Полная версия
Казачий домострой
Сесть на их скамейку мог только Атаман, что означало его желание что-то спросить у стариков или обратиться к ним е просьбой.
Часто совершали они своеобразные инспекционные посещения бедных, неблагополучных семей. Могли прийти в дом к богатому казаку с тем, чтобы попросить помощь для вдовы или средства на поддержание какого-нибудь предприятия, снимая с Атамана эту необходимую, но неприятную для него обязанность.
Особое отношение было у них к детям. Так, наиболее смышленого паренька не старше 10 лет они могли пригласить «посидеть с ними на лавочке» несколько часов или день. Это бывало своеобразной наукой и означало, что старики видят в этом казачонке будущего хранителя обычаев. Часто экзаменовали детей на знание молитв, расспрашивали, как дела в школе, И если бывали, удовлетворены ответом, то одаривали ребенка каким-нибудь нехитрым угощением или игрушкой: куском сахара, яблоком, конфетой, свистулькой или волчком.
Гостинцы эти брались, как правило, из того, чем одаривали стариков проходившие мимо казаки,
– Вот, господа старики, не побрезгуйте моим яблочком или пряниками, – говорил казак, неся фрукты или овощи от первого урожая в церковь. Старики всегда брали, благодарили, гостинец нахваливали, но сами не ели, а тут же раздаривали детям.
Старики могли взять деньги от казака, желающего «дать на бедных». И сами решали, кому из малоимущих или какой вдове, деньги передать. В бедные семьи без гостинца не ходили.
Приход старика бывал всегда событием: либо радостным, либо строгим предупреждением, после которого обычно следовал вызов к Атаману и наказание, в случае, если провинившиеся «прихоти свои, глупства и химеры» не оставляли.
«Отобедать» старики всегда отказывались, изредка соглашались, в знак особого расположения, выпить чаю, что для старика было поводом по мельчайшим приметам удостовериться, сыты ли дети, не обижают ли сироту, взятую в дом, и т. д.
Старики могли усовестить и устыдить. Они же могли ходатайствовать перед Атаманом о выдаче в ту или иную семью ссуды или иной помощи, О замечании, полученном от старика, ребенок был обязан тут же сообщить родителям, а взрослый – Атаману или священнику на исповеди.
Субординация выдерживалась строго. В мирное время возраст играл большую роль, чем воинское звание на войне и в службе.
Спеть песню или вылить вина старик мог только в окружении своих погодков и никогда с младшими, если это специально не оговаривалось, как поощрение молодым. Обусловливалось это еще и тем, что старики строго соблюдали все посты, а многие придерживались монашеского чина и не ели убоины вообще.
В собственном доме они бывали несколько удалены от семьи. По возрасту, они могли быть прадедами, но хотя правнуки их обожали, сами старались своею стариковской любовью детей не обременять. Жили особняком в отдельных комнатах или углах, питались отдельно, в семейные дела старались не входить, обременяя женщин только тем, что после бани сдавали им свое белье, получая чистое. Когда старик умирал, в траур погружалась вся станица. При несении гроба под левый угол становился Атаман, под правый – следующий за ним чин, чаще всего станичный писарь, или офицер, георгиевский кавалер и т.п.
Чаше всего, старики имели георгиевские кресты или иные боевые награды, тогда гроб несли только георгиевские кавалеры, часто для этого приезжавшие из других станиц и хуторов.
Патриарх в доме жил на положении уважаемого, почитаемого постояльца, главою же семьи был Сам – тот, кто считался старшим – так сказать, «действующим» главою рода. На нем, собственно, держалось все хозяйство и материальное благосостояние семьи. На положение старика он переходил либо по возрасту, либо овдовев.
Распределение ролей в семье становилось ясным уже из того, как семья усаживалась за праздничный стол.
Застолица
У окна, ближе к образам, или под образами в красном, переднем углу, в торце стола сидел глава семейства, старик, человек на возрасте. Справа от него под образами – САМ – хозяин, отец семейства, который почтительно ухаживает за старшим в роду. Обычно старик съедает что-то и уходит к себе или вообще не садится к столу. В этом случае обедать ему подают в «келий», в его каморку. Тогда слева от Самого сидит уважаемый гость или гости. Далее справа и слева, вдоль стола, по убывающей: старшие сыновья, средние сыновья,. младшие сыновья. В некоторых случаях, по правой стороне – сыновья, по левой – зятья. (сыновья подчивали родителя, он – с правой руки угощал зятьев, или сватьев – отцов зятьев, почетных гостей). Затем старшие дочери и снохи, средние дочери, младшие, внуки, замыкает стол Сама – жена хозяина, рядом с нею «баушки» и старшая «баушка» – престарелая мать хозяина дома или теща и гостьи – родственницы хозяина и хозяйки.
С этого конца, который в бедных домах ближе к печке, а в зажиточных – к кухне, подается еда, здесь женщины могут вставать и убирать посуду. В верхнедонских казачьих родах и на Урале, мужчины и женщины сидят по разным сторона стола, по возрастной убывающей, против друг друга, но никогда рядом.
Следует заметить, что большинство казаков разные войск всегда ели из своей посуды, хотя, в старые времена, особенно в поселенных войсках или в станицах и хуторах, ближайших к России, встречались семьи, где обедали из одной миски. И в таких случаях подавались две разные посуды – для мужчин и для женщин с детьми.
Еда разносилась или передавалась по столу следующим образом: Самому – отцу. Он ставил тарелку перед стариком, затем – перед гостем или перед тем, кого хотел отметить и почтить. Например, могло быть так, что отец первую тарелку ставил перед младшим, сыном или внуком, который в этот день отличился.
После того, как еда была расставлена, Сам призывал к молитве. Иногда читал ее он, но чаще поручал кому-нибудь из младших детей.
– Гриша читай! – или – Ванюша – читай!
Молились стоя, крестились на образа, заканчивали «обеденную» молитву общим вздохом «Аминь». Сам разрешал садиться и разрезал каравай хлеба, раздавая ломти.
Оброненный кусок хлеба следовало поднять, поцеловать, прочитать молитву или сказать «Господи, прости!»,
Обычно за столом, даже за праздничной трапезой, ели молча. В Великий пост во время обеда читалось Писание. Обычно читал старик или кто-то из детей. После обеда читалась благодарственная молитва, подавался чай или на юге Дона – кофе. После благодарственной молитвы за столом разрешалось разговаривать, поскольку это уже считалось не обедом, а угощением. Этот обычай соблюдался строжайшим образом, причем, чем проще и беднее была семья, тем в большей чистоте соблюдался чин застолицы. Только невежа мог начать есть прежде, чем опустит ложку в еду Сам, независимо – его это тарелка или общая миска.
При еде из общей посуды соблюдался принцип старшинства. Ели в два приема: сначала «юшку», затем по стуку старшего о край посуды разбирали мясо и овощи («гущу таскать»). Ложку ко рту несли, не торопясь, подставляли снизу ломоть хлеба.
Того же порядка придерживались в армии, где ели, в основном, из общей посуды. Особо ели кашу – по кругу, забирая ложкой с краев, где она успевала остыть.
Старообрядцы, в казачьих полках получали разрешение есть из своей посуды, им разливали первыми. Они же и в гости ходили со своими чашками и ложками. А дома гостям подавали еду в специальной «поганой» посуде. Кстати, это слово не оскор бительное. «Паган» по-латыни означает «другой веры». Казаки были чрезвычайно веротерпимы. Потому гость усаживался за стол рядом с хозяином независимо от того, какой он веры. И если в дом бывал зван мусульманин или еврей, то в этот день старались не готовить блюд из свинины, чтобы не ставить гостя в неудобное положение.
Праздничная застолица строилась тем же порядком, с той только разницей, что столов накрывалось больше и гости сидели вперемешку с хозяевами. Два принципа соблюдались строжайше: женщины – отдельно от мужчин, и по – старшинству. Для молодежи ставился отдельный стол, причем имелась в виду только мужская молодежь, незамужние девушки сидели рядом с матерями и тетками. «Пили редко – на престол и на ярмарках. Молодежь не пила, ей денег не давали».(Л.Н. Нечаева). На столе перед молодежью никогда не было ни вина, ни пива. Кстати, бутылка на столе – это не казачий обычай! Вином в застолицу «обносили». Отсюда разница, звучащая в словах «поднос» и «разнос». Поднос несут одной рукой, а разнос – это огромный поднос с двумя боковыми ручками, который двое казаков носят вокруг стола или позади свадьбы. Они же разливают вино. Бутылки (несколько штук) стоят на столе только перед Самим, который собственноручно наливает уважаемым гостям, передает бутылки старикам и командует, когда обносить. Таким образом, строго регулировалось количество спиртного. О вине следует сказать особо, поскольку у казаков существовала древнейшая культура вина и винопития, обусловленная не только обычаями, строго регулируемая различными запретами, но и осознанная философски.От застолицы, где собиралась вся семья или даже весь род, отличалась беседа.
Беседа
Беседа – особый род празднования. Бывали мужские и женские беседы, на них собирались, в основном, ровесники, односумы, как назывались у казанов сослуживцы. Были беседы, на которые собирались молодые казаки, если один из них собирался жениться; были беседы жалмерок и вдов; были беседы стариков. Как правило, мужские беседы проходили летом в степи или саду. Женские – в саду или горнице. Если первые – как бы вдали от семьи и дома, то вторые – только под прикрытием чувала, а то и при затворенных ставнях.
На беседу вскладчину покупалось вино и закуска, выбирался называемый в шутку «гулебный атаман» – заводила. В помощь ему гулебный есаулец и кошевой-виночерпий. Это был как бы «Казачий круг» но шутливый, хотя и он позволял соблюдать порядок. Гулебный атаман – заводила следил за порядком, предоставлял слово, гулебный есаулец следил за порядком, а кошевой разливал вино и выдавал закуску.
Беседа молодых казаков всегда была посвящена какому-нибудь определенному событию, скажем, предстоящей свадьбе или полученной на службе награде. Вся беседа проходила в шутливой атмосфере, причем гулебный атаман сам, как правило, не пил. Во всяком случае, когда все хмелели, он и есаулец оставались трезвыми. Кошевой пил через раз, а пили по команде и чаще всего вкруговую, то есть из одной чарки, которой черпали из ведра. Чарка либо дарилась «обчеству» кем т о их казаков, либо покупалась вскладчину, Выдавалась кошевому или атаману, и он обязан был сохранять ее до следующей беседы. Потеря чарки была серьезным проступком, после которого гулебный атаман или кошевой от должности отстранялись – «казну не блюдет». Новая чарка передавалась вновь избранному кошевому. При беседе обязательно пели и плясали. Если кто-то «слабел», ему по общему решению больше пить не давали. Перепивших держали в степи до утра, пока они не высыпались и не трезвели. Или, если вести было недалеко, вели домой задами и огородами. Пьяный казак мог так «ославиться», что могла расстроиться и женитьба. Появление на улице в нетрезвом виде, когда казак не способен был контролировать себя, считалось очень серьезным проступком. Можно было попасть под караул и отлежаться до утра в холодной, что, как правило, кончалось штрафом. Повторный проступок заканчивался поркой.
«Раньше ведь так не пили и не дрались, как сейчас. Тогда гуляют— песни поют, пляшут, а если кто дерется, скандалит, его уже знают. Сразу: «Иди сюда, иди сюда, давай выпьем». И поят, пока он уже не свалится, и тогда лежит и никому не мешает. Раз дядя Василий пошел на игрища, и там задрались. Дед слышит – дерутся. «Ая-яй, ая-яй,– кричат,– драка». Дед встал, берет арапник и пошел. Как дал им там: «Чтоб сейчас домой!» Андрей Венков. "Печать сурового исхода".
Следует особо отметить разницу в наказаниях: если малолетка могли пожалеть и передать отцу, а уж он разбирался со всеми участниками попойки, то взрослый казак обязательно наказывался. Казака наказывали не за то, что пил, считалось, что пришедшие с войны имеют право «гулять», как гуляли и пришедшие со службы, или мобилизованные, а за «появление в неисправном виде на людях».
В стариковской беседе участники могли выпить и спеть только в кругу близких по возрасту, с «годками». Обычно это происходило летом, после Петровского поста, когда в сельскохозяйственных работах бывал небольшой перерыв. Собирались вечером в саду, ставили самовар, доставали небольшой бочонок старой наливки, из которой за всю беседу выпивали по одной две стопки на человека – «за упокой и во здравие». Пили не до дна, при многочисленных тостах. На «веселую беседу», когда собирались попеть, нанимали «дишкаита», молодого казака или казачонка, подголоска. Это считалось работой, и ему платили, как нанятому музыканту на свадьбе.
Женскую беседу обычно устраивали жалмерки – женщины, чьи мужья были на службе, или вдовы. Их «беседы» проходили при закрытых дверях и не поощрялись. Проходили они наподобие мужских, чаще всего приурочиваясь к какой-нибудь дате – именинам или дням поминовения, к святкам или иному празднику.
И если женские беседы вдов не одобрялись, но не преследовались, то пребывание на них девушки или замужней женщины, ушедшей из дома «скоротать вечерок без мужа аль бо родителев» строго осуждалось. Жена, бывала, наказуема мужем, за незамужнюю девушку, кроме нее, «таска» ждала ее мать, крестную, старших сестер и теток и всех , «кто ведал, да потакал!»
Праздников было много. Праздники – обязательная часть быта. Все праздновались по-разному, включая разные обязательные кушанья. Каждый праздник строился по особому ритуалу, который требует специального описания, так как в нем ярко отражались взгляды и характер казаков. Но общая обязательная черта всех праздников и «гостеваний» – они никогда не отмечались в одиночку, но обязательно в кругу родни и сослуживцев-однополчан. Очень редкие праздники отмечались отдельно юношами и девушками (девичники, посиделки и т. д.).
Общим правилом оставалось, что семейные люди поодиночке, даже к близкой родне, в гости не ходили, хотя там, в гостях, друг с другом почти не общались: женщины сидели и разговаривали с женщинами, а мужчины – с мужчинами.
Казаки очень серьезно относились к собственному достоинству и боялись оскорбить достоинство других. Этим и обусловливалось, например, то, что мужчины и женщины за столом сидели отдельно и ровесники не против друг друга.. Чтобы подвыпившие казаки не «глазели на чужих жен» и не рождали ревность в своих односумах, с которыми им, может быть, завтра предстояло рядом умирать. Люди военные, привычные к бою, казаки и сегодня горячи и скоры на руку… Потому прежде и даже на войне, при всех встречах за столом положено было снимать личное оружие и оставлять его в прихожей под присмотром часового. Это относилось даже к заседаниям казачьих штабов или обедам офицеров.
«Проснется день души моей» рассказ
Древний, треснувший от молнии, прогнивший внутри, корявый и кряжистый, стоял перед нашими окнами тополь. Старики, сидевшие на майдане, давно обсуждали: какую часть куреня он разнесет, когда повалится от старости. Корни тополя, как неряшливо разбросанные канаты, норовили влезть под фундамент, а на грядках глушили все, что сажала мать, жадно копаясь в земле в короткие дни отпуска.
– Эх, – вздыхала она, – срубить бы его. Все перекопать и насадить палисадник: для красоты подсолнухов, мальвы… помидоров бы грядочку…
– Да зачем помидоры : На базаре полтинник – ведро – бурчал я, понимая , что ни в помидорах дело , а в том инстинкте сеяния и взращивания ,который томит нас в городах ,заставлял зимой любоваться худосочным луком на подоконнике , а весной жадно вдыхать сквозь бензиновую гарь запах распускающихся листьев.
И вот я решился. В очередной свой приезд вытащил из погребицы пилу ,топор и накинулся на нелепое разросшееся старое дерево. Планы у меня были грандиозные: очистить палисадник и сад за домом , выкорчевать все старые яблони и заменить их новыми невиданных в станице сортов.
Нельзя сказать, чтобы прежде не держал я топора в руках . Рубил я и просеки , и даже6 строил дом в пору моих геологических странствий по Северу. Но одно дело сосна или даже лиственница и другое наш степной карагач. Через три часа топор слетел с топорища, я валился с ног, а зарубка на необъятном стволе была не более двух моих ладоней.
Старики перекочевали с майдана на скамеечку напротив нашего дома и молча наблюдали за моими подвигами и страданиями.
– Прям как железный! – сказал я им, утирая пот и желая как то разрядить их трехчасовое молчание.
– Табе с им не совладать! – астматически задыхаясь , сказал старик по прозвищу Балабон, – эта надоть пилу «Дружба»…
– И топор « Любов», – зевнув от скуки, добавил старик Кудинов.
– В шешнадцатом годе,– начал старик Ясаков, как всегда плача изрубленной стороной лица. У него не было глаза, но из розового шрама постоянно текли слезы. – В шешнадцатом годе, послал мене станичный атаман паром чинить…
– Атаманы были ваши – дышать не давали! – просипел, перебивая его Балабон.
– Зато нонь ты дышишь – асма поганая! – плюнул в пыль старик Кудинов. – Невежа!
Балабон закипел, замахал руками. Старики начали ругаться.
– Что с табе взять? Обычая ты, кацапская морда нашего не ведаш..... Видать на службе то тебе комиссары твои ума не вложили. Пербиваишь…
– Да – добавил дед Рыкавсков,– Попил ты нашей кровушки, комбед хренов. А нонь ты, как и мы, пенсионер и нужон ты власти своёй как шобол брошенный…!
Сколько я себя помню, старики ругались с Балабоном, изгоняли его с майдана, но утром он являлся, как ни в чем не бывало.
– Не с того конца бересси… – заметил старик Григорьев. Он вел внуков из детского сада. Их у него было не то восемь, не то десять . И он их все время сам нянчил Рядом с ним всегда было двое – трое карапузов, которые сидели у него на руках , цеплялись за галифе или, опасливо, выглядывали из за ног.
– Че ты его учишь? – старики переключились на Григорьева. – Он табе спрашваить?
– Каждый казак – царь в своем дворе! Ня лезь!
– Ну, срубишь – не унимался Григорьев. – А пень куды?
– Да он старый ,гнилой весь , трактором подцеплю…
– Корни подкопать надоть ! С корней умны то люди корчують…
– Стый мовчки! – цыкнул Кудинов на Григорьева. – Ен образованнай! А ты яво учишь! Сказано: не учи – пока не спросють. Може, он лучее знаить, что да как …
– Ох, – вздохнул Григорьев – Хоша ты, Борюшка, с бородой, а умишком молодой! Все на силу берешь! На «давай-давай», по-советски! Вот состарисси – на ум брать научисси.
До конца отпуска бился я над проклятым деревом. Сначала валил, потом разделывал, потом складывал дрова. Потом чинил чувал, поскольку, падая, ствол разворотил полдвора.
И все это время старики молча глядели мне в спину.
Я сатанел, постоянно чувствуя на себе их взгляды, будто я на сцене, а они – зрители. В последние дни они даже между собой не переговаривались, а только смотрели и молчали.
– Ну вот! – сказал я, прощаясь со стариками, и гордо оглядывая палисадник, раскорчеванный и перекопанный, как под английский газон. – Теперь порядок!
– Конешна,– согласились старики – Теперь можно в футбол гонять.
– Я тут такое посею!
– Етта ишо дожить надоть!
– Сеять не родить – лучшее погодить…
– Зямля не девка, яи дуриком не возьмешь.
– И что ты заботисси? Табе в городе жалование ить не от земли идеть?
– Булку то, нябось, в гамазине покупаишь?
С тем я и уехал.
Всю долгую осень и зиму я томился и мечтал, как приеду в родной хутор и возьмусь за посадки. Мне даже снилось, как я сажаю сад. Каждый солнечный день заставлял меня сворачивать все дела и считать часы и дни, когда поезд унесет меня на Дон.
Хутор встретил меня так, будто я и не уезжал. Только Балабон помер. Помер бестолково суетно, как и жил. А другие старики все так же сидели на скамеечке у церковной ограды, как раз напротив правления колхоза , в стеклянных современных стенах которого отражались и церковь, и старики, и наш дедовский курень.
Раньше от автобусной остановки был виден тополь, а теперь только старые яблони кривили стволы на фоне беленых стен. «Нечего! – подумал я – с тополем покончил, я и до яблонь доберусь.» Я вез пучок саженцев, с которых должен был начаться теперь уже не дедовский, а мой сад.
Вот она калитка, скрип которой я вспоминаю в самые трудные минуты своей жизни… Я толкнул ее и остолбенел. Вся земля, раскорчеванная и перекопанная мной, в палисаднике была покрыта буйными побегами. Крепкие, сочные полуметровые, в палец толщиной, ветки вспороли землю и было их столько, что у меня рубаха прилипла к спине.
– Вота оно как, – сказал, неслышно подошедший, старик Кудинов – Ты его и
так и едак, без ума то! Вроде бы и нет нас! А мы – вот оне! Мы были, мы есть и мы будем!
– Что ж теперь делать то?
– Раньше спрашивать то надо было! Теперь хлопот то поболе станется! Чем со стволом. Таперя надоть трактором, на всю глубину. Да кабы, дом не повело! Почем былочки то энти? – кивнул он на мои сортовые саженцы, – У нас таки розги в базарный день – пучок пятачок, да и то не на всяку задницу гожи....
Ночью я не мог уснуть. Выходил смотреть на изуродованный палисадник. Глядел на низкое небо в крупных южных звездах. Оно было похоже на черный платок, которым мама занавешивала окно днем, когда я, маленьким, не хотел спать после обеда. Платок был старый, битый молью, сквозь мелкие дырочки пробивалось солнце. Вот и теперь мне казалось, что только там, за черным небосводом и может быть вечный сияющий свет
Утром я пошел к Григорьеву.
– Ну? – спросил он, досадливо мотая седым чубом. – Ить говорил я табе! Куды!… «Царь в своем дворе!» Нацарствовалси?
Внучок – немтырь, румяный и толстый, как поросенок, сидел у Григорьева на коленях и ждал, когда дед сунет ему в рот очередную ложку каши. Он смотрел на меня дедовскими синими глазами и недовольно сопел, потому что каша задерживалась.
– Ты и в саду – то дров наломаешь, – волновался Григорьев.
–– Ы-Ы – напомнил о себе внук басом.
– Сачс, счас, счас, – заторопился Григорьев, дуя на кашу. – Ты вон, гуторят, деньгами горазд швыряться! Накупил, сказывають, каких -то веников..
– Да это саженцы сортовые!
– Мысленное ли дело – в яблочный хутор саженцы возить? Ты вот что – купи барана и позови дедов! С почтением приглашай! Уважению оказывай! – кричал он, мне вслед, выскакивая на крыльцо, с ложкой в руке. Внука он держал подмышкой, как арбуз. Внук молча вырывался.
– Почему я должен их приглашать? – думал я , лежа на полу при затворенных ставнях, всем телом чувствуя, как дом вытягивает из меня суетливую городскую усталость. Я чувствовал на лице теплые солнечные спицы и никуда не хотелось идти, хлопотать ,покупать…Мне и вспоминать то о стариках было неприятно… Что ж они меня не остановили? Издевались – воспитывали? Толку то в них теперь. Дело то уж сделано.
И тут же возникла мстительная мысль – а, что, если и мне все превратить в издевку. Пригласить, а сделать все по -своему. Сразу после угощения сбегать в библиотеку и там все прочитать и про сад, и про посадки, что старикам и не снилось…
Старик – калмык с фиолетовым морщинистым лицом, с бороденкой, которая росла редко, как волоски на конской морде, долго отнекивался и махал руками:
– Все – колхозное. Никак продавать нельзя. Уголовный кодес…Кодес…
Я молчал. Здесь были свои правила жизни и, чтобы не быть чужим, нужно было им следовать. Я стоял, молчал и ждал.
– Ночь, ночь, – зашептал старик, – Ночь – привезем! И заломил тройную цену.
– Что? – Я не в первый раз покупал барана и цены знал. – До свидания.
– Зачем до свидания? Торгуйся! Свою сену давай! Давай-давай назначивай сену!
– За стриженного такие деньги? Старый кумыс пьешь, папаша, – в голове шумит.
– Савсем настоящий баран! Мясо! – толковал продавец.
– Баран и вон тот тулуп, – тогда годится.
– Ай, какой упрямый казак! Ай, ай, ай,… Я сбавлю – ты прибавляй! Торгуйся! Давай-давай пожалста!
– Половина за барана, половина за рога! Рога себе оставь…
Часа полтора мы вот так спорили. Торговались по всем правилам, наконец, сошлись.
– Маладес! Маладес! – хлопал он меня по плечу – Настоящий казак! Обычай уважаешь! Степь уважаешь… Маладес!
Но это была середина торговли, а все комплименты, чтобы усыпить мою бдительность.
– Покажи барана. Помечу.
– Зачем не веришь? Хороший баран дам!
– Покажи.
– Ай, какой упрямый казак! Маладес!
В загоне за юртой жались овцы. Они были голые, стриженные как солдаты новобранцы, в порезах недавней стрижки.
– Хорош баран. Замечательный!
– С мотылицей…
– Какой такой мотылис? Не знаем савсем такой!
Я вывернул овце зеленоватый белок. Она билась и скребла копытами, но я держал ее коленом, – А это что?
– Это от витамин. Мы ей витамин укалаем!