Полная версия
Пасынки восьмой заповеди
Джош беззвучно ступал следом.
– За что парня губите, люди добрые? – спросила Марта, подойдя к раненому.
– Коня свел, падлюка! – ответил тот властным голосом, по которому сразу можно было признать сельского войта. – Я-то думал – все, сгинул жеребец, уведут в Силезию или за Дунай, и пиши пропало… Не успели увести, племя египетское!
– Не подходи! – безнадежно вскрикнул цыганенок. – Ай, не подходи, жизни лишу!
Марта протянула руку и легко коснулась предплечья раненого чуть выше наспех замотанного тряпицей пореза. Человек встрепенулся, хотя порез был пустяковый и, даже задень его Марта, боли особой не причинил бы, потом часто-часто заморгал, словно ему в глаз попала соринка, помотал кудлатой головой и недоумевающе уставился на своих спутников.
– Эй, мужики! – крикнул он. – Погодьте! А за что мы цыгана этого рубить собрались?!
Ближайший обладатель топора – коренастый угрюмый бородач – повернулся и выразительно постучал себя обухом по лбу. Правда, лоб у него даже на первый взгляд был такой, что можно было стукнуть и посильнее – если топора не жалко.
– Сдурел, Саблик?! Он же коня у тебя свел!
– Коня?!
– Ну да! Твоего гнедого! Да ты что, ослеп – вот же твой жеребец стоит!
– Это не мой жеребец! – с уверенностью заявил раненый Саблик.
– Не твой?
– Не мой. Сроду у меня гнедых не водилось.
– Так ты ж сам заорал, как мы к Струге подъехали: держите, братья, конокрада чертова, вражью силу! Я и приметил – вроде бы знакомый гнедой под цыганом гарцует! Еще обрадовался – спешился кучерявый, коня поить стал, а то ушел бы верхами!..
– Не мой конь. – Саблик отвернулся и стал перевязывать пострадавшую руку заново, ловко помогая здоровой руке зубами. – Сроду не водилось у меня гнедых. Не люблю.
– Тогда за что мы цыгана рубим?!
– Не знаю. Может, он в твое ведро плюнул.
Бородач сунул топор за пояс и вразвалочку подошел к Саблику. Постоял, глядя на того с явным желанием дать раненому по уху, после звучно высморкался Саблику под ноги и двинулся к колодцу.
Остальные, пожимая плечами, потянулись за ним.
Марта проводила их усталым взглядом и направилась к цыганенку.
– Не подходи! – Цыганенок сунул ей в лицо нож, чуть не порезав губу, и теснее прижался спиной к яблоне. – Убью!
Марта не ответила.
– Не подходи! – еще раз взвизгнул парнишка и заплакал, садясь на землю.
Джош облизал цыганенку мокрые щеки и лег рядом, покусывая стебельки травы.
– Мотал бы ты отсюда. – Марта отерла пот со лба и поняла, что испугалась – дико, смертно испугалась, просто раньше не успела это заметить, а и заметила, так не пустила в сердце.
Кинулся бы Джош-сумасброд на мужиков, лег бы под топорами за дурость свою неуемную…
– Друц, – забормотал цыганенок, уставясь в землю. – Зовут меня Друц!.. Я для тебя, госпожа, я за тебя… Наш табор в Силезию третьего дня ушел, там ярмарка знатная, а я не успел!.. Задержался я тут… Хочешь, госпожа, вынь мою душу, топчи ее, дави каблуками – благодарить стану, в ножки поклонюсь! Хочешь?!
Золотая серьга в его левом ухе качалась, играя солнечными зайчиками.
– Дурак ты, Друц-конокрад, – устало отозвалась Марта, вздрогнув при словах Друца о душе. – Прыгай-ка лучше в седло и гони к своим в Силезию. Опомнятся мужики – ни я, ни Господь Бог тебя с их топоров не снимут. Понял? А гнедого твоего Бовуром звать – так и запомни, потому что на другое имя он не откликнется. И не надо на меня глазеть, рот разинув, я тебе не икона Божьей Матери… Ну, скачи!
…Старичок-мельник, так и не выпрягший волов из своей телеги, от края дороги наблюдал за происходящим. Когда пыль взвилась за цыганом Друцем, прилипшим к спине краденого жеребца, мельник покачал головой и задумчиво оттопырил нижнюю губу.
– А не та ли это баба, о которой давеча ночью нам Петушиное Перо сказывал? – спросил он у самого себя.
И сам себе ответил:
– Может, и та. А спешить все равно не надо…
– Какая баба? – поинтересовался его могучий сын, исподлобья поглядывая на припавшего к ведру одноухого пса.
– А та, что у черта купленную душу из-под носа увела. Как цыган коня из чужой конюшни.
Мельник еще раз покачал головой, улыбнулся тихой бесхитростной улыбочкой и повторил:
– А спешить все равно не надо…
5Стены тынецкого монастыря, сложенные из тщательно пригнанных друг к другу глыб тесаного камня, выросли перед Мартой и Джошем как из-под земли. Вот еще только что был лес, тропинка петляла меж задумчивыми сумрачными вязами и древними дубами, не позволявшими видеть ничего дальше ближайших стволов, – и вдруг лес как-то сразу кончился, словно обрезанный гигантским ножом, а над головами уже нависают отвесные монастырские стены, больше смахивающие на крепостные. Тынецкий монастырь в смутные времена и впрямь частенько служил крепостью, причем стены, на которые сейчас с искренним благоговением смотрели Марта и Джош, ни разу не были взяты неприятелем. То ли Господь хранил святых отцов и укрывшихся у них мирян, то ли закованный в камень оплот веры просто оказался не по зубам нападающим. Впрочем, одно другому не помеха, и даже наоборот…
Вблизи, когда путники оказались перед массивными, окованными железом воротами монастыря, ощущение давящей на плечи огромной массы сурового камня только усилилось. И, стараясь развеять это гнетущее впечатление, усугубляемое царившей вокруг тишиной, Марта решительно и громко трижды ударила в ворота привешенным снаружи чугунным кольцом.
Некоторое время ничего не происходило. Потом по ту сторону ворот послышались неспешно приближающиеся шаги, и в левой створке со скрипом отворилось небольшое окошечко. Спустя мгновение в нем возникла остроносая физиономия монаха-привратника, сверлившего Марту подозрительным взглядом.
– Кто такая? – неприветливо осведомился монах. – Зачем явилась?
– Марта Ивонич я, сестра настоятеля вашего, – скромно потупила глаза Марта. – Совета пришла спросить у святого отца, брата моего в миру.
– Сестра? – в скрипучем голосе монаха звучало подозрение, готовое перейти в уверенность. – Что-то не припомню я, чтоб у аббата Яна сестры водились!
– А ты у него самого спроси, отче, – кротко улыбнулась Марта, проводя ладонью по гладкому дереву ворот и как бы случайно задев при этом торчавший из окошка длинный монашеский нос.
Привратник отшатнулся, хотел было выругаться, но вдруг застыл на месте, словно пытаясь что-то вспомнить. Так и не вспомнив, обреченно махнул рукой и начал вытаскивать из петель тяжелый засов.
– Входи, сестра, – виновато пробормотал он, впуская Марту и юркнувшего следом одноухого пса. – Для тех, кто просит у нас совета и утешения, двери наши всегда открыты. Сейчас схожу, доложу отцу настоятелю…
6Являвшихся к нему мирян настоятель тынецкого монастыря ксендз Ян Ивонич предпочитал принимать не в исповедальне и не в аббатских покоях, а в узкой келье, где, кроме жесткой лежанки, грубой деревянной скамьи и низкого стола из некрашеных дубовых досок, ничего не было.
За исключением распятия на стене, разумеется.
Здесь отец Ян молился в одиночестве, здесь же выслушивал исповеди родовитых шляхтичей и шляхтянок, претендующих на особое внимание аббата, отпускал грехи, давал советы, после которых многие уходили с облегченным сердцем, а кое-кто и вскоре принимал постриг. Знали бы эти люди, что на самом деле происходило в то неуловимое мгновение, когда бремя грехов спадало с их души или когда важное решение, еще минуту назад рождавшее бурю сомнений, вдруг оказывалось простым и единственно возможным! Но люди покидали монастырь, аббат оставался, и все шло своим чередом.
Отца Яна многие считали святым. И хотя прижизненная канонизация ему не грозила – даже святой Станислав Костка сподобился приобщения к лику лишь после того, как отдал Богу душу, – тем не менее тынецкие отцы-бенедиктинцы и священнослужители соседних монастырей были твердо уверены, что уж епископский-то сан не минует ксендза Ивонича, причем в самое ближайшее время.
И только сам отец Ян, Яносик Ивонич, старший из приемных детей Самуила-бацы, знал истинную цену своей святости.
Кроткий аббат был вором.
Сонмы греховных мыслей и вожделений, сомнений и страхов, украденных из голов исповедующихся и просящих совета мирян, терзали его. Люди уходили просветленными и очистившимися, чувствуя в себе благодать Божью, люди называли отца Яна святым, а он оставался один на один с их гордыней, любострастием и чревоугодием, все чаще не выдерживая, срываясь и долго потом замаливая собственные – а по сути, чужие – прегрешения… Когда молодой Яносик становился послушником, а затем принимал постриг и давал обеты, он и представить не мог, с чем ему придется столкнуться в стенах монастыря, этой обители веры и благочестия! Да будь он действительно святым – никогда бы не достичь Яну Ивоничу не то что епископского сана, но и должности настоятеля, в которой он сейчас пребывал. Свято место пусто не бывает, желающих на него предостаточно. И плетутся в стенах монастырей интриги не хуже, чем в королевских дворцах и княжеских замках; редко, очень редко пускают в ход святые отцы яд и клинок, зато клевета и наветы ядовитее иной отравы и острее булатного ножа. Будь ты хоть трижды блаженным бессребреником – епископом до самой смерти не станешь, ибо найдутся угодники похитрее, попроворнее тебя!
Все это ксендз Ян понял быстро. А поняв, принялся за дело. Самуил-баца мог гордиться старшим сыном: не раз кто-нибудь из отцов-бенедиктинцев внезапно забывал, о чем хотел донести тогдашнему аббату, или прилюдно спотыкался посреди молитвы, запамятовав слова, годами беспрепятственно слетавшие с языка; а то и сам престарелый настоятель начинал вдруг ни с того ни с сего благоволить к молодому монаху, которого еще недавно считал юным выскочкой, метившим на его место (и совершенно правильно считал!)…
День за днем, год за годом украденные во имя благой цели черные думы, корыстные помыслы, зависть, тщеславие, доносы и интриги скользкой плесенью оседали в душе брата (позже – отца) Яна, и время от времени Ивонич начинал задыхаться, тонуть в этой мерзости, не отличая врожденного от краденого. Тогда он на несколько недель исчезал из монастыря – якобы по делам святой католической церкви, – в потайном месте сменял свое одеяние на мирское и ударялся во все тяжкие, ныряя с головой в пучину пьянства, чревоугодия, кутежа и продажной любви, давая выход накопившимся в нем чужим страстям и желаниям.
Это случалось нечасто – лишь тогда, когда кладовая его души оказывалась переполнена той дрянью, которую отец Ян выносил из чужих душ. Для блага других – и ради собственной выгоды. Всяко бывало, и до сих пор мучился сорокалетний аббат Ян, считавшийся святым, страшным вопросом: благо творит он или зло? Угодно ли Богу то, что он делает, или уже ждет его в аду сатана, радостно потирая руки в предвкушении?..
Ответа настоятель не нашел до сих пор.
7Присев на край узкого монашеского ложа, Марта молча наблюдала, как отец Ян не торопясь устраивается на скамье напротив нее. Строгое бледное лицо аббата с высоким лбом и обильно усыпавшей виски сединой действительно напоминало лик святого, и Марта подумала, что Яносику весьма пошел бы светящийся нимб вокруг головы. На аббате была белая длиннополая риза с пелериной, какую носили все бенедиктинцы, но, даже не зная, кто он, Марта никогда бы не спутала Яна с рядовым монахом из ордена св. Бенедикта или любого другого.
– Ну, здравствуй, сестра, – негромко сказал аббат и посмотрел ей прямо в глаза.
– Здравствуй… святой отец, – чуть улыбнулась Марта.
Улыбка вышла печальной и едва ли не вымученной.
– Давно мы не виделись с тобой, Марта. И поэтому я не верю, что ты случайно появилась здесь. Рассказывай.
– Не знаю даже, с чего начать, Ян…
– С начала, Марта, с начала. Слыхала небось, что в начале было Слово?
– С начала? Я нарушила одну из наших заповедей, Яносик.
– Какую же? – тонкие брови аббата еле заметно приподнялись, но на лице при этом не дрогнул ни один мускул.
– Я встала на пути у Великого Здрайцы.
На этот раз Ян не смог скрыть своего волнения.
– Ты рискнула помериться силами с Нечистым?!
– Да.
– И… что же?
– Я украла у него душу. Душу, купленную им; душу, которая принадлежала ему по праву. И с тех пор он ищет меня. Меня и того, в ком отныне живет принадлежащая ему душа.
После этих слов женщины в келье повисла долгая звенящая тишина, лишь когда снаружи донесся приглушенный звук колокола, отец Ян очнулся и тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб.
– Но это невозможно! То, что ты рассказываешь, – это даже не ересь! Это чушь! Этого не может быть согласно догматам церкви; этого не может быть с позиций здравого смысла; если у тебя нелады с церковью и здравым смыслом – этого не может быть, потому что так учил нас наш приемный отец Самуил! У тебя попросту не хватило бы сил вынести наружу целую душу – если предположить, что вообще можно украсть погибшую душу у дьявола!..
– Этого не может быть. Но это было. Мне действительно не хватило сил, брат мой Ян, и я серьезно надорвалась во время кражи. Сейчас я не в состоянии украсть ничего большего, чем лежащие на самой поверхности мелочи, но тогда… тогда у меня не было другого выхода, – просто ответила Марта.
– И ты хочешь, чтобы я помог тебе? Помог против Великого Здрайцы?
– Когда я заблудилась в Кривом лесу, именно ты, Яносик, нашел меня и привел домой. Когда ты дрался с шафлярскими мальчишками, я прикладывала к твоим ссадинам подорожник. Теперь ты аббат, многие считают тебя святым, хоть это, наверное, и не так. И ты – наш. К кому мне было еще идти? Отец стар… Если мне не поможешь ты, то больше не поможет никто.
– Но я не знаю, чем тебе помочь! Разве что предложить уехать в Рим или постричься в монахини… вместе с тем, кто носит украденную тобой душу. Марта, я сделаю все, что смогу – хотя и сомневаюсь, что кто-либо из людей способен помочь тебе, даже Его Святейшество. Но для начала я должен хотя бы узнать, как это произошло!
– Хорошо, отец Ян. Я все тебе расскажу. Ты принимал много исповедей – прими и эту.
Глава II
1Баронесса Лаура Айсендорф, супруга Вильгельма фон Айсендорфа, чертовски нравилась мужчинам. Этого отрицать не мог никто, и сама баронесса прекрасно это знала; к тому же Лаура была неглупа – редкое сочетание! – и вертела мужем как хотела, на словах во всем соглашаясь с суровым бароном. Но людей, как правило, обуревают желания, лишь разрастающиеся по мере их удовлетворения, и в первую очередь это относится к красивым женщинам. Лаура Айсендорф была натурой исключительно страстной и любвеобильной, пылких чувств ее с лихвой хватало помимо мужа еще на двух-трех достойных кавалеров, которых баронесса частенько меняла. Что, естественно, не могло укрыться от охочего до сплетен венского света. Впрочем, рассказывать о похождениях гулящей Лауры ее законному супругу опасались, зная вспыльчивый характер барона и его репутацию записного дуэлянта. Так что некоторое время после свадьбы барон пребывал в счастливом неведении относительно «причуд» своей супруги, а баронесса, уверовав в собственную безнаказанность, окончательно потеряла чувство меры и пустилась во все тяжкие, нередко уединяясь с очередным избранником в укромной комнате прямо во время бала или приема.
Долго так продолжаться не могло по вполне понятным причинам, и во время одного из приемов в Хофбурге все открылось. Барон был вне себя, поздно спохватившаяся баронесса – в ужасе от предстоящего, незадачливый любовник – в преддверии надвигающейся дуэли, гости – в предвкушении грандиозного скандала… Но на людях фон Айсендорф, последний отпрыск славного рода, нашел в себе силы сдержаться, решив дома дать волю праведному гневу. Они с баронессой уже направлялись к выходу, когда какая-то случайно оказавшаяся на приеме девица – судя по одежде и манерам, дочь провинциального и не слишком богатого дворянина – шепнула на ухо проходившей мимо баронессе: «Не беспокойтесь, ваша милость, ваш муж уже все забыл. Но впредь умоляю – будьте осторожнее…» От Лауры не укрылось, что девица невзначай коснулась руки Вильгельма – и барон вдруг запнулся в дверях, удивленно посмотрел на супругу, оглянулся на покидаемый ими зал; затем, похоже, собрался вернуться, но передумал, и супруги Айсендорф отбыли в своей карете.
К великому изумлению и радости баронессы, дома муж был с ней ласков и ничего не помнил о случившемся на приеме. Слова девицы полностью подтвердились.
Поэтому, когда на очередном балу Лаура увидела мелькнувшее среди гостей смуглое лицо, запомнившееся ей в связи с памятным случаем, она тут же направилась к спасительнице. К концу бала Лаура души не чаяла в Марте, и последняя на следующий же день переехала в поместье Айсендорфов, сделавшись в одночасье компаньонкой и доверенной подругой баронессы. Возникшие поначалу сомнения в происхождении Марты, сказавшейся младшей дочерью захудалого силезского шляхтича, как-то сами собой улетучились, равно как и недоумение по поводу того, почему это девушка из хорошей семьи путешествует одна, без сопровождающих; барон, пытавшийся что-то возразить жене, вскоре махнул рукой на ее очередную прихоть – и молодая Марта прочно обосновалась в имении Айсендорфов.
Надо сказать, что баронесса, при всем своем расположении к новой компаньонке, немного побаивалась Марту, хотя не признавалась в этом даже самой себе. Недаром же разъяренный Вильгельм фон Айсендорф, прознавший об очередном романе своей супруги, в присутствии Марты мигом становился кротким, как ягненок, мгновенно забывая как о своей недавней ярости, так и о ее причине, спеша извиниться перед баронессой за то, что ворвался к ней столь нелепым образом, сгоряча и непонятно зачем!
«Ведьма!» – думала временами Лаура о своей компаньонке, и гнев, мелькавший в глазах Марты в моменты усмирения барона, только способствовал укреплению баронессы в этом мнении.
Но баронесса была женщиной решительной и не слишком набожной, и ведьма, которая верно служит ей, Лауре, исправно отводя от нее гнев мужа, баронессу более чем устраивала.
Так что Марта регулярно получала в подарок новые платья, а иногда и жемчужное ожерелье, пользовалась полной свободой и не слишком обременяла себя какими бы то ни было обязанностями, попросту сопровождая супругов Айсендорф на все балы и званые вечера. Быстро освоившись в высшем венском свете, с легкостью перенимая или воруя аристократические манеры, она без особых сложностей научилась носить любые наряды с достоинством королевы, вести светские беседы и быть в курсе всех сплетен (ну, как раз это для подгальской воровки оказалось легче всего!). О такой жизни приемная дочь Самуила-бацы из Шафляр могла только мечтать. И Марта с головой окунулась в сверкающий водоворот балов, карнавалов, чопорных выездов и тайных страстей, кипевших за фасадом внешней респектабельности и благопристойности.
Зная скромные достоинства своей внешности, еще более тускнеющие рядом с ослепительной баронессой Айсендорф, Марта была удивлена, когда и вокруг нее начали увиваться молодые люди, в том числе и один виконт. Выгодно выскочить замуж было весьма заманчиво, но Марта с этим не спешила, да и молодых людей интересовала пока что отнюдь не свадьба. Благосклонно принимая ухаживания и дорогостоящие знаки внимания, Марта предусмотрительно держала своих кавалеров на расстоянии, периодически извлекая из голов слишком рьяных заранее заготовленную фразу или память о вчерашнем разговоре, – и кавалеры смущались, краснели и на время оставляли Марту в покое.
Женить на себе одного из этих самоуверенных хлыщей Марта могла без труда, но образ жизни баронессы Айсендорф ее отнюдь не вдохновлял, да и никто из ухажеров не нравился Марте настолько, чтобы решиться связать с ним свою дальнейшую жизнь.
Как часто бывает, все решил случай; и случай этот звался Джозефом Воложем.
2Джозеф Волож был карманником. Ловким, удачливым, веселым, но карманником. Из тех, кому тесно в собственной шкуре, кто походя украдет увесистый кошелек, набитый золотом, не забыв вместо него подсунуть разине-владельцу столь же увесистый камень, завернутый в платок, который пострадавший с изумлением и негодованием обнаружит, лишь придя домой; из тех, кто половину добычи легкомысленно раздаст нищим пропойцам, на остальное щедро угостит своих приятелей, а к утру вновь останется ни с чем и, весело насвистывая, отправится на промысел.
Воровать Джозеф предпочитал у богатых. О, отнюдь не потому, что совесть не позволяла ему обкрадывать бедных – если нужда припечет, то очень даже позволяла! Покладистую совесть в данном случае заменял простой и верный расчет: у богатых людей денег больше. Значит, украв один раз, можно безбедно жить некоторое время, прежде чем придется снова прибегнуть к своему ремеслу. А если щипать кошели слишком часто, да еще в одном и том же городе, – возрастает риск попасться. Джозеф не хотел уезжать. Вена ему нравилась. Он с удовольствием ходил в оперу – и не только «работать», – он любовался венской архитектурой, ему были по душе здешние трактиры и здешние женщины…
Джозеф жил в Вене уже больше года и намеревался пожить еще – сколько сможет.
Но Джозеф был карманником. Всего лишь карманником. И очень скоро выяснил, что карманники, с точки зрения венского «дна», – отнюдь не самый привилегированный слой воровской гильдии.
В Вене испокон веку ценились домушники. Именно они считались здесь воровской элитой, хотя Джозеф так и не смог понять – почему? Такое положение вещей задевало его профессиональную гордость, и как-то раз Джозеф сгоряча бросил своеобразный вызов Арчибальду Шварцу по кличке Грыжа – признанному авторитету среди венских домушников.
– А слабо кошелек срезать, Грыжа?! По особнячкам-то, особенно когда хозяев дома нету, а прислуга по кабакам гуляет, всякий шастать сумеет!
Как ни странно, Грыжа не обиделся, не стал хвататься за нож, а всего лишь нехорошо усмехнулся в пышные прокуренные усы.
– Отчего же, приятель? И по домам шастать несложно; и кошель у раззявы смастырить не Бог весть какое искусство! Срезал, распотрошил его за углом, пересчитал скудное звонилово, поплакал над судьбой своей горемычной – и просадил все за вечерок! Что, не так?! В особнячке-то подломленном одним кошелем не обойдется!
– В ином кошельке добра поболе, чем в твоем доме! – в тон Арчибальду возразил Джозеф, за свой длинный язык носивший в воровской среде кличку Джош-Молчальник. – А пальчики карманника, дружище Шварц, это тебе не твоя тупая отмычка!
– Значит, договорились, – еще раз усмехнулся Грыжа, допивая пиво. – Я кошелек срезаю, – а ты дом чистишь. Оба чисто работаем, в полную силу. И посмотрим, кто в чужом ремесле больше смыслит и добычу ценней принесет. Три дня сроку.
– Дом? – опешил Джош-Молчальник, не ожидавший такого оборота дела. – Я?!
– Дом, – весело подтвердил Грыжа, и всякий, хорошо знающий Арчибальда Шварца, понял бы, что шутки кончились. – И именно ты. А ты как думал, трепач?! Ты мне, понимаешь, по чести моей воровской ногами топчешься, а я – сопли утри и слушай?! Нет уж, голубь залетный, – баш на баш. Ну, а кто проиграет, тот в этом же трактире на четвертый день при всех наших под стол залазит и публично отлаивается: дескать, сбрехал, как собака, и прощения прошу. Ну как, согласен?!
В хитрых глазах Молчальника-Джоша зажглись шальные искорки.
– Согласен! Через три дня здесь, – и он протянул руку Арчибальду Шварцу.
– Смотри пупок не надорви! – насмешливо бросил Грыжа в спину Джозефу, когда тот выходил из трактира.
3Богатую усадьбу на окраине Вены Джозеф присмотрел еще в первый день отпущенного ему срока. Массивная чугунная ограда с золочеными львами на верхушках полированных гранитных столбиков, широкие узорчатые ворота, посыпанные крупным гравием идеально прямые дорожки, рассекающие начинавшийся за оградой парк на правильные четырехугольники, ухоженные клумбы с яркими цветами – и трехэтажный дом со стрельчатыми окнами и колоннами у входа, множеством флигелей и пристроек, с двумя конюшнями…
Здесь явно было чем поживиться и утереть нос самодовольному Грыже.
Без особого труда пробравшись на чердак особняка победнее, расположенного как раз напротив заинтересовавшей его усадьбы, Джош-Молчальник извлек предусмотрительно купленную утром подзорную трубу и, устроившись поудобнее у слухового окна, занялся наблюдением.
До ужина он успел выяснить, где находятся кухня и помещения для слуг, достаточно точно определил месторасположение черного хода (хотя сама дверь была ему не видна) и, решив, что для начала достаточно, отправился подкреплять свои силы добрым стаканом вина и изрядной порцией столь любимого им бараньего жаркого.
Подходящий трактир нашелся неподалеку, и тут Джозефу неожиданно улыбнулась удача: в одном из посетителей он безошибочно признал виденного утром садовника из выбранного для показательного грабежа поместья.
Садовник, рыжеволосый крепыш со здоровым румянцем на щеках и крупной родинкой под левым глазом, отчего казалось, что он все время щурится и хитро подмигивает, с пользой проводил время: перед ним на столе стояли два здоровенных кувшина с вином, один из которых был уже наполовину пуст.