Полная версия
Мир искусства Надежды Добычиной
Ольга Муромцева
Мир искусства Надежды Добычиной
Мы старались найти всех правообладателей и получить разрешение на использование их материалов. Мы будем благодарны тем, кто сообщит нам о необходимости внести исправления в последующие издания этой книги.
© Музей современного искусства «Гараж», 2024
© Ольга Муромцева, текст, 2024
Благодарности
Моя безграничная благодарность Людмиле Муромцевой и Валерию Перхавко за поддержку, наставления и помощь с расшифровкой писем; Сереже и Паше Чистяковым за терпение и вдохновение; Ивете и Тамазу Манашеровым за всё – без них этой книги не было бы; Якову Бруку, Валерию Дудакову, Екатерине Евсеевой, Евгении Илюхиной, Михаилу Каменскому, Елене Лисиной и Александру Сапрыкину, Александру Локшину, Алексею Родионову, Олегу Птицыну, Анне Тугариновой; KGallery и лично Владимиру Березовскому, Ксении Березовской и Тамаре Кубанеишвили; сотрудникам Отдела рукописей РГБ; Антону Белову и Ольге Дубицкой.
Ольга МуромцеваПредисловие
Надежда Евсеевна Добычина была женщиной потрясающей силы воли, яркой и противоречивой, притягивавшей к себе внимание окружающих. Таким посвящают стихи, с них пишут портреты, их мемуарами могли бы зачитываться современники и потомки, о таких сплетничают и злословят. Портреты ее более или менее известны, несколько поэтических экспромтов современников хранит ее архив, а мемуары, за которые она бралась в поздние годы жизни, так и не были написаны. Зато ее имя периодически появлялось в воспоминаниях и дневниках современников, но в большинстве случаев вскользь и не с самыми лестными характеристиками [1].
Долгое время о Добычиной знали ничтожно мало, хотя среди советских коллекционеров были настоящие ее почитатели [2], а в исследованиях, публикациях писем и биографиях ее имя всплывало довольно часто в связи с тем или иным известным персонажем. Она была не просто свидетелем, а движущей силой тех событий, которые определяли культурное развитие страны в течение нескольких бурных десятилетий. Известная галеристка, хозяйка Художественного бюро, куратор, музейный сотрудник, друг и товарищ огромного числа художников, поэтов, писателей, деятелей культуры. Для перечисления наиболее громких имен из ее окружения не хватило бы и нескольких страниц. Казалось, она всегда была в эпицентре культурной жизни и выступала неким связующим звеном между художниками и публикой, авторами и заказчиками, между художественными группировками Москвы и Петербурга. Ее кипучая энергия и целеустремленность объединяли творцов разных направлений. Добычина продолжала свою профессиональную деятельность в период войн и революций, в дореволюционной и советской России, олицетворяя собой ту самую «дней связующую нить», которая так важна для понимания истории страны и истории искусства XX века. Жизнь Надежды Евсеевны пришлась на период радикальных перемен, и каждое событие отражалось в биографии, оставляя свой след и ставя ее перед постоянным выбором. Череда этих выборов определила жизненный путь Добычиной, который совпал со временем становления и развития искусства модернизма.
Имя Надежды Добычиной встречается в большинстве публикаций, посвященных авангарду начала века. Именно в ее Художественном бюро прошла скандально известная персональная выставка Натальи Гончаровой, на которой работы религиозной тематики были на несколько дней арестованы по санкции обер-прокурора Священного Синода, что, конечно, привлекло дополнительное внимание к экспозиции. Еще большую известность бюро получило впоследствии как место проведения «Последней футуристической выставки 0,10». В декабре 1915 года в комнатах квартиры Надежды Евсеевны, часть которой, собственно, и занимало бюро, публика впервые увидела «Черный квадрат» Малевича и услышала слово «супрематизм», ставшее со временем практически синонимом русских авангардистских поисков и открытий. Там же были показаны и контррельефы Владимира Татлина, определившие путь развития конструктивизма. Справедливости ради надо заметить, что выставка «0,10» была организована и профинансирована художниками Иваном Пуни и Ксенией Богуславской, а Добычина лишь предоставила для ее проведения помещение, что оказалось как нельзя кстати: левым художникам было крайне сложно найти экспозиционную площадку. И все же Добычину едва ли можно было причислить к радикальным кругам авангардистов или упрекнуть в любви к эпатажу и скандалу. Обе выставки были не более чем яркими эпизодами в череде не менее интересных событий и свершений, история которых до сих пор не была изучена в полной мере.
Сама Надежда Евсеевна понимала, что ей есть о чем поведать миру, и серьезно задумывалась о создании мемуаров. Мысль о значимости происходившего с ней пришла достаточно рано. Еще в юности в письме к своему жениху Петру Добычину она высказывала желание «написать свое детство, свою жизнь», тут же опасаясь неудачи и сомневаясь в своих способностях, в умении верно выразить мысль. Позднее она делала попытки проанализировать свой опыт, прошлое и настоящее. Как будто продолжая тот внутренний диалог, который начала раньше, Добычина предваряет одну из своих тетрадей для записей следующим утверждением:
«Я думаю, что мыслить и выражать свои мысли не есть привилегия талантов. <…> Каждый человек психологически индивидуален и не может быть двух одинаковых людей, ибо они не нужны были на земле, а каждый человек обязательно призван что-нибудь сделать на этом свете. Когда же говорят, что тот человек ничего не сделал, то это ложь, ибо должно считаться не только осязаемое, а и <…> мысли, данные одним человеком другому. Итак, все на земле живущие заговорите! И тогда мы посмотрим, услышим нечто такое, чего до сих пор не только не слышали, и тогда только можно будет, наверно, сказать, где талант истинный, без прикрас».
На следующих страницах, чувствуя необходимость найти самой себе и своему занятию оправдание, некоторое время спустя она продолжает:
«У меня всегда был такой творческий зуд, всегда хотелось хоть что-либо создать, воплотить хоть малюсенький образ, хоть часть себя показать одному-другому. Ведь вот я все как бы понимаю, а рассказать своими словами, передать хоть одну бы краску. Смогу ли? Попробовать разве, а? Ну о чем же?»
В этих фразах отражены противоречивые свойства ее характера: самоуверенность, самолюбование, убежденность в собственной значимости, творческое начало, желание самореализации и постоянные сомнения в себе, которые становились причиной нервных срывов и депрессий.
Архив Добычиной был продан в Отдел рукописей РГБ в 1960 году ее сыном Даниилом Петровичем. Туда входили тетради с личными записями Надежды Евсеевны и ее мужа Петра Петровича, их переписка друг с другом и с множеством других корреспондентов, а также некоторые документы (трудовые книжки, удостоверения, свидетельства, счета){1} [3]. Этот массив бумаг был бережно храним Петром Петровичем и частично Надеждой Евсеевной, а после смерти матери и отца разобран унаследовавшим обе части архива Даниилом Петровичем. Наиболее полно архив раскрывает события ранних лет (1900-е годы) и последних десятилетий жизни Н. Е. Добычиной. Переписка 1910–1930-х годов, конечно, сохранилась далеко не полностью, но переданный в библиотеку объем корреспонденции имеет огромную исследовательскую ценность и в течение десятилетий активно использовался историками и искусствоведами в работе над разными темами и персоналиями. С точки зрения воссоздания биографии и составления психологического портрета Надежды Евсеевны наибольший интерес представляют отрывки из начатых мемуаров и записи дневникового характера.
О чем же могла писать Добычина, обращаясь к дневнику в неспокойные послереволюционные годы и в советское время, когда далеко не все можно и нужно было доверить бумаге? Важным ей казалось сохранить память о тех выдающихся людях, которые сыграли значительную роль в ее жизни: Александре Бенуа, Николае Кульбине, Игоре Грабаре. Также ей хотелось записать свои мысли об искусстве, о современных художниках и, наконец, обратиться к собственной жизни, вспомнить родителей, дом, детство. Дневник для Добычиной, как и для многих, – форма некой психологической терапии, поэтому возвращалась она к нему в сложные моменты вынужденного бездействия или болезни, в том числе и нервного характера, в периоды острого одиночества и неудовлетворенности собой. Редкие, но пространные записи поздних лет – это буквально прописанное доктором лечение, которое позволяло отвлечься от тягостных мыслей или уменьшить тревогу, обличив ее в слова. Конечно, по ее текстам заметно, что навыками профессионального писателя она не обладала. Ей свойственна частая смена стиля и тона повествования – от интимного, раскрывающего личные переживания, до публицистического, переходящего к официальным панегирикам. Она пробовала себя в разных жанрах, периодически останавливаясь и бросая начатое. Не получив академического образования, Надежда Евсеевна в своих письмах и записках нередко допускала стилистические и орфографические ошибки, за которые в юности ее ругал жених. В 1904 году Петр Добычин писал ей:
«Не беда еще в частной переписке со мной игнорирование знаков препинания, смешение форм неопределенного наклонения с формой 3-го лица единственного числа, отсутствие правильной синтаксической формы речи, не беда для меня, если ты термин “социалистический” употребляешь вместо “социальный” – я пойму, что ты хотела сказать; не беда, если на скорую руку написанное, без всякой – хотя бы бегло внимательной проверки, письмо не лишено пробелов, неточностей <…> кое-как иногда можно разобраться. Но все это не беда для меня (опять-таки не всегда, конечно), а не для тебя» [4].
При этом каждая из хаотичных дневниковых записей и переписка с Добычиным говорят больше о характере Надежды Евсеевны, чем мог бы рассказать том собранных, прошедших цензуру и отредактированных воспоминаний. С супругом Надежда была близка, но едва ли могла поделиться всеми чувствами. Она предельно откровенна только сама с собой. Дневнику Добычина полностью доверяла свои переживания, в том числе и детские травмы: «Если вспомнить детство я ни с кем не дружила так, чтобы пойти и все рассказать и случилось это только потому, что слишком рано подруга обманула, так на всю жизнь и осталось…»
Далеко не всегда у Надежды Евсеевны была возможность и желание рефлексировать и вспоминать, записывая свои мысли. Будучи натурой очень деятельной, волевой, временами властной, Добычина, при всей своей эмоциональности, не чувствовала никакой необходимости обращаться к дневнику в периоды, когда работа кипела, вокруг были друзья и поклонники, а бумага требовалась лишь для хозяйственных заметок, печати каталогов, выставления счетов, планирования экспозиций. Вероятно, у нее просто не хватало времени вести записи. Поэтому если в эпизодических дневниковых заметках Надежда Евсеевна нередко предстает незащищенной, уязвимой, сомневающейся, то ее переписка и факты биографии рисуют нам образ женщины целеустремленной, решительной, страстной. При этом и дневники, и письма – это ткань ее жизни, все нити которой переплетены и связаны, несмотря на видимую противоречивость и обрывочность многих высказываний. Опора на них позволяет выстроить историю, которую сама Надежда Евсеевна предполагала начать рассказывать по следующему плану:
«Рождение. Отец. Мать. Сестры. Двоюродный брат. Родственники родителей. Первый год учения и первая учительница. Компаньон Пимус и его семья. Его отъезд в Америку. Семья Бескин. Орловские знакомые. Первая учительница. Городское училище.
Яшка Дубровинский. Семен Дубровинский. Коля Колышкевич. Петр Добычин.
Петербург.
Экзамен при 6-й мужской гимназии, курсы Лесгафта. Поездка за границу. Замужество. Знакомство с Н. И. Кульбиным. Рождение сына. Н. Н. Евреинов. Знакомство с В. Г. Каратыгиным.
Художественное бюро (1911–1919)
Ал. Бенуа. Его семья. А. П. Нурок. М. Д. Добужинский. А. П. Остроумова. С. П. Яремич. Н. К. Рерих».
На этом составленный ею план обрывается…
Глава 1
Счастливое время детства и юности
Гинда-Нека Шиевна Фишман (в замужестве Надежда Евсеевна Добычина) родилась 28 октября 1884 года в городе Орел во флигеле дома, принадлежавшего Василию Устиновичу Устинову. Дом этот находился на несуществующей ныне Воздвиженской площади города [5]. Площадь считалась торговой и в базарные дни заполнялась возами с товарами: Добычина позже сравнивала вид прилавков с овощами, фруктами и всякой снедью с «Nature morte голландцев XVIII века». Она вспоминала об этом месте с большой теплотой, отмечая, однако, что город и его центр запомнились летом грязью, а зимой напоминали «белый саван». По праздникам площадь оживлялась, гудела и кипела красочной ярморочной жизнью с балаганами и каруселями. В остальное время ее доминантой оставался Крестовоздвиженский храм, окруженный тремя миниатюрными часовнями.
Церковь Воздвижения Креста Господня в Орле. Нач. ХХ века
Любопытно, что практически напротив православного храма в конце XIX века находился еврейский молельный дом, если верить данным карты города, напечатанной в известном орловском издательстве Шемаева [6]. По периметру площади был расположен ряд городских усадеб, от которых сегодня практически ничего не сохранилось. Тем ценнее оставленное Надеждой Евсеевной воспоминание о своем первом жилище:
«…флигель, соединенный с главным белым каменным домом одной площадкой. С этой площадки были к нам и главному дому черные хода. Квартира имела парадный [вход], но тоже со двора, при том оба входа шли по одной линии, между ними 5 или 6 окон. С площадки попадали в сени, а оттуда в большую теплую кухню с русской печью, за которой в узком закоулке спала прислуга. Из кухни проходная комната, оттуда две двери, налево небольшая комната – спальня сестер, несколько поодаль посредине центральной стены дверь в столовую. Эти три комнаты с одним окном. За столовой большая комната с тремя окнами – зала, из нее налево спальня родителей и вторая дверь в маленькую комнату, ведущую в парадную и прилегающую к ней таким образом, что, когда становишься в первой комнате и смотришь в дверь центральной стены, получалось впечатление анфилады, правда, небольшой, но очень уютной. Видимо, это детское впечатление и привело любовь к такому устройству квартир»{2} [7].
Марк Шагал. У дедушки. Лист из «Большого альбома». 1911–1912
Собрание Иветы и Тамаза Манашеровых
Много лет спустя, выбирая помещения для своего Художественного бюро, Добычина действительно останавливалась на подобных анфиладных планировках квартир, что как нельзя лучше подходило для устройства выставок и вечеров.
Гинда-Нека происходила из еврейской семьи, ни к наукам, ни к искусству никакого отношения не имеющей. Ее отец и мать родились в городе Влодава Седлецкой губернии. Сейчас это территория Польши, граничащая с Западной Белоруссией и Украиной. Шия Нухимович Фишман был призван на военную службу в возрасте 28 лет, уже будучи женатым, что казалось достаточно необычным для того времени. В царскую армию преимущественно набирали совсем юных еврейских мальчиков. Николай I подписал указ о распространении на евреев воинской повинности в 1827 году{3} [8]. Ежегодно еврейские общины должны были рекрутировать по десять здоровых 12-летних подростков с каждой тысячи своих сограждан. Эта норма была выше, чем у христиан, из числа которых в армию брали по семь рекрутов с тысячи человек раз в два года и только по достижении 18-летнего возраста. Военная служба для евреев уподоблялась некой «воспитательной мере» для подавления «фанатизма не поддающейся влиянию народности»[9]. Предполагалось, что в казарме еврейский солдат, оторванный от родной среды и принуждаемый командирами, волей-неволей откажется от прежнего образа жизни и в конце концов перейдет в христианство. С 28-летним Шией Фишманом подобного не произошло. Он не брал в рот ничего из солдатской пищи, кроме хлеба, воды и соли, «совершенно игнорируя любое наказание, не пропускал ни одной молитвы, несмотря ни на какие переходы». Со слов отца Добычина рассказывала, что его постоянно сажали в карцер за разные провинности, в том числе из-за того, что он отказывался что-либо делать в субботу, повторяя раз за разом: «Шабес». Ситуация усугублялась тем, что Фишман не знал ни одного слова по-русски, когда попал в армию, и до конца дней своих плохо изъяснялся на неродном ему языке. Его отправили служить в город Орел, куда на втором году отбывания воинской повинности к нему приехала супруга, только что потерявшая первого ребенка и пережившая пожар, в котором погибло все их скромное имущество. Фрейде Гейла всю жизнь считала свой брак мезальянсом. Когда ее выдавали замуж, она уже осталась сиротой и некому было позаботиться о ее интересах. Тем не менее, будучи верной женой и последовав за супругом, она смогла снять угол и подрабатывала мелкой торговлей, чтобы содержать их обоих. У супругов завязались контакты с местной еврейской диаспорой, которая подкармливала их кошерной едой и периодически давала Шие Фишману возможность заработка. Постепенно их положение улучшилось, и по окончании службы семья смогла открыть собственное дело. Сначала это был пошив мешков для зерна, а через какое-то время – небольшая суконная фабрика. По воспоминаниям Надежды Евсеевны, отец отличался добротой и щедростью к чужим людям, а также был человеком доверчивым, что подводило его в бизнесе. Обманывал его компаньон, некий Пимус, который запомнился маленькой Гинде как человек, приносивший беды в их семью и слезы матери.
Марк Шагал. Возле лавки. 1914–1915 (?)
ГМИИ им. А. С. Пушкина
Младшая из трех дочерей, Гинда-Нека росла болезненным ребенком, буквально боготворившим своего отца. Она восхищалась его внешним видом и характером, которые описала десятилетия спустя:
«Среднего роста, сутулый, я помню его уже с проседью, черные гладко лежащие волосы с пейсами, которые спускались прямо на каштановую вьющуюся бороду, причем я всегда у него спрашивала, почему волосы на голове прямые и мягкие, а в бороде вьющиеся и жесткие. <…> Прямой греческий нос, широко открытые зелено-карие глаз. Очень красивые брови и ресницы. Но что хорошо было в этом лице, это глаза и рот. Выражение скорбной, глубокой доброты, жалости в обычно спокойном состоянии. Безудержного разудалого огня веселья в большие еврейские праздники от одной-двух рюмок вина, сверкающие искры молний в гневе, но никогда я не видела жестокости в глазах его. Его любовь к животным была легендарна. Лучшие коровы были у нас. Кормление коров – священнодействие. Пища заготовлялась под его наблюдением или им самим. Как только корова проявляла апатию, левой рукой отец обнимал ее за шею, открывал ей рот и правой вкладывалась пища. <…> Я помню такой случай: заболела одновременно я и корова, около меня мать, отец около коровы и на мой болезно-обиженный вопрос, кто ему дороже, он с такой кротостью и любовью объяснял мне, что ведь корова пожаловаться не может, сказать не может, что от природы она создана так, что боль она чувствует и т. д., этого объяснения было достаточно, при чем говорил он очень мало, больше глазами поразительной выразительности».
Маленькая Гинда-Нека не была обделена вниманием во время болезней. Одну из самых опасных и затяжных она перенесла в возрасте 5 лет, когда подряд заразилась скарлатиной и дифтерией. Физическая слабость и болезненность, преследовавшие ее всю взрослую жизнь, видимо, были последствиями осложнений от этих детских инфекций. Когда девочка тяжело болела, мать не отходила от ее кровати, доводя себя до истощения и обмороков. От иного общения Гинда-Нека была изолирована, сестры могли лишь заглядывать в замочную скважину ее комнаты. В остальное время ближайшим ей человеком, «воспитательницей и питомицей», была средняя сестра Соня, которой часто поручалось присматривать за Гиндой-Некой. Будучи на семь лет старше, Соня имела уже свой круг друзей и свои интересы, но постоянно вынуждена была отказываться от них ради младшей сестры; за такие жертвы той, конечно, доставалось. Еще одним спутником детства была подруга, внучка владельца дома; с ней они проводили много времени на приусадебном участке, засаженном кустами малины и плодовыми деревьями.
Марк Шагал. Сестра заплетает бант Марьясе. Лист из «Большого альбома». 1911–1912
Собрание Иветы и Тамаза Манашеровых
Из-за болезней Гинда-Нека получала домашнее образование. К ней регулярно приходила учительница, привившая ей любовь к чтению и игре на пианино. Позднее недолгое время она посещала реальное училище. Одна из подруг Добычиной, Рая Киссин, писала ей в 1910 году с большой нежностью:
«Часто, сидя в лесу или на берегу реки, я вся, вся, всем своим существом, всеми мыслями переношусь в далекое прошлое, в счастливое время детства и юности, и всегда встаешь передо мной ты, ты, моя милая, моя славная Надя! То ты помогаешь мне, когда я хожу в училище, то занимаешься со мной музыкой, то читаешь что-нибудь интересное и вызываешь любовь ко всему изящному и красивому – то ласкаешь и утешаешь в тяжелые ужасные минуты после смерти отца» [10].
Жизнь семьи Фишман шла согласно еврейскому традиционному укладу, при этом со стороны отца, Шии Нухимовича, это было не просто внешнее следование традиции, а глубокая и искренняя вера. Добычина вспоминала, как во время одной из ее болезней отец, услышав от врача, что девочка может не дожить до утра, провел в ее комнате целую ночь в молитве, ни разу не взглянув на ребенка. Вошедший утром в комнату доктор увидел, что состояние больной улучшилось, и обратился к Шии Фишману со словами: «Что, твой Бог сильнее наших знаний?» Другой яркий случай произошел, когда Гинда-Нека была уже старше. В городе начался пожар, горели ближайшие кварталы, к дому, где они жили, примыкали деревянные склады, в которых хранился легко воспламеняющийся товар отца. Когда Гинда-Нека с матерью прибежали из гостей и вся семья в панике металась, собирая ценные вещи в доме, отец стоял посреди двора с запрокинутой к небу головой в ермолке и молился. Приехавшие пожарные хотели заливать склады водой, чтобы предотвратить распространение на них огня, но он не дал, сказав: «Будет гореть, значит, чужое». Поразительно, что тогда все осталось цело. Такая религиозность, конечно, влияла на атмосферу в доме. В одной из поздних дневниковых записей Добычина, проходя через тяжелый жизненный период, пыталась осознать себя и свою жизнь, оттолкнувшись от образов прошлого, впрочем, быстро переходя к эмоциям дня настоящего:
«Переоценка детства, которое мною было ограждено болезненной неискренностью и при первом строгом анализе это оказалось царство мистицизма, боязни, всяких лишений, вечная болезненность, отсутствие планомерного воспитания – все было под запретом страшного бога, наказаний. Наказания также поспешно менялись на страстную ласку. Все это урывками, всем было некогда. Все любили друг друга, но никто не вникал в переживания другого, а на ход “пихали” друг друга в уже веками сложившуюся сухую злую беспощадную догму. У всех вечно озабоченные лица. Всякий детский громкий смех в лучшем случае вызывал недоуменный взгляд… А вечные драмы у мамы с отцом из-за денег. Вечное папино “раздавание” из состояния мамы, когда ночью приходилось ей красть этот рубль на завтрашнюю кормежку детей. Утренние сцены по этому поводу. Лгун ребенок – лучше мертвый. Каким страшным методом, каким жутким калечением это сказалось хотя бы на мне. Ведь иногда… мне хочется соврать, а разве я не вру? Вру! Но единственно, что можно сказать – никогда во имя материальных благ! Но и то это происходит потому, что нет у меня твердой линии понимания благ» [11].
Неизвестная, Гинда-Нека Фишман (Н. Е. Добычина) и Рая Киссин. Конец 1890-х
Отдел рукописей РГБ
Отец был очень строг в вопросах морали. Однажды по ошибке, уличив Гинду-Неку во лжи, он жестоко выпорол ребенка. Чтобы девочка осталась дома и не капризничала, мать дала ей выдуманное поручение следить за помощницей по дому, о чем Гинда-Нека не преминула сообщить женщине, когда та пришла. Это спровоцировало скандал, и разъяренный отец набросился на младшую дочь, обвиняя ее в наговоре. Для Шии Нухимовича было важно доверие к людям, работавшим на него, и хорошее к ним отношение. Вмешательство Сони спасло девочку, но, как она сама потом писала, «обида была слишком велика и осталась на всю жизнь».