых, эпиграмма была сочинена в период, когда Воронцов не получил очередного повышения по службе – до полного генерала, и потому звучала особенно злободневно и обидно[25].

Во-вторых, полнота – один из пушкинских позитивных инвариантов[26], а половинчатость является ее негативной оборотной стороной (ср. таких уродов, как Полужуравль и полукот в «Сне Татьяны).

Впрочем, у Пушкина негативной может представать и полнота; ср.:

«Хоть, впрочем, он поэт изрядный,Эмилий человек пустой».– «Да ты чем полон, шут нарядный?А, понимаю: сам собой;Ты полон дряни, милый мой!»(1821; РЭ-1988, № 818)

Ср. также концовку РЭ-1988, № 848: Хоть герой ты в самом деле, Но повеса ты вполне (1829).

С этой точки зрения, почленным обращением нашей эпиграммы предстает позитивный образ императора Петра в «Стансах» («В надежде славы и добра…»; 1826):

То академик, то герой,То мореплаватель, то плотник,Он всеобъемлющей душойНа троне вечный был работник.

Тут и (кажущаяся) разрозненность, как бы половинчатость (‘то одно, то другое, то третье…’), и спасительная полнота (всеобъемлющесть), причем первая носит временный характер (то… – то…), а вторая – панхронный (вечный). Сходна и конструкция: серия существительных в им. пад. ед. ч. (правда, в роли не именных сказуемых, а приложений к появляющемуся в глагольной части высказывания подлежащему он).

Структурное подобие двух четверостиший подчеркивает их тематическую противоположность: Воронцов для Пушкина – ни разу не Петр!


НАКОНЕЦ Если полным – развязка, то наконец – эпилог.

Непосредственный смысл этого слова впрямую подкреплен его финальной позицией и поддержан опоясывающей рифмовкой, оттягивавшей желанный конец – замыкание последовательности: ец – ежда – ежда —?

Ожидание конца подогревается и длинной серией однородных существительных, однообразно начинающихся (с полу-) и в трех случаях одинаково оканчивающихся (на – ец); перебой серии в середине 3‐й строки только напрягает предвкушение.

А в фонетическом плане эффект замыкания обеспечивается двойным присутствием в последнем слове ключевого согласного н.

Вообще, слово наконец состоит целиком из знакомых, уже отыгранных звуков, не содержа ни одного нового. Это не значит, однако, что оно звучит как совершенно предсказуемое резюме. Характерное для многих эпиграмм сочетание прямой авторской инвективы с некоторым фабульным развитием организовано здесь так, что и событийный сдвиг дается под лирическим флагом – в качестве не свершившегося события, а по определению модальной, виртуальной, надежды.

Выдыхаемое чуть ли не со скукой заключительное наконец на самом деле звучит отстраненно-недоверчиво – как сомнение в том, сбудется ли эта ироническая надежда на пусть негативное, но все-таки успешное преодоление (анти-)героем его неизбывной половинчатости. Потянет ли Воронцов хотя бы на полноценного подлеца?![27] Неопределенность опять поднимает голову, и финал остается (полу-)открытым.

***

Предвижу недовольство читателей тяжеловесным разбором легкокрылой миниатюры – плода, скорее всего, мгновенной импровизации. Должен признаться, что обилие эффектов, выявлявшихся с трудом в ходе длительного анализа, удивило и меня. Что тут скажешь? Одно дело – ай-да-Пушкин, с его вдохновением, то есть «расположением души к живому приятию впечатлений, следовательно, к быстрому соображению понятий», другое – наш брат зануда-литературовед. Строго говоря, над разбором можно было бы попотеть и подольше, но я малодушно решил удовольствоваться и без того громоздким результатом, – памятуя сказанное мне сорок лет назад Р. О. Якобсоном: не все же делать самому, что-то надо оставить другим.

Литература

Абрамович С. Л. 1974. К истории конфликта Пушкина с Воронцовым // Звезда. 1974. № 6. С. 191–199.

Альтшуллер М. Г. 2009. Еще раз о ссоре Пушкина с Воронцовым // Пушкин и его современники: Сб. научных трудов. Вып. 5 (44). СПб.: Нестор-История. С. 345–357.

Гершензон М. О. 1919. Мудрость Пушкина. М.: Книгоиздательство писателей.

Гиллельсон М. И. 1988. Русская эпиграмма // РЭ-1988. С. 5–44.

Добрицын А. 2008. Вечный жанр. Западноевропейские истоки русской эпиграммы XVIII – нач. XX века // Slavica Helvetica. Vol. 79. Bern: Peter Lang.

Ершов Л. Ф. 1975. О русской эпиграмме // РЭ-1975. С. 5–56.

Жолковский А. К. 2017. Поэзия грамматики и непереводимость (Catullus, 85) // М. Л. Гаспарову-стиховеду. In memoriam / Сост. и ред. М. Тарлинская, М. Акимова. М.: ЯСК. С. 280–288.

Коробьин Ю. А. 1962. Пушкин и Воронцов (http://www.domarchive.ru/reading-room/korobin_art/4281) / Ред. Н. М. Михайлова // На сайте «Семейный архив»; изд-во «Летучая мышь».

Ларионова Е. О. 2016. <НА ВОРОНЦОВА> («Полу-милорд, полу-купец…») // Пушкин 2016. С. 353, 798–803.

Марциал 1968. Эпиграммы / Пер. и вступ. ст. Ф. А. Петровского. М.: Худож. лит.

Муравьева О. С. 2017. <НА ВОРОНЦОВА> («Полу-милорд, полу-купец…», 1824) // ПЭ-2017. С. 185–187.

Петровский Ф. А. 1968. Эпиграммы Марциала // Марциал. С. 5–12.

Пушкин А. С. 2016. ПСС: В 20 т. Т. 2 (2). Стихотворения. Книга вторая (Юг. 1820–1824) / Ред. Е. О. Ларионова. СПб.: Наука.

ПЭ-2017 – Пушкинская Энциклопедия: Произведения. Вып. 3: Л – О / Редкол.: А. Ю. Балакин и др. СПб.: Нестор-История.

РЭ-1975 – Русская эпиграмма второй половины XVII – начала XX в. / Вступ. ст. Л. Ф. Ершова; сост. и примеч. В. Е. Васильева и др. Л.: Сов. писатель.

РЭ-1988 – Русская эпиграмма (XVIII – начало XX в.) / Вступ. ст. М. И. Гиллельсона, сост. и примеч. М. И. Гиллельсона и К. А. Кумпан. Л.: Сов. писатель.

Томашевская Р. Р. 1926. К вопросу о французской традиции в русской эпиграмме // Поэтика: Сб. статей. Вып. 1. С. 93–106.

ФБЭ-2014 – Французская басня и эпиграмма / Сост. В. Е. Васильев. СПб.: Наука.

Фомичев С. А. 1999. Эпиграммы Пушкина на графа Воронцова // Пушкин и его современники. СПб. Вып. 1 (40). С. 163–176.

Эткинд Е. Г. 1973. Русские поэты-переводчики от Тредиаковского до Пушкина. Л.: Наука.

Edgerton W. 1966. Puškin, Mickiewicz, and a Migratory Epigram // Slavic and East European Journal. X (1). Р. 1–8.

2. О геноме «Змея Тугарина» А. К. Толстого[28]

1. «Геном». Толстой считал «Змея Тугарина» (1867; далее сокращенно: ЗТ)[29] «лучшей из своих баллад»[30]. Говорить о «геноме» ЗТ – это, конечно вольность. Но соблазн обратиться в разговоре о ЗТ к словарю современной генетики подсказывается:

– двойственной биологической природой заглавного персонажа – человека (татарина), который по ходу сюжета во змея… перекинулся вдруг (строфа 18);

– соответственной гибридностью самого текста, сочетающего черты былины (первая публикация так и была озаглавлена: «Былина»), романтической баллады (в традиции XIX века и в духе других баллад Толстого) и политической сатиры (сродни знаменитой «Истории государства российского от Гостомысла до Тимашева», 1868/1883, и ряду подобных стихотворных текстов автора);

– и, ввиду отчетливой фольклорной составляющей ЗТ, – заглавием классической книги Проппа, восходящим, как известно, не к лингвистике, а к ботанике – морфологии растений.


2. Глубинное решение. Чем же так хороша эта лучшая из баллад Толстого? Отвлекаясь от непреходящей злободневности содержания баллады, сосредоточимся на ее художественной, в частности «демонологической», структуре.

Выражаясь по-тыняновски, конструктивным принципом ЗТ как раз и является установка на совмещение разных жанров, дискурсов, топосов. Материал традиционной русской былины (борьба былинного богатыря со зловещим полуфантастическим антагонистом – змеем, Идолищем Поганым и т. п.) претворен в балладу о встрече Властителя с Мастером Слова (Волхвом, Певцом, Предсказателем и т. п.), а их диалог, в свою очередь, поставлен на службу инвариантной теме А. К. Толстого: идеализации киевско-варяжской Руси в противовес последующему, по-азиатски деспотическому, самодержавному правлению[31].


3. Былинный слой. Итак, перед нами, прежде всего, своего рода былина.

В ней действуют князь Владимир, русские богатыри и их супостат отталкивающего, демонического и даже зверского облика.

Дело происходит, как водится, у водной преграды (Днепр) и в то же время на пиру, что типично для былин (совмещены два разных былинных мотива).

Враг выступает в обличии змея, былины о поединках с которым Алеши Поповича (победителя Тугарина Змеевича) и Добрыни Никитича (победителя Змея Горыныча) были уже известны ко времени написания ЗТ (по сб. Данилов 1977 [1768/1804]). Правда, всего набора былин, которым располагает сегодняшняя фольклористика, Толстой знать не мог.

Некоторые детали поединка со змеем явно взяты из русских былин, в частности – ссылки на прецедентные победы над змеем: см. строфы 10 (Илья и Соловей-разбойник), 13 (Алеша Попович, история с коровой) и 16–17 (Добрыня, бумажные крылья и т. д.).

Есть и ряд других характерных деталей. Однако былинными мотивами сюжет не ограничивается, а содержит ряд других, от этого жанра далековатых, но для баллады Толстого центральных.


4. Поэт и царь. Прежде всего, это балладный мотив взаимодействия между Певцом и Властителем.

Самый авторитетный русский образец в этом отношении это, конечно, «Песнь о вещем Олеге» Пушкина (1822/1825). В целом же традиция, с которой имеет дело Толстой, восходит к Гёте («Певец», 1783), Шиллеру («Граф Габсбург», 1803), Уланду («Три песни», 1808), к их переводам Жуковским (ср., в частности его балладу «Граф Гапсбургский», 1818), «Старой были» Катенина (1828) и другим балладам начала XIX века.

А в более широком плане это вообще тема пророчества и его сбываемости/опровергаемости, представленная такими архетипическими мифологемами, как судьба царя Эдипа.


5. Пророк-супостат. Одно из главных – и в высшей степени оригинальных – художественных решений ЗТ состоит, конечно, в том, что фигура пророчествующего Волхва/Певца/Поэта совмещена с демонической фигурой антагониста – Татарина/Змея/Идолища, заклятого врага Руси. Соответственно, само пророчество звучит тем более враждебно-оскорбительно и тем менее правдоподобно.

Заметим, что, скажем, в «Песни о вещем Олеге», да и в «Царе Эдипе», предсказания вполне зловещи, но они никоим образом не подаются как враждебные Властителю. Впрочем, в эпике вполне традиционны и откровенно злобные негативные пророчества, – вспомним Терсита, предрекающего (во II песни «Илиады») поражение ахейцам и принуждаемого замолчать.

В отличие от ЗТ, в «Илиаде» мрачное предсказание не сбудется, и ахейцы в конце концов победят. Но обращает на себя внимание сходство двух эпизодов сразу по ряду признаков: уродства пророка, наносимых ему унизительных, но не смертельных побоев, его осмеяния и принуждения к молчанию. Ср. сходные фрагменты ЗТ и «Илиады»:

И вот незнакомый из дальних рядов Певец выступает на княжеский зов <…> Глаза словно щели, растянутый рот, Лицо на лицо не похоже , И выдались скулы углами вперед, И ахнул от ужаса русский, народ: « Ой рожа, ой страшная рожа! » <…> И вспыхнул Владимир при слове таком, В очах загорелась досада – Но вдруг засмеялся – и хохот кругом В рядах прокатился , как по небу гром <…> Смеется Владимир, и с ним сыновья, Смеется, потупясь, княгиня, Смеются бояре, смеются князья, Удалый Попович, и старый Илья, И смелый Никитич Добрыня. <…> « Стой! – молвит Илья, – твой хоть голос и чист , Да песня твоя не пригожа! Был вор Соловей, как и ты, голосист , Да я пятерней приглушил его свист – С тобой не случилось бы то же!» <…> «Стой! – молвит Попович <…> Но тот продолжает, осклабивши пасть <…> «Стой! – молвит, поднявшись, Добрыня, – не смей Пророчить такого нам горя!» <…> И начал Добрыня натягивать лук, И вот, на потеху народу, Струны богатырской послышавши звук, Во змея певец перекинулся вдруг И с шипом бросается в воду <…> А змей, по Днепру расстилаясь, плывет, И, смехом преследуя гада, По нем улюлюкает русский народ: «Чай, песни теперь уже нам не споет – Ой ладо, ой ладушки-ладо!» (ЗТ, строфы 2–3, 6–7, 10, 13–14, 16, 18, 20).

Только Терсит меж безмолвными каркал один, празднословный ; <…> Вечно искал он царей оскорблять , презирая пристойность, Всё позволяя себе, что казалось смешно для народа. Муж безобразнейший , он меж данаев пришел к Илиону; Был косоглаз, хромоног ; совершенно горбатые сзади Плечи на персях сходились; глава у него подымалась Вверх острием, и была лишь редким усеяна пухом <…> теперь скиптроносца Атрида С криком пронзительным он поносил <…> но незапно к нему Одиссей устремился. Гневно воззрел на него и воскликнул голосом грозным: «Смолкни, безумноречивый, хотя громогласный, вития! <…> и не смей <…> скиптроносцев порочить » <…> Рек – и скиптром его по хребту и плечам он ударил . Сжался Терсит, из очей его брызнули крупные слезы; Вдруг по хребту полоса, под тяжестью скиптра златого, Вздулась багровая; сел он, от страха дрожа; и, от боли Вид безобразный наморщив, слезы отер на ланитах. Все, как ни были смутны, от сердца над ним рассмеялись: <…> «Ныне ругателя буйного он обуздал велеречье! Верно, вперед не отважит его дерзновенное сердце Зевсу любезных царей оскорблять поносительной речью («Илиада», II, 212–277; пер. Н. И. Гнедича).

На страницу:
2 из 5