Полная версия
Кривоколенный переулок, или Моя счастливая юность
Марк Казарновский
Кривоколенный переулок, или Моя счастливая юность
© Казарновский М.Я., 2023
© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2023
* * *Маме моей и бабушкам посвящаю
Автор благодарит Ольгу Ивановну Орлову за сопровождение текста иллюстративным материалом.
Автор выражает искреннюю благодарность Анжеле Анатольевне за приведение рукописи в цивилизованное состояние.
Без знания простой жизни, ее, казалось бы, «мелочей» нет понимания истории.
Ю.М. Лотман…Чем дольше живем мы,Тем годы короче,Тем слаще друзей голоса.Ах, только б не смолкПод дугой колокольчик,Глаза бы глядели в глаза.То берег – то море, то солнце – то вьюга,То ангелы – то воронье…Две вечных дороги –Любовь и разлука –Проходят сквозь сердце мое.Б. Окуджава, 1982К читателю
Москва послевоенная, 1945-1955 годы. В городе живут мальчики. В одном дворе. В одном доме.
Нашему герою – восемнадцать лет. Школа уже окончена. Отец погиб на войне, мама все время на работе.
Мальчик вступает в юношеский возраст, который ему предстоит пройти. Иногда его охватывает тревога – он видит, что во дворе остается один. Друзья поступили в институты, и у них – другие заботы, иные увлечения. И неизвестно, как сложилась бы его судьба, ежели бы не везение. Он не попал в институт, пошел работать, и вот здесь, в полуподвальном помещении Кривоколенного, у него образовалось все: серьезные мужчины, прошедшие ад войны, взрослые женщины, к которым его неудержимо тянет, и споры, споры, споры.
Несмотря на все трудности и горести, у юноши счастливая пора. Взросление. И шло оно в окружении бригады грузчиков. С мужчинами, которых он полюбил. С женщинами – которые еще будут.
В этом полуподвальчике скрещиваются судьбы эпохи.
Уже мало кто, к сожалению, берет под вечер книжку. Пахнущую красками типографских машин да клеем – любимым лакомством мышек.
Все эти гаджеты, гаджеты.
Но все-таки читатели есть. Мало. Поэтому они нам, «писакам», дороги вдвойне.
Я решил написать немного о юности. Благо мое счастливое детство уже опубликовано.
Приход в юношеский возраст всегда сложен. Этот период в наше непростое послевоенное время требовал от нас, мальчишек, непрерывного испытания. Кем быть. Где учиться. Что делать. И главное – чего не делать.
Хорошо, когда есть примеры внутри семейного круга. А ежели – не так. Мне изрядно повезло – я не поступил в институт. Пошел работать. Вот о тех, кого мне подарила жизнь в юношеский период, я и хочу вспомнить. Это – огромный пласт жизни, и он мне многое дал.
А пока – Москва!
«Золотой треугольник» Басманной слободы
Мы, мальчики Басманной, и не знали, что в нашем районе, в домах, подъездах, в двориках и садах, уже совершенно в период строительства «социализма» заброшенных, жили люди необыкновенные.
А.С. Пушкин часто бывал у дяди своего, Василия Львовича, в доме на Старой Басманной, близ площади Разгуляй. Здесь же он и хоронил любимого дядю, пройдя скорбный путь от площади Разгуляй до церкви святого великомученика Никиты.
Ежедневно, только подумать, мы бегали по дорожкам, топтанным Вяземским, Погодиным, Языковым, Пушкиным!
А Чаадаев, который жил на Новой Басманной. Гоголь, Белинский, Кольцов, Баратынский, Тургенев, Герцен – незримо проходили мимо нас, мальчишек, покуда мы играли в пристенок, в ножички или в футбол.
Что ни говори, а тени эти, я чувствую, так или иначе, но воздействовали на наш внутренний мир. Ибо ничего еще не было разрушено, и в молочную лавку на Разгуляе или в лавку с соленьями, ровно как и в аптеку[1], забегал Пушкин.
Дядя гонял молодого повесу по хозяйственным нуждам.
И бегали мы, а затем, по достижении возраста, уже и ходили мимо особнячков и доходных домов наших переулков.
Но к 1918 году особнячки были реквизированы и семьи в основном немецких купеческих гильдий поспешили уехать в Германию.
Ну, а кто не успел, тот, к несчастью, опоздал.
Да мы и не знали, что особнячки, в которых помещались нынче действующие типографии, юридические организации и иные нужные государству службы, назывались по имени их построивших. И старожилы нам приказывали: «Пойди к Прове, там дед остался, отнеси ему капусты. Да набери огурцов, не вздумай съесть». Да, да, помнили старожилы и Прове, и Ферстеров, Калишей, Миндеров, Шульцев. Куда это все делось.
Но мы-то пока никуда не делись. И уже входили в юношеский возраст. Неожиданно мне стали нравиться домашние поручения.
Вот утро! На кухне звяканье, стук ножей, бульканье, шипенье, скворчанье сковородок.
Это свободные от работы женщины, стараясь не переругиваться, готовят обеды, а заодно и ужины своему семейству. Затем все будет завернуто в рваные, но чистые одеяльца и разнесено в свои комнаты. Под подушки. Чтобы или допревало, или хоть чуть тепла сохранило.
На столе записка от мамы. На рынок! И три рубля, со строгим наказом, что купить.
Рынок – это хорошо. Хоть он и назывался «Бауманский», но на самом деле он наш, «Немецкий».
Быстро беру бидон (для квашеной капусты), авоську[2], кусок черного хлеба. Ибо будет у меня халявный завтрак. Да очень просто: на рынке все можно и даже нужно пробовать. А закусить эту чудесную, хрустящую капусту, да, может, кусок огурца соленого дадут – вот хлеб и сгодился.
И тянут уже битюги телеги к рынку. А молоко из крынок. Или топленое с такой пенкой, что уж обязательно кушать.
А цыгане. И поют. И пляшут. И гадают. Правда, нам, вьюношам, – не очень. С нас ведь нечего взять.
А голуби – трещат крыльями под крышами палаток. Или топчутся под ногами – собирают крошки, ломтики и прочую снедь.
Ведь рынок! Все жуют. Хоть и война вот только закончилась.
А бублики. С тмином, маком, корицей. Но уже почти нет грузовиков завода АМО. Все больше «доджи», «виллисы», «студебекеры». Это союзники. Выручали, что ни говори. Около рынка свой бизнес. Баян либо гармошка. Один даже с аккордеоном пришел. Баянист без ног. Это – беда, это – война. Но играет как!..
И несется про бублики, которые необходимо купить, или снова «У самовара я и моя Маша». А Лещенко Петр – «…Татьяна, помнишь дни золотые»…
Нет, нет, жизнь до невозможности счастливая. Только вот папы нет. Вновь вспоминаю прекрасную поэму Давида Самойлова:
Москва тогда была Москвою –Домашним теплым караваем,Где был ему ломоть отваленМежду Мещанской и Тверскою.Еще в домах топились печи,Еще полно было московскойРоскошной акающей речиНа Трифоновской и Сущевской…А Трубный пахнул огуречнымРассолом и рогожей с сельдьюИ подмосковным просторечьемШумел над привозною снедью…А озорство ватаги школьной!А этот в сумерках морозныхПар из ноздрей коней обозных!А голуби над колокольней!А бублики торговки частной!А Чаплин около «Экрана»!А легковых сигнал нечастый!А грузовик завода АМО!А петухи! А с вечной «Машей»Хрип патефона на балконе!А переливы подгулявшейМарьинорощинской гармони!А эта обозримость мира!А это обаянье слога!..Москва, которую размылаРека Железная дорога…[3]Так вот мы и гуляли по переулкам. Запахи кружили головы. Сладковатый – бензина. Или хлеба – только что с хлебзавода, что на Верхней Красносельской.
Вот мой Разгуляй. Доброслободский переулок.
Сейчас увижу ребят. А потом домой. С рыночной снедью и радостью. Как же – встретил пацанов – раз. На рынке столкнулся с Олькой – из соседнего двора, но все равно – девочка.
Да ладно, я в институт не поступил. Пойду работать, а там – армия. А после же в институт, любой, без конкурса.
Но к вечеру, когда все выходили во дворы и дворовые девочки стали нас даже очень замечать, появилась у меня тревога.
Какое-то беспокойство, что ли? Вдруг телефон меня стал вызывать редко.
И с ребятами я не ходил по дворам-переулкам. Просто их, ребят, не было. Исчезли в одночасье. Все сидели по домам. Это было некомфортно, тревожно. Пахнуло одиночеством.
Дела семейные
Шла осень 1945 года. Уже окончились майские салюты. А жизнь не изменилась. По-прежнему осталась тревога. Почему – не знаю, но – осталась. Бежишь на Разгуляй – отоварить карточки. Или на «Немецкий» – капусты взять квашеной. А уж мясо или «мясные кости» – ребрышки – это мама. Доверить мне – разгильдяю – это серьезное дело никак нельзя.
Но главное – это продовольственные карточки. На кухне, да и в квартирах почти каждый день слышишь: «Украли карточки. Береги карточки. Потеряла карточки».
А ведь это – ежели нет большой семьи – поддержки – просто гибель. Мне нужно брать санки и катить на склады на Курском вокзале. Получить дрова. Мама затем дрова обменивала у дяди Леши – дворника на что-то нужное.
В общем, мама осенью 1945 года решила собрать гостей.
Началось длительное обсуждение. В основном между мамой и бабушкой.
– Ну зачем тебе это нужно. Придет орава несимпатичных нам людей. Сколько еды надо. Уж ты знаешь, рассчитывать на них не приходится, – ворчала бабушка.
– Да, мама, я все это понимаю, – плачущим голосом отвечала моя мама. – Но не могу этого не сделать. Просто не могу. Я делаю только в память Яши, и ты это хорошо понимаешь. Так чего трепать мне нервы. И так радости нет.
– А что, ты думаешь, гости нам эту радость принесут… Хорошо, хорошо, не расстраивайся. Но тогда позовем уж и наших.
Таким образом, я понял, что есть «наши» – это мамины сестры – две, – а следовательно, мои тетки.
И есть «они» – это все папины сестры, а их, как говорит бабушка, слава богу, пять человек. Да ежели с детьми!
И мне стало ясно, что эти две ветви испытывают друг к другу не очень «глубокие родственные чувства».
Почему – я понял через несколько лет, когда все-таки немного повзрослел. Да все просто, могу сейчас объяснить, чтобы не интриговать читателя. Да и интриги никакой нет. А просто – зависть и ревность. Коротко – все сестры папины надеялись на помощь папы. Ибо он один вырвался сразу, быстро и до 1938 года просто был, по советским меркам, на недосягаемой высоте. Называлось это «номенклатура».
Конечно, обидно было, что все блага немереные в виде дачи, квартиры и т. п. достаются кому-то другому.
Ну не безобразие ли?! В общем, к этому времени я уже знал про «Монтекки и Капулетти» – так я именовал этакую ситуацию. И отношение к этому соответствующее. Хотя бы потому, что иногда дети этих родственников приезжали к нам. Смотрели книги и, конечно, просили почитать. И… никогда не возвращали. Кстати, книги были хорошие. В те уже доисторические времена книги, особенно хорошие, составляли просто капитал. И неплохой.
Да кто думал, что человечество докатится до гаджетов. Бог мой, слово-то какое.
* * *Второе, самое печальное, что я вынес из этого домашнего обсуждения, – папы больше нет и никогда не будет. И надеяться не нужно. Все пропало. У меня оборвалось что-то. Побежал к соседу Борьке и попросил, даже потребовал – дай закурить.
Борька, который уже тайком курил, ничего и не спрашивал. Просто посмотрел на меня, полез за батарею, достал мятую «казбечину»[4], сразу чиркнул «гильзой»[5], и я затянулся. И еще затянулся. Не задохнулся и не кашлял.
Было очень горько. Просто плохо. Мне шел двенадцатый год.
* * *Мама просила меня помочь. Доставала из буфета бокалы. Я расставлял. Стол был раздвинут и стал очень большим. Только бегай да раскладывай. Мама делала все тихо, даже слишком тихо. Бокалы – около каждой тарелки. Вилки, ножи. У одного стула мама просила ничего не ставить. Это – место папиной мамы, моей второй бабушки.
– У нее своя посуда, она человек верующий и из общей посуды питаться не может, – объяснила мама.
Так я впервые соприкоснулся с «моей» религией. О которой я знать не знал и не ведал. Кроме этого, один стул и посуда были лишними. Мама объяснила, что это для путника.
– Он придет в наш дом и всегда будет желанным. И обогрет, и накормлен. Так у нас заведено. – Она тихонько вздыхала, доставала супницу, большие блюда для рыбы. Шептала что-то. Я уже понимал – это она разговаривает с папой. Может, ТАМ все они, погибшие, смотрят и благодарят нас. Что мы их не забываем.
Я выскочил в туалет и там немного поплакал. Но – помогать надо. Да и интересно, это не просто салат оливье наворачивать.
А бабушка уже принесла фаршированную щуку. Появилась тарелка с травами. А затем латкес – оладьи картофельные. Вкусноты необыкновенной. А вот и хрен. И хала – такой вкусный хлеб. Посыпан маком. Вскоре его стали называть «плетенка».
Стол накрыт, и я начал понимать, что это все – не просто гости. Это какой-то праздник. Но, как многое, от меня этот праздник скрывается. До поры, до поры.
Вот и гости. Они, видно, где-то скучковались, потому что пришли все в одно и то же время. Все очень шумные. Вот те раз! Мама была спокойна, меня не гоняла и велела сесть рядом с ней. И я почувствовал: я – не лишний. А может, даже и будущий глава семьи. Это когда мама моя станет бабушкой. И я буду ее оберегать.
А пока на стол бабушка внесла блюдо с телятиной, салат с редькой, рубленые яблоки и еще что-то. Как это все она достала, изумлялся я. Да не один. Гости ахали, ахали, говорили, что уж забыли про праздник.
– Да что праздник, – сказала мама. – Мы все потихоньку забываем. Давайте помянем Яшу.
Тут все загалдели и начали говорить, что рано и еще раз рано поминать. Не все, мол, потеряно.
Я ничего не говорил. Как-то звучало не очень искренне. Хотя уж яснее ясного – четыре года нет известий, кроме одного извещения: «Пропал без вести».
Сразу возник спор. Папины сестры укоряли маму, что она-де папу от фронта не удержала. Но кто-то сказал, что все правильно, родину защищать нужно.
– Да кого защищать-то, – вдруг выступила наша тетя Полина. – Этого усатого, что ли?
Тут за столом произошло полное онемение всех присутствующих. Через какое-то время говорить начали. В смысле – речь вернулась. Но нет, дебаты не закончились.
– Ишь ты, Соня, считаешь, что нужно было защищать. Кого? Партию, что ли? То-то тебя в тридцать седьмом вместе с Зямой вышибли из этой партии. Слава богу, не посадили.
Полина разошлась, и остановить ее уже не было возможности. Пока все мои тетки просто не заставили ее молчать.
Далее обед прошел уж точно в похоронном молчании. При таком же молчании папина мама, моя вторая бабушка, прочла молитву за всех за нас – так объяснила мне мама.
Мы тепло попрощались. И все дружно набросились на Полину. На ее несдержанность.
– Дай бог, чтобы все обошлось, – приговаривала бабушка.
– Ну что вы, ей-богу, ведь все свои были, – защищалась Полина[6].
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – бормотала моя бабушка, подкладывая мне все новые вкусности этого необычного застолья.
Так подошел к концу праздничный и крайне печальный для многих 1945 год. У нас с мамой сразу началась черная полоса. Она, конечно, бывает у всех. И каждая семья считает, что уж у них – беда так беда! А у других – да что там, так, одно баловство.
У нас умерла моя бабушка, быстро и незаметно, – воспаление легких.
И вот – арестована Полина. Был суд. И присудил суд наш, социалистический, значит, справедливый, наказание в виде восьми лет лишения свободы. Как выяснилось, по доносу[7]. Не буду в этом копаться, еще живы внуки-правнуки. Зачем нести им этот результат мерзости.
В общем, в доме – паника. Тихая. А страх какой был! Он заключался в том, что при осуждении могли близких родственников:
1) выселить из квартиры;
2) уволить с работы;
3) выселить из Москвы в административном порядке.
И еще много чего плохого могло сделать государство семейству явных врагов. Хотя Полина врагом не была. Она была правдолюб и четко объясняла на коммунальной кухне свое удивление. Почему при царе подсолнечное масло было всегда. Равно и керосин для керосинок. А при полной власти рабочих, крестьян и немного интеллигенции над заводами и фабриками ничего совершенно купить нельзя. Ни подсолнечного, ни сарделек баварских, ни сыра бри, например. Конечно, вы ж понимаете, как все это приходилось выслушивать на общей кухне.
Вот так, обходилось до поры до времени. Но – не обошлось.
И мама со старшей сестрою колотили раз в шесть месяцев фанерный ящичек, закладывали туда то, что разрешено. И еще и мама, и тетя Оня запихивали в копченую колбасу колечки. Пока они не закончились.
Но! Все доходило, и Полина знала, чем делиться и с кем. И это тетку спасло. Она была на одном месте, в Нижнем Тагиле, и на этапы ее не дергали. А это – сохранение жизни. Ибо что такое этап – лучше не рассказывать.
* * *Но жизнь мчалась вперед и вперед. Неотвратимо подступала юность.
Мне с юностью повезло – она не была студенческая.
А вот что было.
Одиночество
Весной 1951 года, сдав выпускные экзамены, мы, ученики десятых классов, «пошли в жизнь».
То есть все почему-то должны были поступить в институты. Родители волновались. Легче было, ежели после войны уцелели отцы. В семьях шла тихая, но неизменная суета. Поднимали старые связи. Искали новые. Из хранившихся невесть где коробочек доставались сувениры, колечки разные, цепочки. Да что говорить, в ход шло все.
Не буду описывать, куда и, главное, зачем поступал. Эх, эх, где вы – взрослые, доброжелательные, умудренные жизненным опытом советчики. Нету!
Поэтому экзамены я сдал. Баллы – недобрал, один балл. Как сейчас помню, нужно было 19, а у меня получалось 18.
Но я как-то трагедию из этого не делал. Планы были, соответственно развитию, идиотские. Например – иду в армию. После службы гордо поступлю в любой вуз, так как отслуживших в Советской армии принимали без конкурса. Ну и еще масса подобных глупейших мыслей вращалась в моей совершенно незрелой голове.
Однако ходил на тренировки, и вроде время шло и шло.
Правда, вскоре я с удивлением увидел, что телефон мой молчит. Пацаны во двор не вызывают и никаких интересных предложений не делают.
Вот те на!
Игорек отвечал – у него лабораторные.
Жека сообщал – не могу, готовлюсь к коллоквиуму.
Сашка занят безмерно. Помимо каких-то контрольных нужно встречаться с девочками. И почему-то не с одной, как было у нас принято, а сразу с тремя. Понять можно – мы все учились в мужских школах. Равно как девы – в женских.
А тут – вместе на лекциях. Вместе лабораторные. И еще мелкие просьбы, типа: «Ой, мальчики, подержите штатив. Что-то вот эта колба шатается».
Так все и начиналось – с колб и пробирок, пипеток, практики и… пошло-поехало. Я это почувствовал сразу – ребятам не до меня. Неожиданно стал им не нужен. Уж позднее понял – нет, не твердая, не крепкая, не пацанская была наша дружба. А сплоченная двором да скрашенная футболом.
Я бродил по двору и переулкам московским. Мысли в голове мчались. Одна глупее другой. О том, как устраиваться в такой, казалось раньше, безмятежной жизни.
Хотя уже давно в воздухе московском что-то витало.
Непонятная тревога постоянно заполняла и квартиру, и коридор, и все комнаты народа, в квартире проживающего.
Шепотом, вполголоса то мама бабушке, то бабушка соседке, Розе Марковне, сообщали. Убили Михоэлса. То исчезли поэты-писатели, члены Еврейского антифашистского комитета. Куда исчезли?
Появилась присказка – куда ты без очереди, безродный космополит. А в январе 1946 года была арестована моя тетя, мамина сестра, Полина.
Меня заклинали: никому, никогда, ни полслова, что Полина арестована, – как молитву, утром и вечером говорила мама.
И я молчал. Еще с дачи мамонтовской помнил: молчать – это лучше, чем хвастать, что смазывал тяжелый наган. Или по карте двигался к поселку Красная Горка.
А еще эта моя непрошедшая любовь с Лялей.
Нет, не забываю, как выговаривала Ляле ее сварливая и с тяжелым, видно от одиночества, характером тетка Антонина. Вот как происходило разрушение моей любви.
…Мы одни, в комнате у Ляли. Большой, светлой и теплой. На маленьком столике полный порядок отличницы! Карандаши, линейки, ластики, чернильница, ножницы. Даже баночка с клеем.
А рядом – кушетка. Ляля вроде моих взглядов и не замечала.
– Сейчас чай пить не будем, а почитаем, что нам задали по литературе.
– Да, да, обязательно нужно почитать, – подхватил я, и вдруг мы неожиданно бросились друг к другу. И стали целоваться. И даже присели, вернее, шарахнулись на кушетку.
Но далее я ничего не добился. Ляля стала как каменная. Уж как я ни вертелся, какие позы ни принимал. Ляля только иногда вздыхала судорожно. Даже блузку расстегнуть не разрешила. Затем охнула:
– Через сорок минут должна прийти тетя Тоня.
Это был серьезный аргумент, и я штопором слетел с лестницы во двор.
У Ляли был телефон, вся время я ей звонил. Для чего мои карманы были набиты мелочью.
Визиты мои стали частыми. Под полным контролем Ляли. Я уже с точностью до минуты знал, когда приходит тетя Тоня. А до этого времени наши «занятия по литературе» продолжались.
Очень медленно я завоевывал части Лялиного ладного и такого желанного тела. Но – с большим трудом. Поэтому и я, и Ляля ходили в свободное от «любви и страсти» время бледные, с синяками под глазами. Я даже есть по вечерам не хотел, чем очень волновал маму.
Но! Должен же этот гордиев узел быть разрублен. Или, как говорил товарищ Чехов, ружье в третьем акте обязательно выстрелит. Оно и выстрелило.
Мы лежали на тахте и целовались. Уже я добился расстегнутой блузки. Уже объяснил Ляле, как это вредно – такие тугие резинки на ногах. Уже… но в это время хлопнула в коридоре дверь, Ляля вылетела с тахты, как ракета в нынешний век, и, шепча: «Пришла тетя Тоня», начала одновременно натягивать резинку голубого цвета на ногу и застегивать блузку. Конечно, не на ту пуговицу.
Мне было легче. Я надел пиджак, а обувь была в коридоре.
Вот вошла наша гибель. Тетя Антонина. Она сразу приступила к разборке, и до сих пор я помню каждое слово этого безобразия.
– Та-ак, это что такое, Ляля?! Уже парней в дом водишь. Бесстыжая. Хоть блузку правильно застегни. А вы, молодой человек, одевайте ваши ботинки, и чтобы твоего духа здесь не было.
– Подождите, я вам все объясню, – бормотал я. Сказать смело и прямо, что это любовь, любовь и все, и про институт, и про совместную жизнь, конечно в браке, и про многое другое я почему-то не нашелся.
– А мне объяснять нечего. Вон дообъяснялся, Лялька блузку застегнуть не может. Ишь, умник, всю облапал. Давай, пошел отсюда, и чтоб духу твоего не было. Да как зовут-то его?
– Марик, – всхлипывала Ляля, вся красная и еще почему-то больше растерзанная, чем во время моих любовных домоганий.
– Ах, Марик к тому же. Давай, катись отсюда немедля, – голос тети Тони набирал мощь и уже достиг фазы крещендо.
Я выскочил из комнаты, сказав Ляле, что буду звонить. Схватил пальто и вышел на лестничную площадку. Но дверь не закрыл. А тетя Тоня, занятая разгромом нашей любви, орала во всю мощь разгневанной старой девы и про дверь напрочь забыла. Поэтому я никуда не ушел. А стоял и слушал. Чем дальше я слушал, тем глубже обрывалось мое еще не закаленное сердце.
– Я тебе скоко раз говорила, рано тебе еще шататься с парнями. Хоть школу-то закончи. Ишь, на медаль она идет. Вот тебе и присвоят медаль на одно место. И ково нашла. Марика! Да они токо и смотрят, как бы от девушки получить. Прямо отвечай – в штаны он лазил?
– Не-е-ет, – выдала Ляля.
– А што у тебя резинки под коленкой. Значит, чулки сымала! Ах ты, в проститутки, что ли, метишь, как все хитровские?!
– Те-етя Тоня, что вы такое говорите, гы-гы-гы, – всхлипывала Ляля.
– Да вот и говорю, что есть. Ишь с кем связалась. Дак он того, о прописке у нас небось и думает.
– Не-ет, не-ет, не-ет, – рыдала Ляля.
– Да вот и не нет, а да. И чтоб ни ногой из дому. Школа и назад, а то я рабочая, мне стесняться некогда, я и в школу могу пойти.
Все это, видно, достало Лялю, и она не выдержала.
Рыдая и вытирая поминутно нос, она наконец выговорила защитное:
– А если мы любим друг друга. Я уже в десятом классе!
– А-а-ах, любите! Ты в десятом классе, лахудра комсомольская. Ты за этого еврея цепляешься, тебе русских парней не хватает. Конечно, они на фронте погибли, пока твои Марики в Ташкенте кишмиш жрали. Все. Я напишу на него, лет десять дерево повалит, охолонит к нашим девкам лезть.
– Тетя, как это вы напишете. Это же донос. Это некрасиво. И что вы напишете. Вы же его совершенно не знаете, – уже звенел голос Ляли.
– Да напишу, что он про нашего Сталина говорил.