Полная версия
Дневник Распутина
Эгоцентризм «старца», разумеется, не исчерпывался чисто ситуативным лицедейством и куражом. Как человек с цельным мировоззрением и духовно сильный, Распутин нуждался в идеологически убедительном осмыслении самого себя и своего жизненного пути, в конструировании некой стройной «метафизики» своего эгоцентризма.
Попытки создания серьезных духовных наставлений, имеющих форму автобиографического повествования, предпринимались Распутиным в предшествовавшие годы неоднократно. Тем логичнее предположить, что рано или поздно у него должна была сформироваться потребность в создании полновесных мемуаров, помимо всего прочего могущих служить в дальнейшем своего рода исходным сырьем для написания канонического жития. В том, что поклонники Григория Распутина, убежденные в его святости, не могли не задумываться всерьез о последующей канонизации своего кумира, сомневаться вряд ли стоит. В этом плане мысль Распутина о создании своего подробного жизнеописания, раскрывающего суть его духовной избранности и исторического величия, вероятно, могла дополнительно подпитываться встречным стремлением его ближайших адептов получить непосредственно из уст «старца» его автобиографическое «откровение».
Наконец, важнейшим фактором, который не мог не побуждать Распутина к «собиранию биографических камней», являлась ситуация начавшейся войны. По образному выражению Матрены Распутиной, в эти годы ее отец вступил в полосу «темной ночи души»[37].
В момент, когда разразился сараевский кризис, ставший поводом к началу Первой мировой войны, Григорий Распутин, как известно, находился в больнице после покушения на него Хионии Гусевой. Ясно понимавший, что война чревата для России революцией и непосредственно угрожает царской семье, а значит, и ему лично, «старец» буквально забросал Николая II телеграммами, умоляющими не отдавать приказ о мобилизации, означавший неминуемое начало войны. «Отвращение моего отца к войне было результатом нескольких причин: во-первых, страх войны и ее жестокости, жалость к ее неисчислимым жертвам и сомнения относительно результата такой бессмысленной резни… Во-вторых, его ненависть к войне исходила из дара ясновидения… Он предвидел внутренний переворот, который будет неизбежным результатом ряда перемен, влекущих за собой коллапс..»[38]
Пацифистская активность Григория вызвала неудовольствие императора, повлекшее за собой его серьезное охлаждение к «старцу»: «Николай упивался народной любовью, не понимая, что не его личная популярность, а военная лихорадка покончила с внутриполитическими неурядицами. Он был совершенно убежден в правильности своей позиции»; «Николай был опьянен даже не столько победами на фронте, сколько самим собой в образе воителя, исполненного силы»; «Насколько я помню, то был единственный период, когда царь по-настоящему холодно относился к отцу»[39].
Для Распутина размолвка с царем стала настоящей катастрофой, многократно усилившей стресс, пережитый в результате покушения: «Папа был уже не тот, что прежде… Его выздоровление от раны затянулось – я уверена, что виной тут был удар, нанесенный Царем. Иногда чувствовалось, что Отец не хочет выздоравливать. Я также уверена, что рана от слов Царя оказалась глубже, чем от ножа». Григорий мерил комнату шагами, мучился, ожидая, что царь вот-вот сменит гнев на милость[40].
Впрочем, отчуждение Николая II от Распутина не было роковым – они продолжали регулярно встречаться, а спустя полгода, когда общественная эйфория начального периода войны сменилась первыми признаками нарастающего оппозиционного раздражения, влияние Распутина на царскую семью в целом не только восстановилось в прежнем объеме, но начало неудержимо расти.
Однако было и другое, куда более фатальное и тяжелое психологическое испытание, которое обрушилось на Григория Распутина в эти годы, – явственное ощущение сжимающегося кольца всеобщей ненависти и все более ясное предощущение неминуемости собственной гибели. Это чувство, входившее в плотный резонанс с «предчувствием гражданской войны», действовало на Распутина разрушающе: «К несчастью, нескончаемые ненависть и противостояние врагов, окружавшие моего отца, в конце концов, оставили след в его характере. Он стал нервным, раздражительным, его стала мучить бессонница, и для того, чтобы забыться, и расслабиться хотя бы на несколько минут, он начал пить»[41]; «Мой отец чувствовал этот агрессивный настрой, ненависть, которая не остановится ни перед чем, чтобы его уничтожить..»[42]Распутину прямо угрожали, его неоднократно пытались убить. «Я еще раз… вытолкал смерть… Но она придет снова… Как голодная девка пристает…», – сокрушался Григорий после провала очередного покушения на его жизнь[43].
Сознание собственной ненавистности для большинства окружающих и – в силу этого – обреченности, особенно нестерпимое для человека, всегда стремившегося к всеобщему поклонению и восхищению, толкало Григория не только в омут пьяного забытья и разгула, но и к тому, чтобы как можно полнее и откровеннее выговориться, утвердить себя словом – вопреки роковому стечению обстоятельств. Из медицинской психологии известно, что последней защитой человека против стресса, причины которого неустранимы, служит «откровенный разговор» – зачастую неважно с кем, лишь бы быть услышанным.
«Болтливость» и хвастовство Распутина в этот период достигли форм и масштабов, небывалых по степени гротеска (в предшествующие годы он всегда вел себя строго сообразно обстоятельствам[44]), что порой вызывало скандалы. Самым громким из них стала история, приключившаяся 26 марта 1915 года в московском ресторане «Яр», где «старец», напившись, стал в непристойных выражениях бравировать своей близостью к царской семье: «Этот кафтан подарила мне “старуха” (так называл Распутин Александру Федоровну), она его и сшила»[45]. «Я делаю с ней все, что хочу»[46], – прибавил он, вероятно, неожиданно для самого себя и тряхнул бородой: «Эх, что бы “сама” сказала, если бы меня сейчас здесь увидела?»[47]. Затем Григорий «заинтересовался смазливыми хористками»[48] и «сделал непристойный жест»[49], после чего «обнажил половые органы и в таком виде продолжал вести беседу с певичками, раздавая некоторым из них собственноручные записки с надписями вроде: ”люби бескорыстно”»[50]. «Записывал своими страшными каракулями их адреса. Обещал каждой небесную благодать»[51]. Эта история, ставшая достоянием гласности, в очередной раз чуть было не стоила Распутину царского расположения, и лишь экстренное вмешательство Александры Федоровны помогло «Нашему Другу» политически уцелеть.
Потребность Григория взять явочным порядком «словесный реванш» у судьбы особенно ярко проявлялась в общении со «своими». По наблюдению начальника царской охраны генерала А. И. Спиридовича, «старец» во время войны в разговорах осмелел «как никогда»: в круге своего общения «он высказывался авторитетно по всем вопросам, волновавшим тогда общество… он не только слушал, а спорил и указывал»[52].
Все сказанное выше позволяет сделать вывод о том, что потребность в надиктовке внутренне раскрепощенных откровений «житийного толка»[53] близкому человеку – прямо вытекала из тех обстоятельств и того душевного состояния, в которых оказался Григорий Распутин в последние два года жизни. Существовали ли такие записи в реальности, и если да, то имеют ли они какое-либо отношение к «Дневнику Распутина» – на эти вопросы ответа пока нет. Однако известно, что в последние годы жизни Распутин требовал, чтобы его устные рассуждения фиксировались письменно. Одна из его «поклонниц», некая Шейла Лунц, свидетельствовала, что однажды «старец» явился к ней на квартиру, посадил за письменный стол и «стал мне диктовать какую-то ерунду на церковно-славянском языке. Я исписала целый лист»[54]. В конце 1915 г. таким спонтанным «диктантам» был придан регулярный характер: И. Ф. Манасевич-Мануйлов доставил на Гороховую, в квартиру Распутина, «переписчицу» с пишущей машинкой. После этого в Царское Село отправлялся уже печатный текст, который «старец» заверял подписью[55].
Подводя итог всему вышесказанному, следует признать, что спор о том, является ли «Дневник Распутина» подлинным документом или подделкой, на сегодня не закончен. Однако, чем бы ни завершился этот диспут, ясно одно: «Дневник Распутина» в любом случае вызывает бесспорный интерес – в первую очередь благодаря обилию фактов и сюжетов, не имеющих аналогов в известных на сегодня литературе и документах. Предположить, что этот документ в основном состоит из выдумок – значит как минимум игнорировать творческий метод создателей «Дневника Вырубовой» (если, конечно, «Дневник Распутина» – также их рук дело).
Одно то, что возможные мистификаторы создали едва ли не наиболее достоверный и целостный из имеющихся на сегодня в исторической литературе психологический портрет Распутина, – позволяет дать высокую оценку степени их погруженности в тему, а также отдать должное их таланту Чтобы составить такой текст, надо было обладать не только обширными знаниями множества конкретных, зачастую очень частных деталей той эпохи, но и весьма тонким пониманием психологии упоминаемых в «Дневнике» людей, их интересов и мотивов поведения.
Если же рассказы (или хотя бы часть их) содержат в себе достоверную фактологическую основу, – это заставляет рассматривать «Дневник Распутина» не просто как возможный опыт исторической мистификации, но как своеобразный исторический источник, требующий тщательной перепроверки.
И пусть читатель сам попробует поучаствовать в расшифровке этого исторического ребуса!
* * *Выражаем глубокую признательность директору Государственного архива Российской Федерации доктору исторических наук С. Мироненко за любезно оказанное содействие в подготовке настоящей рукописи к печати, а также А. Коцюбинскому, Д. Крутикову и Е. Семыкиной, помощь которых сыграла решающую роль в успешном завершении данного труда.
Д. А. Коцюбинский, кандидат исторических наук
И. В. Лукоянов, кандидат исторических наук
Дневник Распутина
Архивное дело № 36
Переписывался Крамер Л. П. с черновиков Гедымин «с сохранением старой орфографии»
«Дневник» Распутина и 2 письма «Мушки» (писанный, якобы, под диктовку Распутина]. – «Мушкой» – Акилиной Никитишной Лаптинской, монашкой, у которой изгнали «беса», и проживавшей у Р. в качестве секретаря)
Девки тоже хочут править
Я с Катей1 вожусь потому, что мне уж очень она по ндраву пришлась, и я постоянно думал, что телом за тело платить.
А вчера она меня удивила: «Вот, – говорит Катя, – надо мне одно дельцо сделать, а за это мне посулили боле пяти тысяч дать». Стал спрашивать, какое дельцо. Оказалось, что одного купчика-голубчика, он тоже к Кате вхож, надо от войны спасать. Не хочет, шельмец, воевать. А как он родня Филипповых2, то они за него согласны выкуп дать. Оно бы все ничего, да он еще прапорщик. Сунулся кой куды, а мне такую прапорцию задали, что я плюнул.
«Вот, – говорю Кате, – ты боле в это дело не вмешивайся. Получай от меня свое и довольно». А она в амбицию: «С тобой водиться – надо деньги нажить». Ушла надутая.
Леличка – как моя душа
Когда мне приходится каку-нибудь работу делать с Леличкой3, ежели она записывает всякие мои мысли, то я чувствую, что она не токмо мои слова пишет, но и от своей души добавляет. Точно одно мы с ней думаем. Вот… А когда записывает Варюша4, то вижу, што ей в моей работе ничего нет. Ее рука пишет, а голова не думает.
Вот велел записать Леличке: «Приходила Аннушка5, принесла письмо от Папы6».
Было это 8-го марта 16-го года7. Уж очень Дума наскакивает на Папу, што под мою дудку пляшет. А вот Папа пишет:
«Обрати внимание Мамы8 на то обстоятельство, что мое положение становится невозможным, – так как все назначения идут от Старца (от меня значит) и выходит, что я не властелин, а только исполнитель воли подозрительного Старца. Об этом говорят открыто, а вчера Старик9, несмотря на свою немецкую щепетильность, сказал мне: «Мы находимся под угрозой дворцового переворота, т. к. новое назначение вызвало бурю! Назначить теперь Штюрмера10 – мог только враг Отечества, человек, добивающийся внутренних раздоров». Дальше Папа жалуется на то, что при таких разговорах голова кругом идет. А посему он требует от Аннушки, штоб меня убрать – «хочь в пирог, хочь в кашу». Токо бы меня не было, а того не понимает дурень, што без меня и яму крышка.
Вот…
Написала все Леличка, а вижу, што в ей душа болит.
Когда Аннушка прочла мне письмо Папы, то я послал яво к черту. Одначе подумал: надо чаво-нибудь ответить – и сказал Аннушке: «Вот пойдешь к Маме и скажи, что надо нам совет держать о том, как рты закрыть». Старому черту Ф[редерик]су и В[оейко]ву11, потому от них скверно пахнет.
А Папе велел сказать: «Што Ш[тюрме]ра надо сохранить, потому что он один только есть «душой царский и церковный», а што, впрочем, Мама полагает сама обо всем написать. Вот.
Ежиха
И до чего всех подлость заела. Приходила ко мне Ежиха12 – хатит взять подряд на белье. Рассчитала окаянная баба, што с такого подряду может она нажить не мене 100 000 р. Врет стерва, почитай, все 500 000 наживет… А ко мне сунулась с десятью тысячами.
Послухал я и плюнул. «Не хочу для тебя огород городить. Дам подряд, – говорю, – только с уговором – работать пополам, потому и у самого на плечах не тыква, а голова».
Так что, ведь, придумала, клятая – «ежели», грит, «доходы пополам, так и расходы…»
«А это как же?» – говорю. «А очень, – грит, – просто – окромя тебя (меня, значит) надо заведующего, это барона Н[ейдгард]та, благодарить, потому все идет через Т[атьянински]й К[омите]т»13.
Ах, прохвост!
Мать ты родимая, пока солдату портки скроишь, трех генералов одень. Ловко!
Солдату сорочку из дерма, а генеральше из батистов и ленточек, да еще пяти полюбовницам.
Дорого солдатская рубашка обойдется.
На 50 000 руб. с ней сговорился. Не велел борону Н[ейдгард]ту сказывать… Посмотрим, как без яво обойтись. Думаю провести через к[омите]т Мамы14.
Отец Мартиан
Ежели прохвост идет к прохвосту, так для чего шапку ломать? А ежели в прохвостах состоит поп, то он без пакости не может никак.
Приехал ко мне Мар[тиа]н15. Надо яму благочинного16 съесть и на яво место сесть. Так ты так и скажи, так нет. Стал плести про девку, што с благочинным путается. «Очень, – мол, – она озорная: про всяки пакости, што у их деется, в кабаках рассказывает».
«Так, – говорю я М[артиа]ну, – я тебе благо за душу, только ты мне сию девку дай!». А он и смутился. «Откуль, – мол, – ее достану?»
А попадья его и ляпни: «Ен за эту девку готов косы лишиться»17.
Вот оно што! Вся то ссора из-за девки. Ее от попа благочинный по вдовьему положению отбил.
И заварилась каша.
А девка-то монахиня.
Об ей в монастыре забеспокоились. Мать игуменья (тоже в сердцах на отца благочинного – он ране с ей крутил) прошение отцу архирею. Дошло дело до Москвы, до Мам[ино]й С[естри]цы18. (Она всем пакостницам защитница).
Когда я весь этот клубок распутал, то потрепал «батю».
Ни за пакости, а за брехню.
Вот.
«Кабы, – говорю, – по совести сказать, чего тебе надо-ть, я бы и слова не сказал. Быть бы тебе и с камил[авко]й19, и с девкой! А за брехню попрыгаешь».
«А все ж, – грит, – надо девку выручить, потому ее теперь монастырь съест за такое позорище».
Обещал подумать.
Да…
[неразборчиво] – салась
Пока окаянный поп М[артиа]н веревочку вил, вилял хвостом, копал яму на благочиннаго – случилась беда. Агриппина, в монашестве Евлампия, попалась под пьяную руку озорному попу М[артиа]ну… тот ее и споганил… Обещал, штоб грех прикрыть, наградить…
Ну и наградил… Как пошли у девки сыпи, она к лекарке, та их и пуще разбередила!..
То да се… дошло до благочинного, тот давно на М[артиа]на зуб имел. Приманил девку.
Тот подластился, «оставайся по вдовьему делу у меня».
Девоньке деваться некуда. В монастыре тошно. Думала подлечиться, собрать денженок и податься в Москву.
А как стал благочинный приставать – убежала.
Ее монашки подобрали, обманом притащили в монастырь. Мать игуменья, говорят, на «строгое» наказание поставила.
Чем и как наказывали, уже неизвестно. Только в ночь под Параскевею-пятницу девоньку мертвую из петли вынули… А у ей на всем теле рубцы от плетки.
Кто бил? Кто истязал?
У… ястребцы поганые… довели-таки девку.
Быть бы М[артиа]ну далече… да велел дело похерить…
Што уж там?
Тетрадь III
Как я стал исцелять
Говорю – всегда почет любил. (Почитай мою первую тетрадь).
И много я думал о том, откуль почет придет? Знал, что пока мне его ожидать неоткуль. И после большого расположения постиг, что почет, сила большая, чрез три двери входит: чрез большое богатство родовитое, чрез удаль разбойную… и чрез бабу.
Вот.
Роду я – малого, бедности – большой. Одним словом, жук навозный… На разбойное дело – не гожусь. Не пойду на злое: у меня завсегда к человеку – жалость большая… Да и что – человек? – Клоп. Раздавишь – вонять будет. И порешил: моя дорога к почести – через бабу. Как решил, так и действовать по плану стал.
Русский мужичок, хоча и в бедности и в убожестве, а все ж – побубнить любит… Мужик умишко свое завсегда щекочет. Мы – духом бунтари. Яму мало сходить в церковь – лбом пол морочить. Яму – особого Бога дай… и то… он, Бог-то, туманный и заковыристый… Тело – оно ему милее. А через кого мужик Бога ищет? – всего больше через бабу. Потому в бабе – дух живее. Шуму она боле делает. А без шуму – ни Бога, ни почести – не сделать!
А уже пошуметь бабы всегда могут. Только свистни, она, враз, откликнется… За собой – деревню поведет.
И вера в ней мягкая… ветром носится… Как я до этой мысли дошел, – так и стал действовать через женщин.
Вот.
Соня-Вековуша
Было такое. У отца – купца Лавренова – дочь Соня росла. Дурочкой, Вековушей – прозвали.
Отец богатый. Живи – в добре… а в ей дух томится.
Об ей – вся округа знала. Родители говорили: «Ничего не пожалеем – только бы вылечить»… Потому – отцу с матерью горе: одно дитя и такой конфуз. То сиднем сидит, то на все горло орет: мужику, ежели подвернется… проходу нет. И смех и грех.
Пришел это я к матери ейной и говорю: «Покажи болящую-то – может помогу!»
Мать в сомнении… Еще обо мне мало знали… А болящая вышла, идет, зверем ревет… Я ее тихо так за руку взял, посадил… по голове погладил… В глаза ей гляжу, глаз не спускаю… А она тихо так, со слезами, говорит: «Мамонька, это мой спаситель пришел…»
Мать от ее голоса задрожала. – Она от нее уже много годов человечьего голоса не слыхала… А тут – такое… Стал это я ее лечить, через три недели девонька здорова была… Веселая, – ягода-малина. В скорости и замуж, по моему приказу, выдали. С того дня обо мне большой разговор пошел. Стали звать – целителем, да молитвенником…
Стали все приставать: чем лечить? Какой травой али водой?.. А я уже и тогда понял, что человеку – чем непонятней, – тем дороже… И на все вопросы у меня ответ: «Ни травой, ни водой, – а словом лечу».
Вот.
Как я полетел
И понял я, что во мне сила большая… Что в силе той – я не властен. Укрыть ее я не смог…
И случилось это раз. В ночь под Вознесение Господне. Три дня и три ночи в посту и молитве провел. В лесу. Подале от жилья…
И молил в слезах Господа: «Уподоби, Господи, Вознесение Твое узреть с чистым сердцем».
Стою я это… Молюсь, простер руки ввысь. Молюсь… слезы лицо моют… И вдруг… восчувствовал, будто над землей поднимаюсь. – Легкий такой стал, как пушинка. Ветерок тихий – волосья мне треплет… и така сладость… тако сияние, что глаза слезой заливает… И ничего-то я не понимаю, только шепчу: «Спаси и помилуй, спаси и помилуй!»
Где я был… долго ли, не знаю… Только в полдень очутился на другом берегу реки… А реку ту не переплыть, не могу…
И лежал-то я на высоком суку, меж двух ветвей: как не свалился, как не расшиб голову – не понимаю… Лежу это я, а солнышко в глаза огнем палит, а в руке крест у меня; крест небольшой, деревянный, будто только что из свежей бересты сделан.
Поглядел вниз и думаю: «О, Господи, как на землю спущусь?» Прижал крест к устам и легко, как птица, на землю спустился…
Что сие было?
С той поры с этим крестиком не расстаюсь.
Господи, Спаситель мой, ты избрал меня милостью своею… аки хлебом насытил.
Тебе едину поклоняюся!
Куда идти мне?
После того, как я неведомой силой был поднят на небо, я стал помышлять о том, что меня избрал Господь не для игрищ бесовских; а для какого-то неведомого дела… И стал мыслить о том, кому свою силу отдать? Во что и для чего?
Шел это я утром рано улицей – вижу у дверей церковной паперти сидит женщина с младенцем на руках и горько плачет.
Я к ней: «Об чем плачешь?» – «Горе, – грит, – у меня – муж помирает… Ходила к доктору – без денег лекарствия нету. Просила батюшку – причастить, тоже грит, платить надо. А кака я плательщица? – Коли одни руки на шесть работают. Четверо ребят, да нас двое… а он – третий месяц не встает». – «Веди, – говорю – к болящему, помогу, чем смогу».
Привела. Лежит это он, только по глазам видать, что живой, а то мертвец мертвецом. Спрашиваю: «Чем болен?» – Узнал, что он два месяца на ноги не становится. «Не могу уже стать – ногам больно». – Я ему ноги растер, спину растер. Дал крест, сказал: «Приложись к кресту и вставай, и – иди с Богом. Тебе работать надо, – детей кормить». Встал – и пошел…
С этого дня стал мне народ в ноги кланяться. – Христовым сыном величать. И пошла обо мне слава большая. Всюду только и разговору, что про мои чудодеяния.
Особенно обо мне много говорили женщины. Их всего сильнее нужда бьет – и потому они всего скорее верят в божественное.
И имя Григория – разнеслось повсюду: куда дует ветер, куда залетает птица, куда несется волна – туда неслась сказка про нового пророка Григория.
И отовсюду шли ко мне и несли, как пчелы в улей, свои подаяния – бери и дай свою молитву…
И ничего я не брал от людей. Ничего не просил. Ибо – чист был в то время душой. «Накормите, прикройте, – прошу, – и больше мне ничего не надо!» Так я дошел до горы Афонской. И был, недавно еще, – до моего свидания с Великими… и там… в чистом забытьи, – душа моя возносилась в небеса… И был я тогда чист, как младенец, ибо город со своими соблюдениями, – еще не опасное место.
И там, на Афоне, – впервые червь зашевелился у моего сердца. И было это так: однажды после вечерней зари, – сидел я у подножия горы и рядом со мной сидели две женщины. Мать и дочь… Молитвенницы.
Сидел я это и думал свое…
Откуль у человека божественная сила берется? И не глядел я на женщин и не думал о них, ибо был сыт лаской. И никогда я об этом не думаю. Пришло – закружило… прошло – стошнило… – Придет, закружит и отпустит, и нет в этом для меня ни греха, ни радости. Ибо сие не от меня исходит… и не волен я против этого бороться.
Вот.
И подходит это ко мне отец Афанасий20. Лицо, как сапог вычищенный, лоснится, из глаз слеза каплет.
«Отдыхаешь, – говорит, – брате?», а сам на женщин так и налегает.
Не любил я его, хоча знал, что он питерский, что кружило большой…
«Отдыхаю», – говорю, а сам и не гляжу, а он так и впивается в женщин… точно раскрывает… и шепчет: «Уступи, братец, молодую… а?»
А меня зло взяло: «Пакостник ты, батя, – говорю, – не мои оне, не хозяин я им… а только зачем обижать и их, и меня?!» А он заливается так, смеется… Потом спрашивает шепотом: «Правду ль про тебя говорят, што ты из хлыстов будешь?..»
А я яму, – откуль такая смелость взялась, не знаю, – а говорю: «Вот, что: сие запомни, – я сам от себя… А потом от меня будут. И не от хлыстов, а от Григория!»
И он испугался. Даже в лице переменился: «Значит, – говорит, – новое затевается?» – «Новое… новое… свое…» Он отшел…
Потом поздно ночью пришел, сел со мной рядом… Я в углу дремал… «Вот, – говорит, – слушай. Из головы это у меня не отходит, как ты сказал: "Я – сам от себя!” Вижу сила большая в тебе». Я молчу. «Ну… сила, говорю, большая. А большому кораблю – большое плавание». Я молчу, а чувствую, как в жилах у меня кровь переливается. «Что это, – думаю, – дьявол-искуситель, или сама судьба ко мне пришла?» Гляжу на него… и – шепчу: «Да… сила большая. Решился так, что мне в столицу надо». – «Куда?» – «Туда, где большие бояре царские, где царь-батюшка и царица-матушка», а… у меня в ушах звон. «Повезу тебя в Санкт-Петербург, – говорит, – повезу – будешь в золоте ходить. Помни тогда своего благодетеля». А я молчу. «Что, егумен, что ли?..» – говорит. – Я ему в ноги поклонился. «Коли, – говорю, – ты моя судьба, – то как я тебя забыть могу?! Куда поведешь – туда и пойду за тобой, только теперь, – дай одумать судьбу свою». – «Думай, – говорит, – благословляю… А уже утром разговор писать будешь». И ушел… А утром он мне сказал: «Теперь ты мне ближе брата, точно мною рожден. Скажу тебе, что поведу тебя к архимандриту Феофану – святой он старец…21 Духовник царицын – титулярный. С тем – ты в его душу войдешь, как в мою вошел… что судьба твоя великая… дорога перед тобой – широкая… Понравишься ему – перед тобой – великий путь. А уж он об тебе – наслышан».