Полная версия
Женский портрет
Сжавшись от боли, уж непонятно и какой, смотрела Клавдия Сергеевна в затуманенные глаза дочери и сожалела о содеянном.
Клавдия Сергеевна, хоть и была «железной», последних земных испытаний болезнью, болью, семейными напастями, не выдержала.
Она «ушла» сама.
Леонид Григорьевич, наверное, переживал больше всех в семье. Алька – сын, был занят своей новой любовницей и хлопотами о разводе. Жанна с мужем запили на пару и безостановочно, по поводу смерти матери и тёщи. Платоновна вся была поглощена ребёнком, а ей уже трудно было, немолодой, управляться с ним.
На похоронах рыдающий Леонид Григорьевич собственноручно порезал джерсовый костюм своей покойной жены, чтоб никакой бандит-гробокопатель на него не позарился.
Однако уже через два месяца Леонид Григорьевич жил с женщиной, очередной властной натурой и был в «контрах» со своими бывшими пасынком и падчерицей по поводу раздела имущества. Его новая «руководящая» супруга требовала, чтобы подлецам-детям – распутнику и пьянчужке, бывшей негритянской «подстилке», ничего не досталось.
Брат с сестрою затеяли было с Леонидом Григорьевичем судиться, да и полугода не прошло, как сам Л.Г. Зегермахер лежал в гробу, закрытом, как и когда-то их отец. Оказалось, что Леонид Григорьевич ехал в рыбпромхоз, договариваться о продаже свежей рыбы магазину, где он директорствовал.
В «бобик», в котором он ехал на всей скорости врезался, то ли «Камаз», то ли «Белаз», и все в машине мгновенно погибли, невредимым остался лишь баллон с живыми зеркальными карпами, который Леонид Григорьевич держал у себя на коленях. Он хотел рыбкой новую супругу побаловать.
Жанна всё занималась обменами, они с мужем, ребёнком и Платоновной жили уже в четвёртой квартире.
Обмены на какое-то время отвлекли Жанну от прекраснодушия после бутылки, стали чем-то вроде азартной игры. А мужа своего она презирала. Он всё больше в сексе хотел, и всё меньше мог, и она не могла сочувствовать ему в его мужской слабости. Кроме того, он не мог заработать даже себе на стакан, и крал деньги у неё или умудрялся выпрашивать у Платоновны.
Жанне только осталось констатировать, что была права покойная мать: он оказался пьяным ничтожеством.
Стала Жанна развлекаться на стороне. Дома её раздражало всё и все – и пьяный муж, и вечный беспорядок, Платоновна не справлявшаяся ни ребенком, ни с хозяйством, вечно канючащий сын… и, решила Жанна, не зная, что идёт по стопам покойной матери, сдать своего благоверного в ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий для алкоголиков). Что благополучно и сделала, избавившись, хоть на какое-то время, от постылого. Она и представить себе не могла, что избавилась от Владимира Калугина навсегда, что после ЛТП он исчезнет, растворится в миллионной армии бомжей, кочующих по Союзу, а может и быстро погибнет, кто ж про то знает? «Там» в «антимире» смерть имеет хороший покос.
Хоть и стала Жанна «соломенной» вдовой, но не опечалилась, правда в рюмку заглядывать стала чаще.
Но и на этот раз от алкоголизма её спасло увлечение, на этот раз не обменом квартир, и не какой-либо игрой, и вообще не чем, а кем!
Был это интересный мужчина, лет на семь младше. И Жанна вроде как влюбилась?! Мужчины, понятное дело, не переводились у неё никогда, но чтоб влюбиться, для неё, это «после того» – сложно было. А тут возьми и случись! Прямо-таки – солнечный удар, и она отдалась этой своей уже запоздалой страсти, и смогла увлечь его.
Несмотря на противодействие, и активное, его матери, они поженились.
Жанна страстно хотела детей от любимого, до бешенства хотела. Павлушка, сын её от Калугина был не в счёт, да и скорей он приходился то ли сыном, то ли воспитанником престарелой Платоновне.
Но обе её беременности, одна за другой, оказались внематочными, и после операций она родить не могла, но ещё и как бы уже не – женщиной осталась.
Муж устроился работать в пуско-наладочное управление, и чаще отсутствовал, в командировках, чем бывал дома.
Жанна всё больше душевно тяжелела и вымещала свою неприкаянность и маяту на старухе Платоновне да на, волчонком глядящем, сыне.
Чаще и чаще напивалась она в одиночку, и сама уж не помнила, что́ с нею и было.
Как и почему это «страшное» произошло она толком и припомнить не могла.
Мальчишку, как он не упирался, она отправила на две смены в пионерлагерь, на весь свой отпуск, она тогда работала воспитателем в «группе продлённого дня». Они остались в квартире с Платоновной вдвоём. По отпускному обыкновению она напивалась с утра, и на весь день укладывалась спать, а перед ночью или посреди ночи заглатывала очередную порцию, и снова засыпала.
Почему она вдруг решила поехать к бывшей однокурснице, она бы и сама объяснить не смогла. Смутно только припоминала, что поссорилась со старухой, наказать её захотелось, оставить одну-одинёшеньку, чтоб знала! Чтоб не бурчала, чтоб ей «лекций», безграмотная, не читала, чтоб место своё – прислуги – знала! Забыла уже, как тебя когда-то подобрали, не дали сдохнуть голодной смертью неблагодарная! Вот тебе, вот тебе, вот тебе… – она не смогла бы сказать, с точностью, как ударила, и сколько раз проделала «это», только знала, что было!
И, выходя, на пороге крикнула старухе: «Подыхай, как собака!» И, когда закрывала дверь на ключ, желала ей, ох, как желала, смерти!
Вернулась Жанна домой через три дня, успокоенная, решив помириться с противной старухой, ведь они не почти же, а родственники, ведь Платоновна и её, и Альку, и Павла вырастила.
Недолго искала Жанна в притихшей квартире Платоновну, та лежала утопленницей, в ванне. И когда Жанна с криком схватила старуху за руку, то увидела, как набухла кожа на её пальцах, в точности как после стирки белья.
Жанна после смерти Платоновны будто очнулась. Прониклась вниманием к мужу и к сыну, и стали они вроде бы нормально жить. И обменяла она страшную квартиру на другую, и муж ушёл с работы, связанной с командировками, а Павлик учился хорошо, и с ним не надо было делать уроков.
Однако недолгим было затишье, муж начал заикаться о том, что может им лучше разойтись, а Жанну снова начала одолевать тоска, и она поначалу по чуть-чуть, только чтоб пригубить, потом же пошло настоящее питиё… И мужа, всё ещё любимого, стала помаленьку приучать. Не самой же пить, раз до беды дошла.
Сначала он не хотел, а заводил разговор, как бы разбежаться им в разные стороны, а всё ж, по её получилось, заставила она его пить. И постепенно муж и возлюбленный, отец не рождённых ею детей стал типичным алкашом. Недаром в день их свадьбы его мать истошно кричала, что быть беде, что на собственную погибель повстречал он эту Жанну, что околдовала она его, что конец ему пришёл…
Как накаркала, старая карга, так и случилось!
В один прекрасный день болтался он в петле и своим вывалившимся языком, будто дразнил Жанну, будто показывал, что смог уйти от неё, ускользнуть, сбежать…
После такого удара Жанна даже видимости нормального существования не создавала, она пустилась во все тяжкие. Стала путаться с пьяным молодняком, чуть ли не с подростками.
Поломала ногу, та неправильно срослась, и она хромала с палкой в руке и с бутылкой в сумке.
Она уже не думала ни об уважении, самоуважении, чувстве собственного достоинства и прочем, а желала только бутылку на день да мужика на ночь.
Если мужчина её и не удовлетворял, она не обижалась, знала, что́ самой нужно сделать – для достижения оргазма.
Во время наступившей после перестройки смуты её разбил паралич.
И, умерла бы, так не дали. Очнулась Жанна в палате интенсивной терапии. Не разбирала она, ни где это она, ни что с нею, а главное – кто она?
Навещать её в больнице было некому.
Алька-брат, как когда-то и первый муж, Вовка Калугин, пропал, словно сгинул в бескрайнем пространстве России. Оказался он бизнесменом-неудачником, неполадившим с доморощенными, но скорыми на расправу мафиози. Вот и в бега бросился, а скорей всего его уже и в живых не было.
Сын же Павел, названный когда-то в честь деда-гепеушника, давно был законченным наркоманом.
Персонал и администрация больницы, через милицию, настояли, чтобы он навестил мать.
Вот и встретились ещё живые, мать и сын, взглядами одинаково невидящими и неузнававшими…
Прокурор
«Как в семье прокурора…»Из блатной песниВасилий Андронович Букин работал прокурором. Его профессия была для него даже не призванием, она была его страстью. Он долго и прожить не мог без громких, обличительных речей в суде, когда он доказательно клеймил, обвинял, требовал для подсудимых максимальных сроков, если статьёй предусматривалась смертная казнь, то убеждал в необходимости её… неподкупный он добивался наказания, кары, неумолимого возмездия… Тогда и приходила к нему та удивительная лёгкость, блаженство, облегчение, как после любовных отношений со своей единственной женщиной, которую он заставил стать женой.
Но, если в суде он всегда добивался единственно справедливого приговора, такого, каким виделся он ему, то в собственной семье он часто ощущал себя каким-то обойдённым, что ли, он и сам не мог объяснить себе, отчего возникало это странное, почти нелепое чувство. Правда, с тех пор, как жена родила ему обожаемого Николку, так звали его двухлетнего карапуза, он чувствовал «это» всё реже.
И собственная его зависимость от жены стала слабее, он начал заглядываться и на других женщин. Поначалу было возрадовался, да понял, что все они, даже и очень красивые и желанные, так сильно, почти по-сумасшедшему, как жена, его не возбуждают, не делают его мгновенно мужчиной! А ей, этой ужасной дьяволице, из предательского Иудина племени стоило только плечом повести, чтоб ему тут же и задохнуться от невозможности жить без неё, существовать без этих спокойных серых глаз, без бесстыдно вывернуто-пухлых губ, без не стеснённой лифчиком высоко-упругой (даже кормление Николки не испортило удивительной формы) груди, без белого тела её, над которым ему хотелось властвовать и измываться. А мог он только лишь любоваться, голубить, целовать, ласкать…
Авторитетов в юриспруденции для Василия Андроновича не существовало. Что эти все либерально-слюнявые Кони, Плевако и иже с ними, они же не понимали простого, того, что правосудие само по себе – меч карающий, и это было главным в суде и судопроизводстве, а эти жалкие адвокатишки, защитнички, нынче еврейчики в большинстве своём, что они могли? Да ничего! Все их хитроумные построения, их обходные манёвры сдувались им, его прокурорскими речами, как карточные домики. Не понимали они главного, за ним, за его разоблачениями стояло само Государство, оно говорило его голосом, и спасения не было н и к о м у!!! Букин знал и о своём прозвище в адвокатских кругах: «Приговор», и не только не обижался, он был доволен, он гордился им. Кроме вождя, у Букина был ещё один кумир – Андрей Януарьевич Вышинский. И каждый раз, как приходилось ему в областном суде заканчивать свою речь, речь государственного обвинителя, ему всякий раз почему-то припоминались последние слова, сказанные Вышинским на процессе 1938 года – изменников-предателей из высших эшелонов власти: «Расстрелять, как бешеных собак!» Вот и его, Букина, в своей заключительной речи часто подмывало сказать нечто подобное, прихлопнуть, уничтожить, смести окончательно всех этих подсудимых и подозреваемых, всех оказавшихся на этой скамье позора… «Все, все, все виноваты…» – бушевало в нём и находило свой исход лишь в жесточайшем обвинении. Тогда и приходило это чувство, сродни блаженству.
Над проклятиями, посылаемыми ему бывшими подсудимыми, благодаря ему, превратившимся в заключённых, он только посмеивался, даже беззлобно, как может укусить змея, у которой вырвано жало? Он и привык к крикам осуждённых или к их ненавидящему шёпоту, переходящему в шипение с проклятиями ему, его родителям (к тому же те были покойными), его детям, на все поколения его потомков… Он понимал, что им ничего от бессилия и не остаётся, как прибегать к словам, что ничего не значили не только для него, но и для всех. Он быстро, выйдя из здания суда, тут же забывал обо всех этих криках и шёпотах.
Только единожды он был смущён, что ли. Он даже и не знал, что об этом и думать. Это произошло на небольшом процессе по хищению социалистической собственности. По делу проходило несколько махинаторов с бельём в одной из больниц города. С этими начальствующими мужиками, что заправляли этими приписками, дело было ясным: осудить на максимальные сроки. А вот с ними вместе проходила женщина-кастелянша, что беспрекословно выполняла их приказания, и тоже, видимо, имела свою небольшую долю в нетрудовых доходах. Еврей-адвокат доказывал, и обстоятельно, что вины её не было, что она, не выполнив распоряжения начальства, могла бы лишиться заработка, а будучи вдовой с двумя малыми детьми на руках была единственным в семье кормильцем, и, естественно, просил для неё снисхождения. Это-то и взбесило Василия Андроновича, как это снисхождения преступнице?! Ну и что с того, что эта бледно-худючая, молчаливая, бесцветная женщина, казавшаяся погружённой в какие-то свои мысли, словно она и не понимала смысла происходящего в зале, не вызывала в нём привычного раздражения, подчас и с ненавистью граничащего. Иногда ему чудилось, что ему будто бы даже жалко её! Он попытался бороться с этим наваждением, и убедительная речь её защитника помогла ему в этом. Как? Оправдание преступницы?! Да он же себе и представить такого бы не смог! И яростный пламень возмездия и мщения вырвался из его груди, и речь его стала громовой, в его раскатах всем слышалось его призывное: «карать, карать, карать…». Он закончил и почувствовал, что кончил… Такого удивительного наслаждения он ещё никогда не испытал, вот оно! Победа, Финал, Власть…
Когда конвой проводил возле него эту, на моль похожую, незапоминающуюся женщину, он приготовился к её попрёкам и проклятьям за то, что засудил её по всей строгости закона. Она же, горестно глядя на него, смогла лишь только и произнести: «Эх, вы…». Василий Андронович оторопел, не ожидал он этого, где же были, наверняка приготовленные ею, сокрушённые полузадушенные рыданья, пожелания страшных бед ему и всем его близким, желание погибели ему… А вместо всего этого страшного всего лишь на выдохе произнесенное: «Эх, вы!» Тогда-то неизвестно и отчего пробрал его жуткий холодок, до того ему и неведомый.
Зачем-то он вышел из суда и, стоя под сеющимся октябрьским дождем, смотрел, как усаживают заключённых в машину. Последней завели её, она обернулась, словно искала его глазами, не нашла, вобрала голову в плечи и подгоняемая конвоем влезла в машину. Дверцы кузова для перевозки заключённых захлопнулись, машина тронулась. А Василий Андронович всё продолжал стоять на осеннем ветру, и за воротником уже холодили дождевые капли.
Он зашёл в ближайшую пивную… а как уж домой попал, так никогда и не узнал.
В доме же ждала беда – занемог Николка. Течение болезни маленького сынишки было молниеносным, и ребёнок, его единственный, его гордость и любимец скоропостижно скончался от менингита. Горе Василия Андроновича было столь глубоким и безутешным, что даже жена его, Дора, словно бы впервые не восприняв его враждебно, тосковала по ребёнку вместе с ним. Как ни странно, они тесно, по-человечески, сблизились, и им иногда думалось, что Николкина душа с небес благословляет новый, объединивший их, брачный союз.
Дора вновь была на сносях, и довольный Василий Андронович уже не плотоядно, как раньше, а нежно посматривал на свою жену. Ему было ясно, что он каким-то, непостижимым для него образом любит жену. Но теперь это не возмущало его, он не противился этому, а просто принимал как данное, как свою судьбу. «Суженую и на коне не объедешь», – перефразировал он для себя народную мудрость. Ему нынче не хотелось и вспоминать, как он женился на ней, потому как в воспоминаниях он припоминал всё своё несправедливое отношение к ней. Но тут же он и оправдывал своё тогдашнее поведение: «она же заупрямилась было б, если б он ей не начал угрожать, что посадит её родственничков (он тогда следователем прокуратуры работал). «Она ж своего счастья не понимала, кто б её так голубил как я…» Не хотелось ему, а вспоминалось. Все, до мельчайших подробностей помнилось ему, и как еле дождался первой брачной ночи, да какой там ночи, ему уже днём невмоготу было. Как прямо из ЗАГСа, не успев закрыть за собою двери своей служебной квартиры, набросился на нёё и прямо на коврике у дверей овладел ею… Он был победителем, ему досталась её девство… И как после отнёс наконец её в постель, и снова и снова овладевал ею, покорной. А эта покорность ещё больше распаляла его, и он снова бился в тесноте её лона, пока до него не донёсся и её сладострастный стон…
Но уже утром она была далека от него настолько, что подчас ему мерещилось, что ночью с ним была другая женщина. Так и повелось, кроткая и покорная ночами, днями она была недосягаемой, холодной, чужой. Букин злился, и, ненавидя и её и себя за свою слабость к ней, за неумение обойтись без неё, кричал, оскорблял. Обзывал её жидовкою, и змеёй подколодной, и дьяволицей обольщающей… он и матерно ругался, зная, что после всего будет испрашивать, отчаянно вымаливать у неё прощения, и чуть ли не плача извиняться… это ж она, окаянная, была его единственным светом в оконце, только с нею же, проклятой, был он Мужчиной!
Так они и жили до Николкиного рождения. Только после рождения сына Дора будто бы помягчела, что ли, Василий Андронович был почти счастлив. А случившееся несчастье сплотило их. И уж из обоюдного телесно-душевного соединения и родился Толик.
Но незадолго до рождения второго сына у них с Дорой разговор вышел.
– Вася, у меня к тебе просьба большая будет.
– Проси чего хочешь, моя любушка, ты ж знаешь, у меня для тебя ни в чём отказу не будет.
– Васенька, – совсем ласково сказала жена, – я тебя очень прошу, просто молю, если хочешь, и на колени перед тобою стану, уходи, пожалуйста, из прокуроров!!! – она чуть не рыдала.
– Ты чего такого удумала, – набычившись, сказал он, – и куда ж я это, по-твоему, пойти должон.
– Да куда хочешь, мало ли мест есть, хоть в прокуратуре, хоть в уголовном розыске, хоть в милиции много должностей спокойных есть. В паспортном столе, например…
– Дура, ты хоть понимаешь, ч т о́ говоришь! – перебил он жену, и в голосе его, словно он был в судебном заседании, зазвенела медь. – Я – п р о к у р о р, ты понимаешь, прокурор я, Обвинитель, Государственный Обвинитель! Не я сам, государство сделало меня своим карающим мечом. И никакой сволоте, никаким преступникам не избежать правосудия. Я стою на страже законов государства. А закон превыше всего! Неужели не понимает ничего твоя дурья башка. А вы ещё себя умными считаете. Эх, вы… – сказал он и запнулся, это ведь повторил он незатейливые слова, произнесённые той бесцветной женщиной, которую ему довелось засудить. Почему-то, внутренне вздрогнув, он замолчал, да и выдохся доказывать что-либо этой беременной женщине, в чьём чреве барахталось и возрастало его дитя.
Они будто бы оба забыли об этом разговоре, да вскоре и Толик родился, и стало в квартире весело, шумно да хлопотно.
Но с той поры, раз напившись, накануне Николкиной кончины, Василий Андронович продолжал пить, особенно перед обвинительной речью в суде, и после окончания процесса. Только мучаясь с похмелья, с годами становившегося всё более тяжёлым, он знал, что не пронесёт этого странного словосочетания: «Эх, вы…», и не запнётся, странно задумавшись при этом. Ту женщину он, совсем не суеверный человек, считал колдуньей, пославшей ему, как напасть, два этих слова.
Годы шли, между собой супруги разговаривали мало, но спали вместе. Дора ещё раз забеременела, мужу ничего не сказала, а сделала нелегальный аборт, идти в больницу не захотела, чтобы муж не узнал. Да случился у неё сепсис после того аборта.
Пока жена металась в бреду между жизнью и смертью, Василий Андронович тоже метался между отчаяньем и надеждой, он и лицом весь от горя почернел и не знал, как спасти свою единственную, свою любимую.
Еле спасли её, да стала она бесплодной.
Только через несколько лет он спросил у нее, зачем же она всё это сделала, ведь он бы ещё детей хотел бы.
– А ты ж ведь не захотел уйти из прокуроров.
– Ну и что, – поразился Василий Андронович, – какая связь между моим прокурорством и твоим абортом?
– Да не хочу я объяснять, – устало махнула рукой Дора.
– Нет, скажи, это для меня важно, – настаивал он.
– Хорошо, – ты хоть знаешь, что будет на небесном Суде?
– Это, когда, по-твоему, всех судить будут по делам их, – подхватил он тему, как ему показалось игры.
– Да не ёрничай ты, знай, что Сатана будет Прокурором на Небесном суде, ангел смерти, хоть это ты понимаешь, – захлебнулась она в плаче.
– Ну, что ты, успокойся, всё будет хорошо, – гладил он её плечи, хотя от её рассказа чем-то жутким повеяло на него, и, продолжая её утешать, он и сам уже не верил, что будет хорошо. И что было это хорошо?! Ведь на самом деле он боялся только одного, что она бросит его, в один прекрасный день уйдёт и заберёт Тольку. И что тогда делать ему?
Но проходили годы, и ничего не случалось, и все его опасения казались ему странными, будто кем-то выдуманными.
Анатолий стал студентом, у него появилась девушка, он был душой студенческой компании, отец с матерью втайне гордились им.
Но пришёл день, зимний, ненастный день, когда случилось это. Когда раздался в кабинете прокурора этот звонок, он почему-то быстро схватил трубку, отчего-то вдруг решив, что что-то случилось с Дорой. Нет, это звонили из клиники скорой и неотложной помощи, что-то, он не понял что именно, случилось со студентом Анатолием Букиным. Василий Андронович никак не мог попасть в рукава пальто, услужливо поданное ему гардеробщицей.
В клинике он увидел в коридоре Дору, и в этот момент она показалась ему такой же бесцветной и незапоминающейся, как та женщина, выдохнувшая ему когда-то: «Эх, вы…». Он обнял её за плечи и каким-то неверным голосом, сам не доверяя себе, произнёс: «У нас выносливый, спортивный, крепкий пацан, он выдюжает!»
– Вася!!! – почти закричала она, и ему стало так страшно, как не было даже и в детстве, – ему же эта сосулька раздробила позвоночник! Боже мой, моему сыночку, он ведь никогда никому не сделал ничего плохого, и теперь он умирает, даже не успев пожить. За что же ему такие муки, за что??? – она захлёбывалась в истерике, и Василий Андронович ничего не мог поделать. Она была как сумасшедшая, а может, и сошла с ума от горя, кто знает? Он думал, что это от горя бредит она и о сосульке, слетевшей с самой крыши большого дома, и о раздробленном Толином позвоночнике, он не хотел, не желал верить в этот ужас, о котором толковала его плачущая жена. Вскоре вышел, всё объяснивший врач. Оказалось, что всё то, о чём причитала его жена, было правдой! Страшной правдой! И его мозг отказывался верить в эту правду! Ничем не обнадёжив, врач ушёл.
И снова, как когда-то, после неожиданной Николкиной смерти они оказались вдвоём со своим горем. Но тогда они были ещё молоды и полны сил, а сейчас сидели рядышком два если и не старых, то и очень-то немолодых человека. И сейчас они уже тихо плакали вдвоём. А после не так уж и тихо упрекали друг друга во всём. Он гремел: «Ты, дура, сделала аборт и осталась бесплодной, а у вас же большой грех быть бесплодной!»
– Я что тебе – детородный комбайн, – и она с ненавистью смотрела на него. – Когда я просила тебя уйти из прокуроров, ты ж не послушался, и все проклятия, на тебя посылаемые, упали на Толика, на моего сыночка, – снова рыдала она.
– Беспросветная дурёха, суеверная, тёмная женщина! Что за проклятья, да если бы они сбывались, людей бы на земле уже не было, все бы друг друга попроклинали…
– Да, а много ли ты знаешь случаев, чтоб упала сосулька и убила человека, что такие случаи есть среди наших знакомых или у их знакомых, – она плакала тихо, и ему стало жаль её.
– Милая, не убивайся, Толик не умер, слава Богу, – Василий Андронович впервые за многие десятилетия перекрестился, – он поправится, вернётся к нам, мы ещё на его свадьбе танцевать будем.
И Дора верила его обещаниям, хотела верить, и даже сквозь слёзы разулыбалась, только он уже не верил ничему. Потом они молились, каждый по-своему, и умоляли, она – Бога, он – Высший Разум о том, чтобы рабу Божьему Анатолию выжить. Потом у Василия Андроновича случился сердечный приступ…
На службе Букин посетил архив, чтобы ознакомиться с тем давним делом кастелянши. Навёл о ней справки, она умерла на зоне от инфаркта миокарда, как гласило заключение патанатома. Дети её были помещены в детские дома, а теперь, наверняка выросли и где-то должно быть работали. Все эти сведения были для него малоутешительны, потому что недостижимой, исчезнувшей из этой жизни была эта блеклая женщина, которую обрёк на остаток жизни и на смерть в лагере, и посиротил окончательно её детей именно он – Василий Андронович Букин.