Полная версия
О чем я молчала. Мемуары блудной дочери
Мать рисовала себя счастливой юной невестой, гордой героиней, которую завоевал прекрасный принц. Отец изображал ее жертвой мелочной жестокости других людей. Оба хотели, чтобы мы подтвердили их версии. Мать предъявляла прошлое в доказательство ущербности настоящего, а отец стремился оправдать ее тиранию над нами, пробудив в нас сочувствие. Ему было трудно соперничать с Саифи, который, во-первых, уже умер, во-вторых, отличался красотой и, в-третьих, был сыном премьер-министра и мог бы стать кем угодно, как казалось матери. Ум и доброта отца, его перспективы и амбиции – он занимал многообещающую директорскую должность в Министерстве финансов, – даже то, что они с матерью происходили из двух разных ветвей одной и той же семьи – все это казалось вторичным по сравнению с тем, что, по мнению матери, мог дать ей Саифи. Она никогда не радовалась отцовским успехам в обществе, будто они были не супругами, а соперниками.
Проблема заключалась не в том, что она рассказывала, а в том, о чем умалчивала. Отец заполнил пробелы: Саифи, первенец в семье, любимчик, страдал от неизлечимой болезни – хронического нефрита, и врачи поставили на нем крест. Один посоветовал прожить последние годы жизни в свое удовольствие. Велел семье баловать сына, разрешать ему все. Развлекайте его, как можете, сказал врач, ведь у него осталось так мало времени. И когда его семья делала предложение моей матери, ей никто не сказал, что он умирает. Она узнала об этом в брачную ночь. Отец говорил, что у них никогда не было близости. Вместо этого в течение двух лет она выхаживала больного мужа, глядя, как каждый день тот становится ближе к смерти. Такой была любовь всей ее жизни, мужчина, которого она приводила нам в пример, напоминая о нашей несостоятельности!
Моя мать
Бывало, она заводила свою шарманку про Саифи, на лице у нее появлялось свойственное ей отсутствующее выражение, и мне хотелось встряхнуть ее и сказать: да нет же, все было не так! Но я, разумеется, не говорила. Думал ли он о том, что с ней станет, когда она узнает о его болезни, что станет с ней, когда он умрет? Мать была слишком гордой и упрямой; правда ее не интересовала. Она превратила реальное место и историю в фантазию собственного сочинения. С тех пор, как я себя помню, мы с братом и отцом пытались понять, чего именно она от нас добивается. Мы все пытались отправиться в ее вымышленный мир, туда, куда вечно смотрел ее отсутствующий взгляд, словно проникавший сквозь стены настоящего дома. Меня пугали не ее вспышки ярости, а эта вечная внутренняя мерзлота, куда мы никогда не могли пробиться. Пока она была жива, я избегала ее всеми силами, презирала и не понимала, в каком разочаровании и одиночестве ей приходилось жить и как похожа она была на множество других женщин, о которых ее лучшая подруга Мина с ироничной улыбкой говорила: «Еще одна умная женщина, чья жизнь прошла напрасно».
Глава 2. Проклятые гены
Мать часто повторяла, что с самого рождения я ее отторгала. Появившись на свет, я тут же кашлянула кровью, и все думали, что я умру. Она любила рассказывать, как в младенчестве я бросала грудь и позже отказывалась от еды, соглашаясь лишь когда мне начинали грозить уколами или повергавшей меня в ужас клизмой. Она не разрешала мне есть огурцы и почему-то орехи. Однажды влила в меня столько рыбьего жира, что я покрылась сыпью. Когда мы с братом заболели скарлатиной, нас сорок дней продержали в темной комнате: мать считала, что от света больные скарлатиной дети могут ослепнуть. Позже, уже будучи взрослой, я иногда рассказывала, как однажды утром она дала мне столько виноградного сока, что меня стошнило. Потом я тридцать лет не могла есть виноград, пока однажды дома у друга не уронила пару виноградин в бокал с вином и не обнаружила, как приятно расплющивать их зубами.
Мы часто ссорились из-за моих игрушек, которые мать запирала в чулане. Она всегда убирала именно мои игрушки и иногда доставала и разрешала мне с ними играть, но недолго, а потом снова прятала. У меня была маленькая куколка, которая умела ползать на четвереньках, и любимый зайчик, которого мамина подруга Монир-джун привезла из Парижа. Зайчик играл на барабане, был белый и пушистый, но из-за барабана обнять и погладить его не получалось. Как же мне нравилась мягкая белая шерстка этого зайчика-недотроги! Уже когда я уехала из дома, мать продолжала пополнять коллекцию кукол, уверяя, что однажды отдаст ее мне. А когда она умерла, этих кукол никто не смог найти. Они пропали вместе с ее редкими антикварными коврами, двумя сундуками серебра, золотыми монетами, фарфором, оставшимся с первого брака, и почти всеми драгоценностями.
Когда мне впервые разрешили поиграть с одной из моих любимых кукол – голубоглазой, фарфоровой, с длинными светлыми волосами в бирюзовом платье, – я стала подбрасывать ее в воздух и ловить, и в конце концов она упала на землю, и ее лицо разбилось. В последующие годы я не раз буду терять или уничтожать самые дорогие для меня вещи, особенно те, что подарила мать. Кольца и серьги, антикварные лампы, фигурки – я все их прекрасно помню. Потеря этих объектов – что она для меня значила? Может, я просто была таким человеком – беспечным, теряющим людей и вещи?
Наше первое настоящее столкновение лбами произошло, когда мне было четыре года. Мы поспорили, где будет стоять моя кровать. Я хотела поставить ее к окну: мне нравилось это окно с большим подоконником, где можно было рассадить кукол и разложить кукольный фарфоровый сервиз. Мать же хотела поставить кровать у стены рядом со шкафом. Она то уступала мне, то снова начинала настаивать на своем изначальном плане. Однажды я вернулась домой от наших соседей-армян, с чьей дочкой дружила – с этой робкой четырехлетней девочкой мы были неразлучны, – и обнаружила, что мать придвинула кровать обратно к стене. Тем вечером я безутешно плакала и отказалась от ужина. В другой день она бы заставила меня поесть, но тогда сделала исключение, и я наплакалась и уснула.
Я очень любила эту фарфоровую куклу, но разбила ее, как только мне разрешили с ней поиграть
На следующее утро я проснулась в дальнем от окна углу, который ненавидела, и слезы негодования брызнули из глаз. Пришел отец и, улыбнувшись, сел на кровать. У нас с отцом был ритуал: по вечерам он приходил и рассказывал мне сказку на ночь. Но в то утро принес мне угощение. Он поставил на прикроватный столик маленькую фарфоровую тарелочку с шоколадными конфетами и сказал, что если я буду хорошо себя вести и улыбнусь самой широкой своей улыбкой, он откроет мне секрет. Какой секрет, спросила я? Грустным девочкам, которые хмурят лбы, секреты знать не положено, отвечает он. Но я упряма и не подчиняюсь ему: он должен открыть мне секрет просто так. Ладно, отвечает он, все равно ты улыбнешься, когда услышишь мой план.
Давай придумаем кое-что новое, с видом заговорщика говорит он. Будем выдумывать свои истории. Какие, спрашиваю я? Свои собственные; любые. Я так не умею, отвечаю я. Нет, умеешь; подумай, что тебе больше всего хочется, и сочини историю об этом. Ничего мне не хочется, отвечаю я. А он говорит: может, ты хочешь передвинуть кровать к окну, но знаешь ли ты, чего хочет твоя кровать? Я пожимаю плечами. А он говорит: давай сочиним историю о маленькой девочке и ее кровати… Слышала когда-нибудь о говорящей кровати?
Так и возник новый ритуал: с того самого дня у нас с отцом появился свой тайный язык. Мы сочиняли истории, в которых воплощались наши чувства и потребности, и строили свой мир. Иногда эти истории были самыми простыми и бытовыми. Когда я чем-то заслуживала его неодобрение, он выражал это в виде истории, например так: «Жил-был один человек, который очень любил свою дочку, но когда та пообещала не драться со своей няней и не сдержала обещание, он очень обиделся…» Постепенно у нас появились другие тайные способы коммуникации: когда я начинала плохо себя вести в обществе, в знак предупреждения отец прикладывал к носу указательный палец. Если мне надо было запомнить что-то важное, я семь раз ударяла себя пальцем по носу, каждый раз повторяя, что должна сделать, – этим методом я пользуюсь до сих пор. В нашем тайном мире для моей матери не было места. Так мы мстили ей за тиранию. Потом я узнала, что в вымышленном мире всегда можно укрыться; там я могу не только придвинуть кровать к окну, но и вылететь на кровати в окно и отправиться в тайное место, куда закрыт вход всем, даже моей матери, и где никто не сможет меня контролировать.
Я в пять лет
В начале 1990-х годов мой отец опубликовал три детских книги на основе классических текстов. Одной из них был пересказ «Шахнаме», «Книги царей» эпического поэта Фирдоуси. В предисловии к книге отец объясняет, что рассказывал эти истории нам, своим детям, когда нам было три-четыре года, и в дальнейшем продолжил наше обучение, знакомя нас с другими классическими шедеврами персидской литературы: «Маснави» Руми, «Гулистаном» и «Бустаном» Саади и баснями «Калила ва Димна». Он также пишет, что потом мы прочли эти книги уже сами. В предисловии он подчеркивает, что современные иранцы должны больше узнавать о своих предках и их ценностях, и в этом им поможет внимательное чтение «Шахнаме». Говорит, что счастлив, что посредством книги «мы видим, слышим и чувствуем в своем доме Иран; он согревает наши сердца…»
Когда отец говорил о Фирдоуси, голос его становился почтительным. Он учил нас, что к поэтам следует относиться с особым уважением, отличающимся от того уважения, с каким мы относимся к учителям и старшим. Как-то раз, когда я была очень маленькой – мне, наверно, было года четыре, – я попросила отца рассказать мне еще какую-нибудь историю, написанную «господином Фирдоуси». Никакой он не «господин», поправил меня отец. Он – поэт Фирдоуси. После этого я еще долго просила рассказывать истории поэта Фирдоуси. И мое первое представление об Иране сформировалось под влиянием отцовских пересказов «Шахнаме».
Сколько себя помню, родители и их друзья всегда говорили об Иране как о любимом, но непутевом сыне и постоянно спорили, рассуждая о его благополучии. С годами Иран стал для меня парадоксальной сущностью: с одной стороны, это было конкретное место, где я родилась и продолжала жить; я говорила по-персидски и ела иранскую еду. Вместе с тем Иран был чем-то мифическим, символом сопротивления и предательства и местом, взращивающим добродетели и ценности.
Для моей матери другой страны не существовало. Она иногда вспоминала места, где побывала, восхищалась ими, но Иран был ее домом. Отец постоянно размышлял и спорил о том, что значит быть иранцем, но для матери таких проблем не было. Некоторые вещи для нее были неоспоримы. Она впитала «иранство» с генами – оно передалось ей от предков, как красивые темные глаза, настолько темные, что казались черными, и светло-оливковая кожа. Она могла критиковать иранцев и неодобрительно относиться к некоторым членам своего клана, но в ее восприятии их недостатки не были связаны с Ираном.
Как все иранцы, мать уважала Фирдоуси, но презирала наше увлечение литературой, считая его напрасной тратой времени. Позже я нашла более интересное объяснение неприязни, которую она испытывала к литераторам: мне пришло в голову, что ей не хотелось иметь конкурентов. Она придумала свой мир и собственную мифологию и с неприятием относилась с тем, кто этим зарабатывал.
Думая об отце, я первым делом вспоминаю его голос. Он звучит в разных местах – на улице, в саду, в машине, в моей комнате, когда он укладывает меня спать. До сих пор чувствую покой, который испытывала, когда он что-то рассказывал мне. Я внимательно слушала, рассказы откладывались у меня в сознании, как не откладывался даже реальный жизненный опыт. Позже отец разбил мне сердце, и поскольку я любила его и доверяла ему, как никому другому, я также обидела его и разбила сердце ему. А истории – они частично реабилитируют его в моих глазах. Лишь эти совместные моменты остались незапятнанными чередой взаимных нападок и предательств.
Я боялась приступов материнской холодности и ее неослабевающих требований, но еще сильнее был неотступный страх потерять отца. Помню, вечерами я сидела у окна и ждала его возвращения, слушала его шаги в коридоре и наконец ложилась спать. Со временем я стала его самой преданной союзницей и защитницей. Мне казалось, что он, как я, был жертвой тирании матери и потому ни в чем не виноват. Она ненавидела нас за то, что мы сочувствуем друг другу, и иногда из-за этого взрывалась. «Ты, ты с твоими проклятыми генами, как у твоего отца! – говорила она брату, когда ее охватывала ярость. – Вы все дожидаетесь моей смерти, чтобы получить наследство!» Иногда я думала, что, возможно, она права, и мне достались те же проклятые гены.
Мать любила повелевать и требовать, а вот отец заманивал и обманывал, как Том Сойер, заставлявший своих приятелей красить ему забор. Наши с ним отношения всегда были связью двух заговорщиков: когда мы шли по улице и он что-то рассказывал, или когда мы планировали угодить матери или задобрить ее. У нас с отцом был свой тайный мир, нас сплачивали общие истории, и эта связь позволяла вырваться из окружающей реальности и перенестись в иные сферы, состоявшие из дразнящих фрагментов, сотканных его голосом.
По пятницам отец будил меня рано утром и вел на долгую прогулку. Чтобы я не жаловалась, приносил мне чашку, наполненную водой из нашего любимого фонтана. Он называл это нашим «особым временем»: он рассказывал истории и иногда останавливался, чтобы купить мороженого. Со временем герои «Шахнаме» стали мне родными, как собственная семья. Я не представляла жизни без них, и саму книгу воспринимала как место, где мне хотелось бы побывать. Она была для меня чем-то вроде двери, куда можно постучать в любое время дня и ночи; за ней находилось пространство, где можно было гулять свободно и беспрепятственно. Позже это вошло в привычку, она со мной по сей день: я открываю «Шахнаме» на случайной странице и читаю. Я никогда толком не изучала эту книгу, не собиралась писать о ней научные работы; думаю, мне хочется сохранить ощущение чуда, которое я испытала, впервые услышав, как отец рассказывает мне что-то из нее.
Более тысячи лет назад Фирдоуси сочинил сказку об Иране, частично сотканную из обрывков реальной истории нашей страны. Его эпическая поэма охватывает период от сотворения мира до арабского завоевания в седьмом веке: унизительного поражения, положившего конец древней империи персов и означавшего смену нашей религии с зороастризма на ислам. Фирдоуси стремился пробудить в сердцах своих сограждан гордость за прошлое, восстановить их достоинство и чувство принадлежности к великой цивилизации. Отец неустанно напоминал нам с братом, что история нашей страны полна войн и завоеваний – персы воевали с древними греками, римлянами, арабами и монголами. Позже, после Исламской революции, он говорил, что мы столкнулись с самыми страшными завоевателями из всех, потому что те пришли не извне, а изнутри, сами являлись иранцами и вместе с тем воспринимали граждан Ирана как покоренный народ.
Арабское завоевание было всепроникающим. Легенда гласит, что арабы стремились к абсолютному искоренению персидской культуры, особенно письменного слова. Многие персы, уставшие от расточительного правления династии Сасанидов и их могущественных жрецов – последнего из Сасанидов, царя Йездегерда III, в 651 году убил мельник, в чьем доме он остановился на ночлег, – с распростертыми объятиями приняли своих завоевателей, хотя считали их дикими варварами. Помню, в детстве мне рассказывали, как арабский халиф Омар велел солдатам сжечь все книги, найденные в Иране; мол, его народу нужна лишь одна книга – Коран. Отец учил нас, что в основе иранского национализма лежит антиарабская идея. Он говорил: мы, иранцы, слишком заботимся о своей хорошей репутации и хотим выглядеть невинными в глазах всего мира. Поэтому многие винят в завоевании арабов. И почти никто не задумывается о нашей собственной роли в поражении, но кто-то ведь открыл ворота царства варварам, кто-то способствовал вторжению?
В своей эпической поэме Фирдоуси стремился законсервировать и проанализировать прошлое, которое уже не вернуть, восхититься великой цивилизацией и оплакать ее гибель. Он воскресил старую Персию[2], в первой части «Шахнаме» пересказав ее мифы, а во второй – реальную историю до арабского завоевания. Осиротевшие фрагменты нашей культуры и истории обрели в его поэме новый дом. Фирдоуси достиг невозможного: он не просто написал биографию целого народа, но предсказал будущее. После победы Исламской революции я раз за разом возвращалась к нашим поэтам, особенно Фирдоуси, пытаясь разглядеть невидимую нить, которая привела к созданию исламского государства.
В детстве моим любимым эпизодом из «Шахнаме» была история прекрасной Рудабе и ее любви к беловласому воину Залю[3]. Отцу больше нравилась сказка о Феридуне и трех его сыновьях; он придавал ей столь же личное значение, как я – истории Рудабе. Посредством этой сказки он словно хотел выразить что-то, что не мог сказать иначе.
Сколько бы раз он ни рассказывал мне свою любимую сказку, он всегда так увлекался, что мне начинало казаться, будто он рассказывает ее впервые, а я впервые ее слышу. Я и сейчас вижу, как он держит меня за руку; мы шагаем по широкому проспекту Шемиран, тянущемуся на север к заснеженным горам, чьи силуэты я помню очень отчетливо и могу вызвать в памяти в любой точке мира, где бы ни очутилась, – как и папины истории.
Сказка начиналась так: Феридун стал править миром после того, как спас человечество от арабского царя-демона Зохака, который заручился помощью Сатаны, убил отца Феридуна и завоевал Персию. Из плеч Зохака, куда его поцеловал Сатана, выползли две ядовитые змеи, и каждый день они требовали, чтобы им скармливали мозги двух персидских юношей. Феридун возглавил восстание против Зохака, одержал над ним верх, заковал в цепи и держал в плену у подножия самой высокой горы Персии – Дамаванд.
У Феридуна было трое сыновей: Сельм, Тур и Иредж. Он постарел, настало время делить царство, и он решил проверить храбрость сыновей и напал на них ночью. Двое старших бежали, но младший, Иредж, выкрикнул имя отца и приготовился вступить в бой. Узнав все, что хотел, Феридун скрылся в темноте.
Он решил поделить царство на три части и раздать их сыновьям. «Помнишь, что он отдал каждому?» – спрашивал отец и поворачивался ко мне. «Да, – радостно отвечала я и нараспев произносила, подражая его рассказу: – Старшему, Сальму, он отдал Запад. Среднему, Туру – Китай и страну тюрков. Младшему, Иреджу, он отдал Персию».
«Верно, – одобрительно кивал отец. – Иреджу досталось самое драгоценное из владений Феридуна – Персия, страна воинов».
Двое старших сыновей завидовали Иреджу, ведь ему досталась лучшая земля. День и ночь в них копилась завистливая злоба. Они направили к отцу посланника и потребовали, чтобы тот «сорвал корону» с головы Иреджа и отправил его жить в «темный угол Земли». Феридун разгневался и дал им такой совет:
Коль алчностью сердце твое не полно,Что прах, что богатства царей – все равно[4].Когда же отец пожаловался Иреджу на зависть сыновей, тот ответил:
К чему изнывать у тщеславья в тисках,Ведь все преходяще, все ветер и прах ‹…›И вас, и меня, как придет наш черед,Все та же судьба неизбежная ждет…Последняя строчка особенно нравилась отцу, и он обычно повторял ее дважды – скорее для себя, чем для меня.
Иредж решил повидаться с братьями и попробовал их увещевать. Но ослепленные завистью и жадностью братья не приняли его мировую. «Помнишь, что сказал им Иредж?» – спрашивал отец, поворачиваясь ко мне и слегка пожимая руку. «Он просил не убивать его», – говорила я. «Не совсем, – отвечал отец. – Иредж сказал им: ради себя самих не становитесь убийцами. Когда намерение братьев выяснилось, он стал умолять их: ваша душа чиста, сказал он, разве можете вы отнять душу у другого? Но братья его не послушали. Тур достал кинжал и рассек тело Иреджа надвое. Сальм и Тур набили его голову камфарой и мускусом и отправили отцу, злорадствуя, что царский род Иреджа прервался».
Отец считал настоящим героем этой истории Иреджа, а не Феридуна. «Помни, Иредж был одним из самых благородных героев „Шахнаме“, – говорил он, снова отступая от своего рассказа. – Он готов был пожертвовать Ираном не потому, что боялся сражаться: он считал, что мирские блага не стоят того, чтобы разделять и ссорить братьев. Он обладал не только физической, но и моральной храбростью, а воспитать в себе второе гораздо сложнее».
Позже я перечитывала Фирдоуси уже сама и поняла, почему первой сказкой из «Шахнаме», которую рассказал мне отец, была история Иреджа. Он был одним из немногих героев эпоса, кто не жаждал отмщения. Он был не просто храбр; он был добр.
Отец питал слабость к доброте так же, как мать питала слабость к соблюдению приличий. Когда брат был маленьким, отец написал для него сказку и назвал ее «Человек, который хотел быть хорошим». На самом деле эта сказка была об отце и его жизни, о том, как он всегда был одержим несправедливостью и стремился быть хорошим человеком. Всю свою жизнь отец напоминал нам, что наш долг – быть хорошими людьми, и не уточнял, что это значит, хотя, разумеется, невозможно точно определить, что значит быть хорошим человеком.
«Братья Иреджа не ведали, что мир может быть жесток и к несправедливым. Жена Иреджа Мах Африд родила красавицу-дочь, а та родила внука Иреджа Менучехра. В эпической битве тот обезглавил сперва Тура, а затем Сальма, надел голову последнего на копье и отправил Феридуну с победоносным посланием», – отец рассказывал и искоса поглядывал на меня, следил за моей реакцией.
Услышав, что смерть Иреджа отмщена, Феридун отрекся от престола и передал его Менучехру, а оставшуюся жизнь оплакивал своих мертвых сыновей.
И кровью он плакал, грустя все сильней,И вскоре дождался конца своих дней ‹…›Царем иль слугою пройди бытие –Лишь прервано роком дыхание твое –И радость, и скорбь, все минует, как сон.Жить вечно никто на земле не рожден.Когда ты прославился доблестью дел,Будь царь или раб – твой бессмертен удел.В этот момент мне бы порадоваться, ведь хорошие ребята наконец одержали верх, но всякий раз, когда отец рассказывал эту историю, он добавлял, что хотя Иредж был отмщен и его род восстановлен, с того момента в Иране не было покоя. «Так родился Иран, – заключал он. – И конфликты продолжаются по сей день. Иранцы в „Шахнаме“ – в большинстве своем люди добрые, храбрые, справедливые последователи Иреджа. Хотел бы я сказать, что в современном Иране живут такие же люди, но на самом деле наша страна больше похожа на страну Сальма и Тура, чем на край, где правил Иредж». Некоторое время мы шли молча, а потом отец сказал: «Может, мороженого»?
Иран Фирдоуси был великолепным раем, в существование которого я верила в детстве. Бескрайним зеленым полем, где обитали герои и царицы. Я долго жила во власти иллюзии, что моя страна так же великолепна, как письменные памятники, построенные из слов классическими поэтами.
Не только Дамаванд и его заснеженные пики, но и другие горы, навстречу которым мы с отцом шагали в моем детстве почти каждую пятницу, навеки связаны в моей памяти с героями «Шахнаме». Он так и остался там – другой мир за горами, где жили Феридун и его трое сыновей, Белый Демон, волшебная птица Симург и красавица Рудабе, и раз за разом повторялись одни и те же сказки.
Глава 3. Как я научилась лгать
Много лет назад психиатр сказал, что мои проблемы начались с рождения моего брата Мохаммада. По его словам, именно это событие, когда внимание матери перестало всецело мне принадлежать, стало для меня переживанием, равноценным смерти. Мой психиатр был приверженцем школы Мелани Кляйн, и меня раздражало, что Кляйн, да и многие другие, сводят все к одному-единственному компоненту – смерти. Разве от смерти можно излечиться? Вскоре я начала с ним спорить, и наши сеансы проходили в разговорах о Мелани Кляйн, а не о моих проблемах.
И все же рождение брата, вероятно, явилось для меня травматичным переживанием. Мне еще не исполнилось пяти лет, но я помню ночь, когда мать забрали в больницу. Меня оставили с домработницей, которую моя мать любила и боготворила; мы называли ее нане, «матушка». Она отвела меня на крыльцо, и там мы сидели до рассвета и ждали, когда отец вернется с новостями. Нане собрала вещи и приготовилась уйти, если выяснится, что ребенок – девочка. Она ненавидела девочек, и я прочувствовала это по полной программе за тот год, что она у нас работала. Она ходила по дому и приговаривала: «Девочка – как пламя свечи днем, мальчик – как лампа ночью». Никогда не произносила мое имя, а называла просто девочкой. Мать же была так ей предана, что игнорировала мои жалобы и всегда занимала сторону нане.