bannerbanner
«Доверяй, но проверяй!» Уроки русского для Рейгана. Мои воспоминания
«Доверяй, но проверяй!» Уроки русского для Рейгана. Мои воспоминания

Полная версия

«Доверяй, но проверяй!» Уроки русского для Рейгана. Мои воспоминания

Язык: Русский
Год издания: 2013
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 10

И кто знает, каким образом, быть может, благодаря милосердным звездам он оказался прав.

Впрочем, все-таки не совсем. В московском аэропорту весной 1972 года, во время моей последней поездки, за которой последовал перерыв на долгие годы, когда все шло, как обычно, перед мной внезапно появились несколько человек в форме. Меня тщательно обыскали и принудили опоздать на самолет. Мне нечего было скрывать, но при этом они все равно конфисковали две-три книги о балете, подаренные друзьями. «Слишком старая», – сказали они, забирая у меня экземпляр газеты « Ленинградская правда», которую я купила на улице. Когда я спросила, почему они это делают, они ответили: «Потому что она не продается на Западе». Когда меня наконец отпустили, я осталась сидеть на полу аэропорта беспомощная и без денег. (Никому не разрешалось вывозить из страны ни копейки. Все деньги тщательно считали на границе, а записные и адресные книжки внимательно просматривали.) Чуть погодя я смогла убедить симпатичного клерка за стойкой в аэропорту дать мне позвонить в дружественное европейское посольство. Через несколько дней в присутствии американского консула, провожавшего меня в аэропорту, мне разрешили уехать. Когда я в следующий раз обратилась за визой, мне отказали.

Я знала, что не делала ничего неправильного – если не считать неправильным заводить дружбу с русскими. Советские власти не могли допустить саму мысль, что кто-то, и особенно американцы, могут просто полюбить их страну и ее людей. В силу собственной перманентной паранойи, они считали меня особенно опасной, подозрительной личностью. Так мне, пусть и в незначительной степени, довелось узнать то, что испытывали русские в значительно более трагической форме и смертельно опасным способом: в Советском Союзе не имело значения, что вы на самом деле сделали; невиновность не способна была защитить. Неожиданный и предательский удар мог быть нанесен любым способом и в любое время.

Когда мою визу отозвали, я проплакала несколько дней. В глубине души я знала, что снова вернусь. Но я была очень расстроена, потому что знала, что это будет очень не скоро, и что в этот следующий раз все будет уже другим, и что пять богемных лет с ленинградскими поэтами остались в прошлом. Я понимала, что когда какой-то мелкий клерк в таинственных «органах» поставит крестик против моего имени, то уже никто из вышестоящих лиц не станет прилагать усилий, чтобы убрать его. Зачем кому-то рисковать? Это может сделать только человек, стоящий на самом верху служебной лестницы, – но как добраться до этого самого верха? И тем не менее я была совершенно уверена, что как-нибудь, но найду путь обратно.

Действительность же выглядит следующим образом: если бы советское правительство не отказало мне в визе, ничего из всей этой истории не произошло бы и я определенно не встретилась бы с президентом Рейганом. Возможно, как сказал Гёте и чьи слова Михаил Булгаков избрал в качестве эпиграфа к своему роману «Мастер и Маргарита», власти и правда были частью «той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».

Глава 2

Взгляд изнутри

Проблемы с визой были не у меня одной. Положение тех, кто в Советском Союзе хотел получить выездную визу, оказалось намного хуже. Вскоре после того как весной 1972 года я утратила свою визу, брежневское правительство неожиданно ввело для потенциальных эмигрантов так называемый «налог на дипломы». Он касался всех, кто получил в СССР высшее образование. В то время единственной возможностью для эмиграции из страны являлась подача прошения на выезд в Израиль. Для этого надо было получить приглашение от проживавшего там какого-то близкого родственника. Приглашение передавалось через посольство Нидерландов, поскольку посольства Израиля в Москве не было. Счастливчики (не важно, были ли они евреями или нет), тем или иным способом сумевшие получить драгоценное приглашение от «родственника» (покойного или здравствующего), продавали все ценное, что у них было, и готовились к отъезду из страны, как вдруг от них потребовали выплатить полную стоимость их гарантированного государством «бесплатного образования». Я стала получать вымученные просьбы о помощи от русских друзей, некоторые из них, как я знала, совсем не были евреями, и тогда я осознала, что происходит нечто намного большее, чем моя маленькая визовая проблема. Однако когда моя семья осенью 1972 года вернулась из Франции в Соединенные Штаты, у меня самой было лишь одно желание: вернуться снова в Ленинград, к моим друзьям, в этот великолепный город под огромным небом. Лично для меня все американо-советские отношения свелись к одной-единственной цели. Но как я могла ее достичь?

Советское правительство очень эффективно использовало визовый режим в качестве орудия против Запада, видя в нем средство ограничения информированности о подлинном состоянии дел в стране. С 1945 года, с самого начала холодной войны, все сильнее ограничивались возможности поездок в Советский Союз, и советские люди оказывались во все большей изоляции. К 1972 году, когда холодная война стала более интенсивной, лишь немногие получали разрешение на поездку в СССР. Это были дипломаты, некоторые бизнесмены, туристические группы (как выразился Константин, «те, кто приезжает в составе групп, не говорит по-русски и тратит много денег») и единицы из числа наиболее упрямых и храбрых ученых-историков и языковедов, приезжавших в основном в Москву и иногда в Ленинград. Но к 1967/1968 году разрешения на въезд в страну в индивидуальном порядке почти перестали выдавать, а тех, кто их все-таки получал, ограничивали в передвижении по стране, предоставляя право посещения городов лишь из тщательно просеянного списка. Семьдесят пять процентов территории страны было закрыто для иностранцев. Что же касается советских граждан, то им удовлетворить желание посетить страны за пределами советского блока было практически невозможно. Это дозволялось лишь крайне ограниченному числу официальных лиц и проверенным ученым. В результате русские люди практически исчезли из виду для западного мира. Наши журналисты еще могли разгуливать по московским улицам, но власти им постоянно препятствовали в том, чтобы они могли увидеть что-либо, находящееся вне зоны контроля, и им запрещалось без разрешения уезжать дальше чем за 25 миль от города. В Ленинграде вообще не было американских журналистов. Когда в те давние 1968—1972 годы я оказывалась в Москве и встречалась с журналистами, то становилась свидетелем всевозможных ухищрений, к которым им зачастую приходилось прибегать, чтобы освещать события. У каждого журналиста имелся свой информатор, и они перезванивались между собой, проверяя сведения, полученные каждым по отдельности.

Ограничительная визовая политика, которую проводили Советы, действительно позволила достичь тех целей, ради которых она задумывалась, и способствовала формированию американских представлений о Советском Союзе, основанных на недостатке знаний о жизни в стране и о самих советских людях. Побочным следствием такой политики стала самоцензура, охватившая американские средства массовой информации, а также университетские и академические круги. Профессора наших университетов, чья карьера определялась принципом «публикуйся или умри» и которым было совершенно необходимо приезжать в СССР с исследовательскими целями, были просто обязаны учитывать в своих исследованиях то, что допускалось и разрешалось в СССР. Результатом было ограничение информированности. Стало почти невозможно защитить магистерскую или докторскую диссертацию на тему, связанную с дореволюционной Россией, потому что профессоров, которые бы занимались этим, не осталось1. Именно поэтому постепенно в данной сфере стал доминировать предмет под названием «кремленология», а все, что связано с дореволюционной Россией, игнорировалось и отодвигалось далеко в сторону, превратившись в самое лучшее оружие Советского Союза против тех, кто мог вознамериться изменить окаменевшее статус-кво. Профессора и студенты из числа кремленологов получали должности и работу в бюрократических рядах и привносили в умы чиновников свои собственные модели и представления. В результате в Вашингтоне царили мозговые центры и эксперты-кремленологи, похоже, все до одного убежденные в том, что «Россия» (а не советский режим) по самой своей природе несет в себе угрозу и стремится к экспансии. А те немногие ученые из Гуверовского института, такие как Роберт Конквест, кто думал и писал иначе, считались «ретроградами». Свидетельства об обратном русских эмигрантов, даже таких заметных фигур, как Джордж Баланчин, Игорь Стравинский и Игорь Сикорский, не принимались во внимание, словно они доносились из иной эпохи, пусть и славной, но давно ушедшей.

Фундаментом внешней политики президента Ричарда Никсона в отношении Советского Союза стала dйtente (разрядка или ослабление напряженности), сформулированная в 1971 году Генри Киссинджером, его советником по вопросам национальной безопасности. Разрядка основывалась на немецком принципе realpolitik, который в Соединенных Штатах часто трактуют как «политику с позиции силы», и была стратегией, опиравшейся в первую очередь на практические и материальные факторы, а не на идеологические, морализаторские или этические предпосылки. Применительно к Советскому Союзу такая политика означала сочетание расширения торговли Востока и Запада с некоторыми другими приманками (наиболее важное значение имели обширные ежегодные поставки с Запада зерна, позволявшие затушевать крах колхозного сельского хозяйства). Было заключено несколько договоров по вооружениям, но никаких вызовов советской системе, никаких изменений в отношении к правам человека не наблюдалось. Когда мы с мужем вернулись из Парижа в Соединенные Штаты и я стала более информированным человеком, чьи знания опирались на личный опыт жизни в Советском Союзе, меня начал буквально терзать один-единственный вопрос: где тот предел, до которого должно дойти отношение государства к его собственным гражданам, чтобы оно выплеснулось наружу и стало проблемой для остального мира? Я думала, что действия Советского Союза уже вполне заслуживают такой всеобщей озабоченности и что вся эта «политика разрядки» неправильна. Мне казалось, что с точки зрения здравого смысла единственной подлинной проверкой того, хорошо ли правительство соблюдает международные соглашения, является отношение к собственному народу. Еcли оно обманывает и предает своих людей, то оно не остановится перед обманом и предательством по отношению и к другим, а политика, игнорирующая все это, «реалистичной» не является.

Мне представлялось, что для нашего правительства очень важно защищать право американцев и простых русских больше узнавать друг о друге, чтобы в Соединенных Штатах более ясно представляли себе, какова жизнь в Советском Союзе на самом деле. И хотя я ничего не знала о вашингтонских порядках и о тех, кто там задает тон, однажды вечером в 1974 году мне довелось побывать на одной коктейльной вечеринке в Нью-Йорке и встретиться с дамой, которая была президентом Клуба женщин-демократок, и с ее спутником, другом сенатора Генри (Скупа) Джексона. Она спросила меня, не соглашусь ли я выступить у них в клубе и рассказать о своем опыте пребывания в Советском Союзе, и даже пообещала, что я смогу установить контакт с самим сенатором Джексоном, который только что стал инициатором поправки Джексона—Вэника к Федеральному закону о торговле, принятой в ответ на советский «налог на дипломы». (В поправке не было прямого упоминания евреев, поскольку налог распространялся на всех советских граждан, а не только на евреев.) Эта поправка содержала положение, предназначенное для коммунистических стран, включая Советский Союз, о том, что им не будет предоставлен статус «наибольшего благоприятствования» в торговле с США до тех пор, пока они не изменят свою эмиграционную политику. И это был первый и единственный жест США в то время в отношении состояния дел с правами человека в Советском Союзе. Принятие поправки явилось прямым вызовом политике разрядки и стало анафемой для Киссинджера (в то время государственного секретаря) и всех консерваторов2. Я приняла приглашение произнести речь и изложить свою точку зрения на этот вопрос в Клубе женщин-демократок, а также связаться с сенатором Скупом Джексоном, что и выполнила. Он пригласил меня в свой офис и во время разговора спросил, а не зашел ли он слишком далеко со своей поправкой. Я сказала, что нет. Эта первая встреча стала началом нашей с ним дружбы, продолжавшейся до самой его смерти в 1983 году.

Так в 1974 году состоялась моя первая политическая речь в Клубе женщин-демократок, а представили меня сенатор Джексон и секретарь фракции большинства в Конгрессе Джон Брадемас. Назвав ее «Не может быть разрядки без человеческого лица», я выступала против политики разрядки в отношении Советского Союза, пока там продолжается нарушение прав человека. Среди присутствовавших был и Хельмут Зонненфельдт3, которого прозвали «Киссинджером Киссинджера» и который твердо выступал против поправки Джексона. Чтобы лучше обосновать свои аргументы, я решила добиваться беседы с ним и в конце концов была приглашена в его просторный кабинет в Олд-икзекьютив-офис-билдинг*. В разговоре он вновь продолжил перечислять мне достоинства политики разрядки. Одна из фраз, которую он использовал, отпечаталась в моей памяти: «Мы строим такие сети из торговых связей, которые будут удерживать их от попыток уйти вправо или влево, и пока мы строим такие сети торговли, вашим друзьям и всем остальным людям в СССР придется терпеть самые жестокие удары кнута (он сказал это слово по-русски), которые может им наносить система».

Услышав это слово, произнесенное в стенах правительственного здания, я была буквально поражена. Когда он закончил, я ответила ему ледяным тоном:

– Мистер Зонненфельдт, ваша политика, быть может, и замечательная, но на нее можно ответить старой русской пословицей «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит».

– Абсурд! – воскликнул он в ответ.

Так прошли мои первые дни в Вашингтоне.

Борьба за то, чтобы вновь получить визу, продолжалась одиннадцать лет. Все это время я и мои друзья не могли общаться. Цензоры вскрывали все письма или конфисковывали их. Не было возможности звонить по телефону. Но то, что мы оказались совершенно оторваны друг от друга, словно находились на разных планетах, лишь углубило наши дружеские отношения и сделало их поистине драгоценными. В эти долгие годы я называла себя отказницей наоборот и продолжала искать помощи в возвращении мне визы. Я была уверена в том, что если мне удастся дать знать о моем деле высокопоставленным советским официальным лицам, то я своего добьюсь. Но как до них добраться? Я попыталась сделать это через Государственный департамент. Вообще-то меня там согласились принять только потому, что я имела исключительно сильные рекомендательные письма от Дороти (Дики) Фосдик, старшего советника Джексона по вопросам внешней политики, а также от трех влиятельных сенаторов: демократов Генри Джексона и Хьюберта Хамфри и республиканца Хью Скотта.

Нелегко найти верную дорогу в длиннющих коридорах Государственного департамента, выкрашенных в голубой больничный цвет, словно в какой-нибудь психиатрической клинике, настолько монотонно однообразных, что на их стенах проведена длинная горизонтальная полоса для предотвращения страданий и гибели горемык, заблудившихся в лабиринте анонимных залов. Все кабинеты, похожие один на другой, были обозначены лишь номерами и ничего не говорящими инициалами и произвели на меня более гнетущее впечатление, чем даже советские учреждения. Те чиновники Государственного департамента, с которыми я встречалась, не могли ничем мне помочь. Фактически они отнеслись ко мне с таким же подозрением, как и КГБ. Чиновник с каменным лицом, взиравший на меня без всякого доверия, безапелляционным тоном произнес: «Вы американская гражданка, лично знающая наибольшее число советских граждан». Это прозвучало словно обвинение в преступлении. (Я помню, что тогда подумала: «Если это правда, то мы действительно в опасности».)

Они определенно не были заинтересованы выслушивать мои доводы о важности знакомства американцев с русскими, и уж конечно не собирались всерьез помогать сумасшедшей американке (подразумевалось – неблагонадежной) лично общаться c советскими гражданами (непонятно зачем), которых она так отчаянно стремилась снова увидеть (что потенциально способно создать очевидные проблемы или… кто знает, что там еще?) Руководитель советского отдела, нервно потирая руки, сказал: «В настоящее время для нас было бы неуместным делать что-либо». С учетом того, что меня лишили визы, все это ясно указывало на то, что я сама должна сделать хоть что-то, при том что я была для них никем. Было понятно, что они ничего не будут – или ничего не могут – делать, чтобы заставить Советы снять телефонную трубку.

Честно говоря, все это на самом деле было общей проблемой. В те дни телефоны советского посольства либо были постоянно заняты или никто не брал трубку, а если вдруг кому-то удавалось дозвониться, то сердитый голос отвечал, что человек, с которым вы хотите поговорить, отсутствует. Железный занавес оставался опущенным. Советское посольство располагалось на Шестнадцатой улице, в элегантном особняке, когда-то принадлежавшем царскому послу в Соединенных Штатах4, но теперь это была мрачная крепость. Тяжелые шторы всегда задернуты, ворота закрыты, со всех сторон работали видеокамеры службы безопасности, и лишь иногда можно было заметить, как чье-то лицо с подозрением выглядывает из-за занавески.

В отчаянной попытке вернуться любым способом я отправилась в Финляндию и, используя свой швейцарский паспорт, обратилась за визой в местное советское посольство. Я прождала в Хельсинки десять дней и получила ее. Но лишь для того, чтобы обогатить свой опыт тем, что меня снова остановили и мне пришлось провести несколько напряженных часов, находясь в руках пограничников. В конце концов мне отказали во въезде и отослали обратно в Хельсинки. Трижды мне удавалось проскальзывать безо всякой визы на пару дней, устроившись лектором на круизный теплоход и сбегая из экскурсионного автобуса для пассажиров судна. Каждый раз я ждала, что чья-то тяжелая рука опустится на мое плечо, но снова и снова мне удавалось встретиться с кем-то из друзей и вернуться на корабль, вовремя вклинившись в очередь поднимающихся на борт после экскурсии пассажиров.

Позорным проявлением атмосферы середины семидесятых стало то, как приняли в Соединенных Штатах Александра Солженицына. Его официально сочли потенциально опасным в том новом бравом мире разрядки. В 1970 году писатель получил Нобелевскую премию. В своей опаляющей книге «Архипелаг ГУЛАГ» он страстно обнажал ужасы советской системы и навеки разоблачил аргумент ее апологетов, что «нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц». В 1974 году Солженицына выслали из Советского Союза. Когда он впервые приехал в Соединенные Штаты, ни одна организация не пригласила его выступить публично, кроме профсоюза АФТ-КПП в Сан-Франциско. «Нью-Йорк таймс» отказалась помещать материал об этом выступлении, напечатав лишь крохотную заметку на последней странице. Колумнист Хилтон Крамер из «Таймс» возмутился и перед следующим выступлением Солженицына в Вашингтоне в 1975 году по приглашению все той же АФТ-КПП заявил, что лично напишет репортаж о его выступлении. Я была на этом выступлении, сидя за одним столом с группой крутых профсоюзных лидеров, казавшихся несколько смущенными речью нобелевского лауреата.

Мы были настолько введены в заблуждение всей этой обнадеживающей политикой разрядки, что президент Джеральд Форд, поддержанный Генри Киссинджером, даже отказался принять великого писателя и нобелевского лауреата в Белом доме, потому что, дескать, это «может разозлить Советы» и создаст угрозу «прогрессу» и «продолжению разрядки». В частном разговоре Форд назвал писателя «лошадиной задницей», считая его человеком «не для паблисити»5.

Умы наших вершителей политики были настроены совершенно определенным образом, и они не желали знать о фактах, которые не соответствовали их убеждениям. Доминировала доктрина, в соответствии с которой Советский Союз следует «сдерживать», но не бросать ему вызов; они были убеждены, что этот режим останется таким, каков он есть. И это происходило в то время, когда любой, кто приезжал в страну, видел, что режим уже трещит по швам, а в русском народе широко распространяется недовольство. Наши массмедиа нападали на Солженицына, вменяя ему то, что он ретроград, националист и антисемит, которым он не был, порицая его за то, что он решился критиковать некоторые стороны американской жизни в речи перед выпускниками Гарварда в 1978 году, поэтому он постепенно оказался почти в полной изоляции и был дискредитирован в Америке, так же как и в Советском Союзе.

Наши отношения с Советским Союзом оставались унылыми. Леонид Брежнев безмятежно пребывал у власти, пересидев пятерых американских президентов, при том что брежневские годы ознаменовались резким поворотом к силовому подавлению советских граждан: диссидентов (мне всегда больше нравился русский термин инакомыслящие), а также неофициальных поэтов сажали в психушки, писателям не разрешали печататься, а в Москве картины художников швыряли под бульдозеры. К 1980 году поползли слухи, что больного советского лидера лечат под руководством экзотической грузинки-целительницы6. В самих США политика разрядки, основанная на идее, что развитие торговых связей приведет к смягчению режима, куда-то запропастилась. Вопрос об эмиграции, столь остро вставший в 1972 году, оказался в тупике. Несговорчивость Советов, осужденная поправкой Джексона—Вэника, по мнению наших специалистов-кремленологов, не стала меньше, а сама поправка лишь «ужесточила советскую позицию»7.

И вот в 1976 году мне неожиданно позвонила Жаклин Кеннеди-Онассис, начавшая учебу в Вассар-колледже на два года раньше меня и сидевшая рядом со мной на углубленных занятиях по французской литературе, которые мы обе посещали. Она собиралась в Советский Союз и интересовалась тем, что стоит посмотреть. Следуя моему совету, она посетила дворец в Павловске, где ее визит с теплотой вспоминают по сю пору. После своего возвращения она снова позвонила мне и предложила прочитать лекцию в художественном музее «Метрополитен», или просто в Мет. Я согласилась, испытывая стыд за то, что сама никогда не была на лекциях в Мет.

Работа в журнале «Лайф» научила меня тому, как надо рассказывать историю по картинам, поэтому я решила рассказать о развитии русской культуры, какой она виделась художникам и представлялась в их картинах. Я решила начать с посещения фототеки Мета и обнаружила, что в каталоге нет ни единого слайда русской живописи. Вот каково было воздействие изоляции во времена холодной войны! К счастью, у меня были превосходные альбомы и книги, которые передали друзья из России, и по ним я сделала несколько сот слайдов. (Весь набор я оставила потом музейной библиотеке.)

Лекция имела успех у публики и стала тем ядром, из которого потом выросла книга «Земля Жар-птицы». Чтобы написать эту книгу, мне понадобилось четыре года. Настолько спрятана и позабыта была история прежней России, что мне приходилось буквально производить археологические раскопки. Я проводила время в поисках свидетельств путешественников, просмотрела сотни книг по искусству, тканям, обычаям, музыке, балету, ремеслам, фотографии, живописи, исследовала даже дореволюционные путеводители Бедекера, чтобы проверить расписания поездов, адреса магазинов и названия ресторанов, и, конечно, изучала дореволюционные телефонные книги, которые в Европе считались одними из лучших. (Их я нашла в отделе редких книг библиотеки Колумбийского университета.)

Начался 1980 год, а моя надежда все-таки вернуться в Советский Союз казалась как никогда призрачной. Я упорно продолжала подавать заявки на получение визы и регулярно получала отказы, а иногда мои обращения вообще оставались без ответа. Несмотря на все мои усилия и многократные просьбы, никакой помощи ниоткуда я так и не дождалась. В немногих редких сообщениях, которые я получала от своих друзей через знакомых, возвращавшихся из Советского Союза, уныло говорилось, что въезд мне запрещен навсегда. С моим американским издателем дела обстояли немногим лучше. Свою рукопись я сдала ранней осенью 1979 года, и мне пообещали, что книга выйдет в свет в начале 1980-го. Но затем мой редактор занялась подготовкой к изданию книги собственного мужа. «Жар-птицу» отложили, а мне достались лишь муки ожидания.

И все-таки в сентябре 1980 года книга «Земля Жар-птицы. Краса былой России» наконец-то вышла в свет. То, как прохладно ее встретили, стало лучшим свидетельством, насколько я не вписывалась в преобладающую атмосферу того времени. В «Нью-Йорк таймс» появилась рецензия, ужасно расстроившая меня своей беспощадностью. В ней высмеивали все – и то, что я написала, и то, в каком стиле я это сделала, и заметка сопровождалась такими ремарками, которые сегодня посчитали бы возмутительно сексистскими: «Это не книга, а “сладенькая карамелька”», написанная «дамой, ничего не понимающей в России… – романтически настроенной женщиной, влюбленной в русских мужчин». Это было настолько жестоко, что я чувствовала себя так, словно надо мной надругались.

На страницу:
4 из 10