Полная версия
Соль Вычегодская. Строгановы
Анна Ефимовна молча слушала Галку.
– Ладно, Галка, – сказала она. – Пущай он покуда у тебя полежит. Может, отойдет. А я Ивана Максимыча попрошу на Пермь мне его дать. Он парнишка смышленый, к делу его приучу, – может, в приказчики выйдет. А уж коль озорничать примется, не спущу. Рука у меня не легче Ивановой.
– Как не поучить, государыня… – сказал Галка.
Орёлка завозился и забормотал:
– Чего лаешь?.. Не дамся… Батька, ты?.. Убегём.
Галка быстро накинул полушубок на голову Орёлке и с испугом поглядел на Анну Ефимовну.
– Про батьку все поминает, – сказал он. – Запамятует, бог даст.
– Ладно, держи его тут, покуда опамятуется. А тотчас поди отвори поветь, где мои приданые сосуды да блюда схоронены. Бережно все укласть надобно, не помялись чтоб дорогой. Галка снял со стены ключ и пошел с Анной Ефимовной в поветь.
* * *Марица Михайловна погоревала сперва, когда услышала, что Иван отсылает Максима на Пермь жить. Погоревала, а потом и утешилась. Фомушка ее успокоил. Спросила его Марица Михайловна, к худу, аль к добру то будет, что Максимушка экую даль едет.
Фомушка в то время на полу сидел, в камушки играл. Один камушек кругленький из рук у него вырвался, покатился, а другой он между пальцами завертел и волчком пустил. Обрадовался, в ладоши захлопал. А потом на хозяйку взглянул и сказал:
Максимушка катится,Иванушка вертится.Марица-то Михайловна сперва и не догадалась, как Фомушкины слова понимать. Но монашенка Феония она от нее ни на шаг не отходила – все ей рассказала:
– То, вишь, матушка, Марица Михайловна, неспроста про камушки молвил Фомушка. Стало быть, как Максим Максимыч оттуль прикатит, дела там всякие важные наделает, так Иван Максимыч, стало быть, перед им и завертится, – ты уж, матушка, на меня не пеняй на таком неудобном слове. Все, стало быть, так и станется, как Максим Яковлич покойный желал. Максим-то Максимыч, стало быть, самым большим хозяином и будет у нас.
– Ну, и дай, господи, – сказала Марица Михайловна. – Максим-то простой, от его отказу мне не будет. А то, мотри, Иван и икону Ивану-юродивому на золоте заказать не хочет. А мне то в стыд. Вишь, Андрей-то Семеныч какую икону богородице донской-то поставил. Всю каменьями изукрасил. А Иван-то юродивый – наш святой, а от нас и иконы ему нету. Я-то ладила Андрею-то нос утереть. Вперед его икону поставить да на золоте. А Иван, прости господи, сказал: «Будет-де с тебя, матушка, и Фомку обряжать. Иван-то юродивый-де и так, чай, у господа в золоте ходит». Богохульник прямой. Вот Максимушка мой, тот богомольный. Анны лишь боюсь. Ехидна баба, округ пальца мужа обводит.
– Что ты, государыня, Марица Михайловна? Неужли Максим Максимыч матушку родную на жену сменяет? Чай, совесть-то у его есть. Да и где ж Анне Ефимовне супротив тебя, матушка? Ты у нас и умом и обычаем, прямо сказать, – королева.
Отвальный обед
Больше недели прошло, Анна Ефимовна все сборы кончила. Вытрясли, что отобрала она, почистили, починили и уложили по местам. Всю первую горницу заставили сундуками коваными, лубяными коробьями, расписными подголовниками, чемоданами кожаными, разными укладками. Сама Анна Ефимовна все пересмотрела, на замки заперла – хоть завтра в путь.
Не терпелось ей. Земля под ногами горела. Вычегда стала. Самое время ехать – до больших морозов. Чего еще ждать.
А Иван все молчит. А когда Анну встретит, скажет ей:
– Чего лотошишься? Поспеешь, красавица, аль тебе с нами не любо? Дай срок, наживетесь там с вогуличами.
Анна спора не затевала. Боялась, как бы лишнего не сказать, не рассердить Ивана. Того и гляди, все дело разладится. И Максима учила: если Иван ему что приказывать будет, чтоб обещал Максим все исполнить, ни в чем из его воли не выходить.
Покоя себе не находила Анна Ефимовна все ей не ворилось, что вправду отпустит их Иван на Пермь.
А все-таки дождалась наконец.
Велел Иван сани дорожные осматривать и повару обед отвальный заказал. Такой обед, какого со смерти Максима Яковлевича не бывало. Да и он не часто такие обеды давал, только когда гости почетные с Москвы наезжали.
Одних кушаньев – пятьдесят перемен.
Велел он повару, чтоб стол был как в Москве у самых лучших бояр. Куря в лапше, куря в щах, утки с луком, фазаны в перьях. И рябь, и папорок лебединый в шафранном взваре. Уха разная, и с курятиной, и со свининой. Капуста пареная и топаная, репа под хреном и каравай яичный. Пироги подовые, пряженые, рассольные и перепеча пшеничная. Рыбы велел всякой закупить. И стерлядь свежепросольную, и щучину, и семжину, и чрево белой рыбины, такой, что одному не в подъем. И чтоб не просто рыбы подавал, а обрядил их, как водится, петухами, курами, селезнями. И сласти чтоб были всякие – лебедь сахарный, мужик леденечный, порося марципанная, сахар зеренчатый, смоквы ягоды, яблоки померанцевые, киселек клюквенный с медом.
Стол велел Иван Максимович готовить в сенях, как по самым большим праздникам. Накрыть шитой атласной скатертью. Поставить жбаны серебряные с разными медами, кувшины с вином, боченки с квасом. А в красном углу, где по обе стороны хозяина сядут самые почетные гости, не лепешки хлебные положить, а тарелки оловянные заморского дела, ложки и ножи, коли кто своего не принесет.
Гостей Иван Максимович позвал самых первых по Соли Вычегодской: воеводу Степана Трифоновича. Тот хоть сердит был на Ивана, а все же пошел. Настоятеля Благовещенского собора отца Тихона, игумна Введенского монастыря. И торговых людей не всех, а самых первых: Усова Якима, Пивоварова Прокла с сыном Терехой, Гогунина Кирилла, Чичерина Ивана, Стрешнева Лукояна и Светешниковых. Чтоб все на посаде знали, как Иван своего брата меньшего жалует. Посылает его полным хозяином на Пермь Великую. В Соли давно поговаривали, что старик Строганов весь промысел меньшему сыну отдать хотел. Пусть же люди знают, что Иван всю Пермскую вотчину Максиму под начало отдает – пускай там всем промыслом ведает.
Данилка, как узнал про пир, так и ходил за отцом по пятам, все упрашивал, чтоб допустил его.
Иван Максимович не хотел сначала, да бабка Марица Михайловна стала говорить:
– И то, Ванюшка, где же Данилке на пиру сидеть. Несмышлен еще парнишка. Выпьет лишнего, занедужит еще, храни бог.
А Иван тут-то и согласился:
– Чего там, матушка, не девчонка. Пущай приучается.
Данилка в ладоши захлопал от радости. Ни разу еще не бывал он на пиру.
Когда гости собираться стали, Анна Ефимовна пошла в опочивальню одеваться. Знала она, что хоть на пиру сидеть и не будет, а обнести гостей вином, наверно, позовут. Нарядилась как на свадьбу. Набелилась, нарумянилась, как московские боярыни. Фрося, как наряжала ее, не могла наглядеться.
– Ну, прямо, словно икона ты, доченька, разукрашенная, – говорила она, охаживая Анну кругом. – Гости-то ахнут.
– Как же, – сказала Анна, – упьются, так и не отличат, что я, что свекровь-матушка.
Не любила Анна свой наряд. Тяжелый очень. Не меньше пуда веса. День проходишь – все плечи оттянет.
Анна вышла в соседнюю с сенями горницу и села послушать.
Сперва степенный говор шел, а дальше громче да громче. Чарки застучали, холопы быстрей забегали, – верно, вина гостям подливали.
«Вишь, Иван разливается, – думала Анна. – Все голоса его голос покрывает. Уж и голосистый же он. Пивоваров гость тоже не отстает. Как в бочку пустую гудит – басисто да гулко. А как захохочет, словно гром прокатится. И отец Тихон туда же, даром, что духовного звания, верещит что-то тоненько. Не отстает. Скажет, а кругом все заржут словно кони, и он подвизгивает. А там воевода, кажись, коротко так говорит, будто лает. Данилкин голос звенит. Туда же и он за гостями. Видно, пить приневоливают. Да он ничего, шустрый. Звонко так отвечает, не разобрать только что. Хохочут все. А вот Максима ровно и нет там, – вовсе голоса не слыхать. А имя его часто Иван кричал. Знать, за здравие его кубок поднимал».
Надоело Анне. Хотела было к себе в опочивальню пойти, хоть на лавке полежать, да тут как раз дверь из сеней распахнулась. Перегаром оттуда пахнуло, точно чадом с поварни.
Афонька вошел. Обрядился тоже. Кафтан с Иванова плеча атласный, чуть не до полу ему. Расчесал рыжую бороду. Глазки маленькие заплыли совсем, – тоже, видно, прихлебывал из кубков, как подавал.
Поклонился Анне и сказал:
– Государыня, Анна Ефимовна, Иван Максимович по тебе прислал. Вышла б ты гостей попотчевать.
Афонька держал жбан с водкой, а ей подал поднос, а на подносе кубок большой. Точно и не видала его раньше Анна. На крышке ангел крылатый, а вместо ножки – мужик голый, без бороды, в одной руке корзина с виноградом, а в другой кисть виноградная. Одной ногой на бочке стоит, а другая поднята.
Сильно не хотелось Анне Ефимовне на пир выходить, да что поделаешь. Испокон веков так повелось.
Открыл Афонька дверь, Анну вперед пропустил. Не первый раз Анне гостей потчевать. С тех пор как Фима умерла, всё ее звали, – а так бы, кажется, назад и убежала. Сени большие, высокие, на стенах факелов много зажжено, а сразу темно кажется – дым, чад, перегаром винным воняет, потом. Не продохнешь. На полу объедков горы, вина лужи. Стол хоть узкий, да длинный – места всем довольно, а завалили так – скатерти не видать. Кости, головы рыбьи, кубки опрокинуты. Лепешка у каждого была для объедков. Так где там. И лепешки-то раскрошили да расшвыряли. И сами-то гости, красные, потные, растрепались все, кто сидит, а кто и поперек стола лежит. Гогочут, икают. Целовать этаких-то!
Скрепилась Анна. Виду не подала. Глаза в пол опустила. Прямо к воеводе подошла. Уж он-то краше всех! Бороденка растрепалась. Волосы взмокли, на лоб свисли. Здоровый глаз заплыл совсем. А туда же, пыжится.
Анна подошла к нему, в пояс поклонилась, пригубила из кубка и ему поднос протягивает. Он как вскочит, стал поворачиваться, – узко между лавкой и столом, – качнулся, хотел за поднос ухватиться, да из рук его у Анны и вышиб. Грохнулось все на пол – и поднос и кубок. Всю телогрею Анне залило.
– Воевода-то! И без пса валится! – крикнул молодой Пивоваров с хохотом.
– Без шапки-то не стоит!
– На лавку его поставь – не видать!
– На поднос хозяйке, заместо кубка! – кричали гости.
Воевода весь кровью налился. Хватил кулаком по столу да как гаркнет:
– Молчать! Не моги! В государево место я! Вроде как сам царь!
Хохот тут такой поднялся, что кубки заплясали.
– Царь одноглазый! – кричат. – Ростом не вышел! Обличьем будто не схож.
Воевода только рот разевает. Вертится во все стороны. Грозит кулаками, топает. Орет, себя не помнит:
– Молчать! Псы! Смерды! В холодную их! Пристава! Вяжи их!
Иван тоже вскочил, по столу стукнул, крикнул:
– Да погодьте вы, что ль, шалые!
А воеводе поклонился и говорит:
– Не гневись, Степан Трифоныч. Выпивши малость, – с того. А мы, Строгановы, царя почитаем. И воеводе уважить рады. Не побрезгуй. Вишь, хозяйка молодая кланяется.
Афонька поднос поднял и кубок снова налил.
Воевода взглянул на Анну, приосанился, голову назад закинул, схватил кубок и выпил весь, а потом, не отерши рта, полез к Анне целоваться.
Она не удержалась, отступила, а он за руку ее схватил и сказал:
– Ништо, красавица, не пужайся. Я хоть и грозен, а кто до меня с почетом, – и я с лаской. Поцеловал Анну, оглянулся кругом гоголем и на лавку брякнулся. А Анна и губ обтереть не посмела – в обиду примет. Поклонилась снова в пояс и дальше пошла гостей обходить. Афонька уж опять кубок налил.
Рядом с воеводой настоятель сидел. Тот упился так, что и подняться с лавки не мог. Сидел, повизгивал, как поросенок, и носом клевал. Старик Усов уж за плечо его потряс, так он повернулся к Анне и забормотал:
– Вишь… красавица… отцу духовному… пригубь… слаже оно…
Руки трясутся, вино из кубка плещется. Еле отхлебнул и сразу выпустил. Хорошо, что Анна из руки не выпускала.
Поклонилась и ему Анна, пошла дальше, к Усову.
Усов почти что не был пьян. Поглядел на Анну, по плечу ее похлопал, сказал:
– Слыхал я, на Пермь едете. Ну, давай тебе бог, молодайка. Муж-то у тебя не больно здоров, – видно, с братом не схож.
Анна подняла голову. Максим сидел в конце стола против Ивана, голову опустил, в лице ни кровинки. Кругом хохочут все, а он и не усмехнется.
Анна кивнула Усову и пошла дальше. С одного боку обошла стол до Максима и опять вернулась и с верхнего конца по другой стороне пошла. А Иван все разливается, видно, тоже выпил, язык развязался, кричит:
– Мы, Строгановы, именитые люди. Сам Грозный царь нас жаловал. Сибирь всю повоевали. Ермак-то! Памятуешь? А может, и поболе Ермака кто сыщется, – все повоюет!
– Ты, что ль, Ермак будешь, Ивашка? – крикнул ему Тереха Пивоваров с другого конца стола.
– А то ты, небось! – захохотал Иван.
Опять до Максима дошла Анна. Кончила, слава господу, всех обошла. Только хотела к стене отойти, а Иван как крикнет:
– Что ж нас-то не попотчевала, невестушка? Ни мужа, ни меня. Аль нелюбы стали? Посля воеводы и глянуть не хошь.
Анна спорить не стала, хоть и не было такого обычая. Афонька снова ей кубок налил, и она прямо пошла к Ивану, поклонилась, пригубила, кубок подала.
Одним духом выпил Иван, рукавом рот обтер, поцеловал Анну прямо в губы и в глаза ей заглянул.
Дерзкий глаз у Ивана. Так и норовит обидеть. Не глядела бы Анна. Отошла поскорей.
А он смеется, усы расправляет.
– Ну-ну, мужа теперь, на заедку! Чай, слаже нет.
Подошла Анна к Максиму, тоже поклонилась, пригубила.
А он ей тихо шепнул:
– Не неволь, Анница. Душа не берет. Напоил Иван.
А за столом снова гомон поднялся. Голоса своего не слышно.
Иван вскочил, по столу кулаком стукнул.
– Эх, с невесткой пил, а с братом родным не выпил. Расстанную. Завтра в путь снаряжаю.
У Анны от радости дух занялся:
«Завтра! При гостях сказал – не отречется. Слава господу!»
Данилку с радости к себе прижала, поцеловала. Не слыхала, как Иван Афоньку за бутылкой романеи заморской посылал и за кубками золотыми – только на свадьбу их и подавали, а то у Ивана в повалуше в поставце стояли.
Афонька пришел, на подносе три кубка. Золотые, с каменьями: один с изумрудом, другой с лалами, третий с бирюзой. А рядом не жбан, а заморская бутылка. Как брал ее Афонька, так на пыли все пальцы отпечатались.
Афонька поставил поднос на стол перед Иваном, бутылку, раскупорили все три кубка до краев налил.
– Три лишь бутылки таких и осталось, – сказал Иван, – то батя с Москвы привез. Шуйский царь, Василий Иванович, ему полдесятка пожаловал. Из тех, что Гришка самозванец с чужих краев завез. На моей свадьбе да на Максимовой по одной роспили. А ноне надолго, может, с братом расстаемся. В самый раз третью распить. Степан Трифоныч, не откажи и ты с нами за братнее здоровье испить.
Подал Иван воеводе один кубок, другой себе взял, а третий Афонька Максиму поднес.
У воеводы аж слюнки потекли, заерзал по лавке, кубок обеими руками схватил, чтоб не расплескать.
Иван пригубил, крякнул и сказал:
– Ну, и винцо! Видно, что заморское. Слаще меду, а жжет что огонь. Ты что, Максим, лено пьешь?
– Упился, брат, – сказал Максим тихо, – уволь. Данилка вот просит.
Данилка вертелся около дяди. Хотелось заморского вина глотнуть. И кубок уж схватил было.
Но Иван стукнул кулаком и крикнул на него сердито:
– Не лезь к дяде, щенок! Вишь, питух тоже. Не, Максим, не гоже то. Не пить до дна, не видать добра. Какой же ты купец будешь?
Гости все обернулись к Максиму. Он на Анну оглянулся. Она ему головой мотнула: пей, дескать. Как Иван сказал, что завтра в путь, душа у нее заиграла, сама бы, кажется, выпила. Максим нехотя допил кубок и на стол поставил.
– Вот за то люблю, – крикнул Иван, – по-нашему! И не захмелел вовсе. Молодец! Видно, что строгановского роду. Даром, что слова не проронишь.
А Данилка вертелся уж около отца, заглядывал ему через руку, не пугливый был мальчишка.
– Ты чего тут суешься, ровно кутенок? – сказал Иван. К заморскому винцу подбираешься? Ну, уж, видно, твое счастье. Не все сразу выпил, допивай.
Данилка схватил кубок, выпил, что осталось, опрокинул над головой и последнюю каплю слизнул языком.
– Ну и парень! – захохотали соседи. – В отца уродился. Ранний. Мотри, под стол не свались. Но Данилка поставил кубок перед отцом, a сам кудрями встряхнул и крикнул:
– То я за дядькино Максимово здоровье!
– Ну-ну, ладно уж, – крикнул Иван. – Разошелся! С Орёлкой тебе голубей гонять, а не кубки подымать. Веди его, Анна, спать. Орёлка, подай квасу.
Анна до тех пор и не видела Орёлки. Маленький он ей показался, кафтан не по нем, волочится по полу. Схватил он со стола большой кувшин хрустальный с квасом – перед Пивоваровым стоял. Тот как раз к соседу обернулся и стукнул головой кувшин. Орёлка отскочил, запутался в кафтане и грохнулся с кувшином на пол. Кувшин разлетелся вдребезги.
Иван вскочил и крикнул ключнику:
– Чего гаденыша того в горницы допустили? В варницы его сдать. Чтоб не видал его больше.
Со многой пищи
Поздно уж, часов в восемь, вернулся Максим с пира. Шататься не шатался, а точно через силу шел.
– Эх ты, горе-богатырь! – сказала ему Анна. – Выпил маленько лишку, так уж с ног валится.
– Не серчай, Анница, с отвычки то. В голове будто… Пройдет.
– Да уж про то что и говорить. Заутро отъезжаем. Ну, ложись скорей, отсыпайся. Встанешь, опохмелиться дам, пройдет все. Ишь у тебя хмель-то невеселый. Поглядел бы на Данилку. Робенок ведь. Идет, шатается, а поет, приплясывает. Смех с им. Еле уложили. Ну, ин ладно, неохота мне бранить тебя. Как вспомню, что Иван сказал – заутро ехать, так бы вот и заплясала. Хошь, кваску испей?
– Дай, Анница. Пил я, а все пить охота.
Анна налила кружку квасу. Максим с жадностью выпил.
– Ну и ложись, что ли. И я лягу. До света вставать буду. А ты поспи подоле. Я разбужу, как надобно.
Максим покорно разделся и лег. Анна тоже легла и свечу задула. Одна лампадка перед образом теплилась.
Долго не могла заснуть Анна Ефимовна. Как вспомнит, что завтра в путь, так сердце и заколотится. Ее бы воля, кажись, тотчас бы запрягать велела, не глядя, что ночь. Благо месят светит. Ворочалась, ворочалась Анна Ефимовна, а все ж заснула, – устала за день.
Проснулась Анна, будто кто-то стонет. А темно еще, окон не видно. Как на грех и лампадка загасла.
– Анница, – слышит она, – Анница, худо мне чего-то.
– Чего еще? – пробормотала Анна. – Спи лучше, ночь ведь. Ить, разбирает тебя хмель-то, Пройдет к утру.
– Дай испить! Горит нутро.
– Эх, беспокойный ты какой! Ну, погодь, огонь вздую.
Долго возилась она со сна, пока вздула огонек и затеплила лампадку. Потом она снова налила из жбана квасу и подала Максиму. Поглядела, а на нем совсем лица нет. Серый весь, а губы синие.
– Да что у тебя? Болит, что ли, что?
– Нутро болит, Анница, ой-ой-ой, мочи нет!
– Эх, ты! Ровно дитя малое. Глаза б мои не глядели. Все с того, что постничаешь да вина не пьешь. Вот не с привычки и разбирает тебя.
Максим только стонал тихонько.
– Ну что ж, аль маслицем теплым тебя растереть, как робят, что животом маются? Погодь, с лампадки налью. Сказывают, с лампадки лучше помогает.
– Ой, не трожь, Анница. Боюсь я. Сильно больно.
Но Анна уже встала, сняла лампадку и подошла к Максиму. Только что она хотела его тронуть, он как закричит и начал кататься по постели. Руки и ноги у него сводит, посинел весь, глаза под лоб ушли.
Анна испугалась.
– Максимушка, да что с тобой? Неужели так болит?
А Максим и говорить не может, только кричит.
Анна накинула опащень, выскочила из опочивальни в чулан, где спала Фроська, и растолкала ее.
– Беда, – сказала она, занедужил шибко Максим, а нам заутро ехать. Бежи к лекарю, добудись его. Пущай тотчас придет.
Сама вбежала в опочивальню, подумала, не лучше ль Максиму стало. Да какое там! Затих было на время, а там опять как закричит, а сказать ничего не может. Анна не знала, как и приступить к нему. У самой руки трясутся. А в голове одно: неужели занедужит надолго, уехать заутро не сможет? Впрямь неудачливый какой-то. Иван-то в тот раз молвил: куда он у тебя годится. Выпил и занедужил. Хуже Данилки. Да нет! Не может того статься. Отлежится к утру. Нельзя, чтоб не уехать нам. Все справлено. На Ивана-то как положишься? Ноне разрешил, а там отменит.
Наконец пришел лекарь. Еле глаза глядят со сна. Кафтан расстегнут, из-под штанов торчит рубаха. Анна кинулась к нему.
– Мотри, Семеныч, что с им сталось? Ума не приложу. Вечор пировал он долго. Пришел, спать лег, а в ночь проснулся, криком кричит. Неужли с того, что выпил лишку?
Лекарь подошел к Максиму, поглядел на него, хотел пощупать, но Максим еще громче закричал и забился.
– Ты не пужайся, государыня, Анна Ефимовна, – сказал лекарь, – то не с вина, то с многой пищи. У Максима Максимыча желудок слабый, бессильный от многого сиденья и от холодных питий. И печень у него, и селезенок заперты. Пища у него колом и встала. Я ему тотчас снадобье принесу, «Лопушниковый корень», чтоб пище продвижку дать. А там кровь жильную отворю, жар из головы вывесть и крови продух дать. Ему и полегчает. Бальзамом тоже живот потру – греет он. Дает бог, к утру здоров будет.
В хоромах зашевелились. Забегали сенные девки. От Марицы Михайловны пришла монашка Феония – спросить, что с Максим Максимовичем. Ваглянула она на него и руками всплеснула:
– Матушка, Анна Ефимовна, то с глазу, сразу видать. Дай ты мне его с уголька спрыснуть. Я с молитвой.
– И то, доченька, – приступила к Анне Фроська-кормилица, – все-то ты лекаря слушаешь. А може, и впрямь с глазу. Вон у воеводы-то, вечор что был, сразу видать, нехороший глаз. А он еще Максима Максимыча похвалил, как в сени вошел.
Максим все кричал. Анна не знала, что и делать. Но тут вернулся лекарь, и она снова схватилась за него.
Целую ночь лекарь бился над больным – пустил кровь, лекарство дал, но лучше Максиму не становилось.
В опочивальню набилось полно народу. Анна и не видала, как входили. Пришла Марица Михайловна с Фомушкой, с Феонией, с девками. Как вошла, так и запричитала:
– Ох, помирает, знать, Максимушка. За настоятелем-то посылано ли? Анна, чай, и не подумала. Бежи, Агашка, вели ключнику тотчас за отцом-настоятелем бечь. Фомушка, что не молвишь, помрет аль нет Максимушка?
А Фомушка подобрался к алому атласному кафтану, который лежал на лавке, и приловчался натянуть на себя.
Зашел. Иван. Спросил лекаря, что за болезнь у Максима приключилась. Неужли с того, что поел лишку?
Подошел к Анне:
– Вишь, напасть какая, – сказал он, – гадал – выедете вы ноне. Возы было грузить приказал. А тут сказывают мне – Максим занедужил. Видать, не выехать вам ноне.
Анна вдруг вскочила.
– Как не выехать? Не может того статься! Вели грузить. Полегчает ему. Вишь, утихать стал. Полегчает! Поедем мы. Сам даве сказал. Не моги отрекаться!
– Да господь с тобой, Анна, аль я отрекаюсь? Езжайте с богом. Лишь бы полегче Максиму стало.
– Ну, и пущай грузят! Мы тотчас.
Анна наклонилась к Максиму:
– Максимушка, родной, полегче тебе? Скажи словечко. Чего же не скажешь мне ничего?
Максим лежал тихо, лицо стало синее. Руками начал обирать. Кругом все замолкли, точно на всех страх напал. Марица Михайловна и та примолкла. Фомушка один, в алом Максимовом кафтане поверх рубахи, прищелкивал языком и приплясывал на месте. Феония дернула его за рукав, так он уж остановился.
Тихо стало. Только свечи в головах у Максима Максимовича потрескивали. Фрося поставила их, не спрашивая у Анны Ефимовны.
Анна все дергала Максима и повторяла ему:
– Максим, Максимушка, полегче тебе?
Фрося потянула ее за рукав.
– Аннушка, доченька, – шепнула она. – Не замай ты его. Аль не видишь? Отходит он.
– Чего! – вскрикнула Анна. – Молчи ты, холопка! Как ты смеешь! Не помрет Максим. Не может того статься. Максимушка! – крикнула она, упала на колени и охватила Максима за плечи. – Максимушка, слышишь меня? Не помрешь ты?
Максим чуть-чуть шевельнул рукой и повел тусклыми глазами.
– Максимушка, слышишь? Мы ж на Пермь тотчас едем. Как же то? Не можно тебе помереть. Возы грузят. Максим, ехать надобно!
У Максима открылся рот, нижняя челюсть отвалилась. Тело вытянулось.
– Помер Максим Максимыч, – сказал лекарь.
Часть вторая
Афонька
Первое время Анна не могла взять в толк, что случилось. Сразу как-то всё обрушилось на нее. То была мужняя жена, хозяйка молодая, а теперь – что? Точно чужая в доме.
И об Максиме горевала она. Тихий он был, простой, жалел ее, угодить старался. Как о таком муже не скорбеть? Вспомнит Анна, как просил ее не гневаться на него, – так слезы сами и побегут.