Полная версия
Сад наслаждений
– Иди ко мне, любимый!
И ноги развела.
Я лег на нее…
Проснулся опять в поту. Что же это со мной? В прокуратуре часто умом трогаются. Может к врачу сходить? Так и так, скажу, мне мертвые снятся, и я с ними в половую связь вступаю. Врач тут же донесет куда надо. Запрут в дурдом. Галоперидол. А там, прощай жизнь. Помирать страшно. Вдруг там пустой погреб с пауками? В школе проходили.
Еще раз в деревню ездил. Всех подряд расспрашивал.
– Видели кого у Федотьиного дома? Заходил кто в дом?
– На праздники все друг к другу ходили, а третьего – нет, никого не видели.
В электромонтажке спрашиваю:
– Когда Афанасий в понедельник вечером домой пошел?
– Может в пять, а может и в семь. Он один остался, все остальные по деревням мотались. С самого утра тут один сидел, трансформатор чинил.
– Починил?
– Нет, он так и не работает. Обмотка сгорела, перематывать надо. А у нас такой проволоки нет.
Знаем мы, где проволока лежит.
– Так что же он делал?
– А черт его знает, с похмелья был, может спал.
Черт конечно знает все, а мне дело закрывать надо, а ни признания, ни улик нету. Даже понять не могу, где мой подозреваемый вечер понедельника провел. Мать не помнит, отец не помнит. Соседи молчат. И обиженные рожи строят. Что ты, мол, нас мурыжишь. Твоя работа, вот и дознавай! Чувствую, врут. Значит, кого-то выгородить хотят? Но кого? Афанасия? Но они его своим запирательством только топят.
Пошел еще раз к Елкину, к учителю. Тот обрадовался, засуетился. Пригласил к самовару. Чай заварил. Пряники на стол выставил.
– Откуда у вас такие пряники вкусные?
– А в Туле к празднику выкинули.
– Опрашивал всех тут, в деревне. И такое у меня впечатление, что все кого-то покрывают. Или боятся правду сказать. Не хочу невиновного сажать, тут и так каждый второй сидел.
– Да нет, показалось вам. Никого они не покрывают. Просто знают по опыту – лучше помалкивать. А то беды не миновать. Они ведь что думают? Понаедут из города и засудят! Как при Салтыкове-Щедрине, так и сейчас. Город Глупов-с!
– Вы думаете, Афанасий убил? Мать своих детей? Молодую пригожую бабу?
– Та кто же его знает. Мать, не мать… Тут в деревне, каждый мужик бухой может человека убить. Сто первый километр…
– А может приревновал? Вы ничего не замечали? Может, кто ходил к ней?
– Кто же тут ходить будет? Тут же все на виду.
– Молодая баба. Одна. То да се. Может все-таки что слыхали?
– Ходил слушок, но скорее всего брехня. И говорить не хочу.
– Уж лучше скажите, все равно узнаю.
– Говорили люди, Прокопий к Федотье заглядывает, свекор.
– К снохе?
– Раньше это часто было. Снохачество называется. Когда свекор со снохой…
Вышел от учителя, пошел к Прокопию. Тот на работе. Пелагея в дом не пустила. Глаза испуганные.
– Ничего я не знаю, мужа дома нет.
Изробленная баба. Простая. Неужели врет?
Снохач? Это уже что-то. А убийство тут причем? Свекор сноху задушил? А зачем? Себе на шею внуков вешать? Или муж узнал и рассвирепел? Сидеть Афанасию в тюрьме. Так и так. Надо Приходько подключать. Иначе толку не будет.
В прокуратуре говорю Приходько:
– Никитыч, поговори с моим подследственным. Повоздействуй. Не хочет признаваться. А припечь мне его нечем. Все равно посадят, конечно. А меня осрамят.
– А что, крепкий орешек?
– Он не орешек, он попугай. Талдычит одно и тоже. Два часа в прошлый раз повторял. Кто-то шибко умный ему посоветовал. Психологически, понимаешь, сильно действует. И не молчит. И дурак вроде. Не убивал, не убивал… Если он так и на суде будет бубнить, нехорошее впечатление у судьи будет.
– Ладно, Шурик, только для тебя завтра провернем. Бутылку можешь уже сегодня купить.
– За мной не постоит.
Домой пришел злой. Начал картошку чистить – порезался. Кровищи на пол накапало…
Вот черт, пристало – опять страшный сон видел. В погреб спустился. А там беременная Пелагея на крюке висит. Старая, в морщинах вся, кожа дряблая, волосы разметались. За руки повешена. А лысый дед – Прокопий, в одних трусах, ее по огромному животу длинным прутом стегает. Во рту у бабы тряпка. Сиськи отвислые трясутся. Прут свистит.
Прокопий бьет и ругается:
– Ты где брюхо нагуляла? Синюха. С солдатней спуталась…
Тут во мне огонек и запылал. Подошел к нему сзади и спустил трусы. А он услужливо заюлил и зад отклячил. Пелагею сек, а мне по-рабски улыбался. Затолкал я кол в его тощий зад… Он заверещал. Пробормотал:
– Так точно, Ваше Благородие. Ваше право. Мы на эти дела всегда согласные…
Кончил я в тот момент, когда Пелагея выкинула. Как будто осьминоги из нее выпали. И по земляному полу расползлись.
Даже записывать страшно. А вдруг прочитает кто?
Прочитает? Кому ты нужен? Раз в жизни самому себе правду сказал и испугался.
Осьминоги. Откуда они ко мне в сон приплыли? Видел этих тварей в аквариуме в Москве. До сих пор противно.
Интересно, есть в погребе дно? Там я уже, или только на подлете?
Поговорил я с Прокопием. Был он на самом деле не тощий. В теле мужик, рыхлый. И не лысый еще. Себе на уме. Но глуповатый. И совершенно спившийся. Снохач? Нет, этот и свою жену последний раз двадцать лет назад раздетую видел.
И Приходько ничего не добился.
– Молчит твой Липкин. Здоровый черт. Заладил… Как заведенный. Интересно было бы узнать, кто его завел.
– Слушай, Никитыч, – говорю. – Ты мне разрешишь дело без признания в суд передать?
– Нежелательно. Ты не мудри! Я уже давно в уголовке, всякого навидался. Бывает и не поймешь ни черта, а вот он – труп. Кого-то наказывать надо. Потому что, если не накажешь, все село решит – ослабли они. А мы не ослабли! Советское правосудие крепко как никогда… Нам по-хорошему все равно, кто сидеть будет. Сын ли, отец или дух святой. Взять с них нечего. А порядок и уважение к власти мы защитим…
– Ладно, Никитыч, не кипятись, как-нибудь справлюсь.
– Ты с этим делом не тяни, на тебе еще пять дел висят… Поживей! А бутылка – все равно за тобой. Парень крепкий, рука болит. Такому бабу задушить, как мне два пальца.
Был в Столетово. Говорил с братом Афанасия, Мишкой.
– Михаил Прокопиевич, Вы мне скажите, что, Федотья и Афанасий хорошо жили, не ссорились?
– Чаво? Ничего жили. Как все.
– Может к Федотье ходил кто?
– Чаво? К Федотье? Так кто же к ней пойдет. У нее же муж есть… Ноги бы переломал.
– Что же Вы думаете, она сама повесилась? Или кто помог?
– Чаво? Думаю? Я ничего не думаю, пусть лошадь…
– А что в деревне говорят про Федотью?
– Говорят, была ведьма, ее черти и повесили.
Только этого мне не хватало. Ведьмы и панночки.
– А за что? Дайте зацепочку.
– Чаво? За что? Не знаю… Спросите у бабки – Калдырихи.
– Это что за бабка?
– Так на хуторе, живет… Колдует… Вон там, за лесом. К ней даже с московскими номерами приезжали.
– Далеко идти?
– Так у вас же газик есть – по лесной дороге два километра. Хоть и развезло, а проедете.
Поехал я к Калдырихе.
Лес вокруг дороги нетронутый, дремучий. Вот-вот покажется избушка на курьих ножках. Но ничего такого не показывалось. Заметил только повешенного черного кота. Метрах в десяти от дороги. Молодежь наверно шалила. Даже останавливаться не стал.
Дорога была вся в рытвинах и лужах. Три раза мой козлик буксовал. Пришлось выходить и еловые ветки подкладывать. Весь грязью замарался. Один раз испугался, что в луже вместе с машиной утону. Такая глубина. Ох уж эти весны! На душе неразбериха, а в природе грязь. Выехал из леса. Вышел из машины. Осмотрелся. На лугу первая травка выбилась. Озерцо как синее блюдце. Солнце печет. На опушке березового леска стоит изба. Подошел к калитке. Заглянул на участок. Яблони растут, огородик, цветничок правда еще голый. Курицы ходят. Изба старая, но ладная. Хорошо строили раньше.
– Есть тут кто?
Из избы вышла женщина. Седая. Лет семидесяти. На плечах оренбургский платок. В волосах лента. Спокойная.
– Заходи, Сашенька, я давно тебя поджидаю…
– Это вы – Калдыриха?
– Калдырина Ангелина Дмитриевна. Ты можешь меня Ангелиной звать. Хотя я тебя и на двадцать лет старше.
– А откуда вы мое имя знаете?
– Уж три дня на селе говорят про следователя. И ко мне на хутор доносится.
– Что же говорят?
– Говорят, седина в висках, а ума нет!
Разозлился. Так всегда. Поступаешь с ними по-человечески. Разобраться хочешь – тебя за дурака почитают. Начнешь лютовать – уважают.
– Как так? За что меня глупым считают?
– Ты, милок с нечистой силой подружился, а от людей совсем отошел.
– С какой нечистой силой, что ты, бабка, чушь порешь?
– Осердился, а я тебе помочь хотела… Чтобы ты чертей не наплодил. Их и так по свету несметные тысячи бродят. Они к людям прямо в душу лезут. В белую горницу, для Святозара приготовленную. И там гадят. И Святозар не приходит. А человек сам себя изъязвляет, болезный, не понимает где сон, а где явь…
Ах, ведьма!
– О Святозаре потом, Вы мне лучше о Федотье расскажите. Слышал я, что Вы с ней знакомы были. На шабаш, что ли вместе летали?
– Ну вот, хорошо, что шутишь. А то, вон ведь какой – весь перекрученный. Нет, летать я не могу, пусть птички летают. А я по земле ходить буду. Как мышка. Да, Федотья была у меня. Детей у нее три года не было, я с ней поговорила, пошептала, травки присоветовала… Вот две ромашечки и расцвели… Была она девушка наивная. И Афанасия любила, хоть он и петух. Обижал ее. Но душа у него не злая. Пьет он. Присноироду служит.
– Кто же ее убил? Присноирод? За что? Ума не приложу. Помогите, наведите на след…
– Грех большой, мать от детишек отрывать… Не знаю. Может, кто совсем чужой? Не из наших? Приехал, снасильничал и фьють… До шоссейки от деревни – пять минут, асфальт. И дом ихний недалеко. Мужа не было. Может, с друзьями пил… Шут его знает. Тут недавно к деревенскому попу какие-то городские приезжали. Может они?
– Друзья говорят про вечер третьего – не помним, от бодуна еще не оправились.
– Это они от страха. Каждый вечер киряют. У них всегда праздник. Бодун-колотун. У меня третьего дня кота украли.
– Ну спасибо, Ангелина Дмитриевна, помогли. Пойду я.
– Ты Сашенька потом, как с этим делом покончишь, приходи ко мне. А то пропадешь…
Уехал поскорее от нее. Глаза у нее добрые, но кошачьи. Видит она меня насквозь. Лярва старая! Завтра навещу попа. Да еще в сельпо с продавщицей надо поговорить, узнать, покупал ли Липкин третьего спиртное.
На обратной дороге остановился, вынул кота из петли. Проволока телефонная. Совпадение? Бросил кота в лесную яму и дальше поехал.
Снился мне опять погреб. Будто я Сына-Святозара оплакиваю. И так мне на сердце горько. Сын-Святозар лежал в гробу. В шестнадцать лет бедный умер. Радостей еще не знал, света не видел. Вот, сижу я рядом с гробом, плачу. Потом желание взяло свое. Руки от страсти задрожали. Раздел мертвого. Тело у него было мальчишеское, а формы женственные. Волосы кудрявые русые. Лег к нему в гроб. Стал его ласкать. Лизал ему ушки и спинку светлую кусал… Вот наваждение!
А потом во сне на шабаш попал. Бабка Калдыриха там всем заправляла. Огромная, толстая, не такая, как в жизни. Вначале младенцев в огромном котле варили, жир вываривали. Жрали потом голые ведьмы младенцев так, как будто это сардельки. И в себя засовывали. Затем под потолком летали, хоровод устроили и пели. Что пели, толком не разобрал.
– Сели, сели, дули, дули, между ножек перегнули, распалили, раскалили, в ночь на белую звезду, затопили, заварили, в печке солнце уморили, кто лежит под рысаком, тот родится петухом, у нее большая дырка, а у мужа носопырка, носом, носом, пырь засосом, перекосом все пошло и на деда перешло…
Тут они все на меня уставились и как лошади заржали. А Калдыриха подскочила ко мне, схватила за уши двумя руками и голову мою себе в лоно сунула. Там было красно, влажно. Как в ташкентской дыне. Я высунул язык и лизал колеблющиеся прелести. А Калдыриха взяла мой кол и стала его вертеть…
Проснулся я от поллюции. Из горла еще рвался стон. Кто-то настойчиво звонил в дверь квартиры. Набросил на плечи халат. Открыл. Соседка.
– Ты чего кричал, Шурик? Может скорую вызвать?
– Все хорошо, баба Настя, мне просто… Присноирод приснился.
– Господи, спаси… Я думала, ты сдурел или помер, испугалась.
– Спасибо за заботу.
С продавщицей сельпо разговор был короткий.
– Покупал Липкин третьего спиртное?
– Нет.
– Хорошо помните?
– Да ничего не было. Пустой прилавок. Все перед праздниками расхватали. И зачем ему водка, когда самогонки полно?
– Кто гонит?
– Не знаю я ничего…
Пелагея небось и гонит. Надо будет еще раз с ней поговорить. Подошел к их дому. Мужики какие-то на улице стоят. Угрюмые. Покупатели? Как бы мне от них не схлопотать. Хотел к калитке подойти, не дали. Один прохрипел:
– Уходи лучше по-хорошему.
Не стал я лезть на рожон. В следующий раз с ментами приеду. Попляшут у меня. Пошел к попу. Рядом с церковкой домишко.
– Батюшка в церкви, отпевает.
Вот это да! Преследует меня мертвая Федотья. Вошел в храм. Там гроб стоит. Вонища сладкая. Ладан. Народу немного. Отошел от людей. Встал у большой иконы. Богородица. Утоли мои печали. По адресу. Грустные глаза у нее. И красивые. Смотрит она – на младенца. Почему же ее взгляд прямо в душу мне проникает? Не люблю, когда мне в душу смотрят. Нечисто там. Вышел из церкви. Погулял на маленьком кладбище. Вынесли гроб, понесли к стоявшей невдалеке пятитонке. Никого не узнал. Ошибся, не Федотья это. Посторонний какой-то покойник.
Попу уже передали, что я с ним поговорить хочу. Сам ко мне подошел. И сигарету закурил. Но так, чтобы никто не видел. Потихоньку.
– Говорят, у вас гостили люди какие-то чужие?
– Это был мой племянник из Мценска, с женой и братом.
– Телефоны, адреса дадите?
– Конечно дам. Только вы не думайте, что они какое-то отношение к несчастью имеют. Они уехали утром после праздников.
Опять след потерян!
– А вы покойную знали?
– Она в церковь не ходила. А Пелагея бывает.
– Самогонку гонит и в церковь ходит!
– Кто из нас без греха?
– А что вы об Афанасии думаете? Мог он жену убить?
– Не знаю я. Вы – власть. Вы их воспитываете. Вы сами на свой вопрос и ответьте. И еще подумайте, кто виноват, что для Афанасия одна радость в жизни – водка.
Умный поп. Получается, мы виноваты. Советская власть. Еще лучше – я один виноват во всем. Я и есть убийца. Вот он, ответ. Что я таскаюсь сюда? Я виноват. И точка.
В ту минуту осенило меня. Понял, как Липкина допрашивать надо. Спасибо попу.
Поехал назад в город. Вызвали Афанасия из камеры. Он, как меня увидел, принялся за свое. Попугай хренов.
Говорю ему:
– Помолчи минуту. Я знаю, что ты не убивал. Ты невиновен. Это я твою жену задушил.
Оторопел, смотрит на меня как баран. Потом говорит:
– Вы убили?
– Я убил.
– Задушили и на гвоздь в сарае повесили?
– Ну вот, ты и проговорился, дубина. Отвечай путем, пил в тот вечер с друзьями?
– Пил все праздники. Пил и третьего. Начал еще в мастерской. Добавляли у крестного.
– Потом у матери?
– Да.
– Когда домой пришел?
– Ночь была.
– Опять проговорился. Пелагея говорила, что тебя рано утром дома не было. Очную ставку делать будем. Что дома увидел?
– Ничего. Все было нормально. Федотья кормила, стала меня стыдить.
– Ты что сделал?
– Не виноват я! Я ее пальцем не трогал…
И дальше по программе. Но мне уже все равно было. Потому что я сам для себя уяснил, как дело было. Пришел Афанасий пьяный домой. Федотья начала его увещевать. Он впал в ярость. Задушил жену как кошку. Первой под руку попавшейся проволокой. У него ее много. В аффекте. И на гвоздь в сарае жену повесил. Что натворил – не понял. Спать завалился. И, конечно, о том не подумал, что гвоздь этот слишком высоко торчит, не достала бы его маленькая Федотья. Оставил бы он ее там висеть, да положил бы рядом лестницу какую или ящик опрокинутый – все бы решили, что самоубийство. Не со сверлильного же станка вешаться. Который к тому же в другом конце сарая стоит. Неподъемный груз.
Целую ночь ребенок орал, никто не пришел, не спросил. Все по домам сидят. Пузыри пускают. А утром мать притащилась. Хватилась снохи. Вбежала в сарай – вот она, висит, как груша. Разбудила сына. Торопилась. Вдвоем они тело с гвоздя сняли. Гвоздь выдернули. Тело в погреб снесли. Там пытались повесить. Не вышло. Да и крюк из стены выдрался и под доску закатился. Хорошо подумать времени не было. Труп на руках, дети визжат. Положили тело на пол. Вокруг шеи телефонный провод обмотали. Чтобы воду замутить. А про крюк забыли. Афанасия Пелагея к себе домой послала. Велела еще самогону выпить. И только потом заголосила. Народ созвала. Всех в избу завела, в погреб, во двор и в сарай пустила. Чтобы натоптали везде, грязными руками затрога-ли. Только после этого сына опять в дом ввела. Деревенские сразу все поняли, не впервой. А меня дурачили как умели.
Ночью мне опять злое приснилось.
Вначале все Афанасий представлялся. Душил меня. Я кричал, отбивался, но он меня переборол. И в сарае повесил. И вот, я мертвый, в сарае вишу. На том самом столбе. И отходит моя душа от тела и летит в прозрачном шаре в небеса. Как куколка детская в мыльном пузыре. Подлетает к огромному престолу. На престоле сам Бог восседает. И шар мой прямо ему на ладонь садится. И вот, стою я – куколка, на ладони боговой.
И говорит мне Бог:
– Ну что, Шурик, с тобой делать прикажешь?
А я взял и брякнул сдуру:
– Пошли меня в погреб.
Нет чтобы в рай попроситься.
И тут… как будто сдуло меня с ладони и, пока я в пропасть страшную летел, все слышал смех сатанинский.
И вот, я в погребе. Ладаном пахнет. И обстановка как бы церковная. Стою перед иконой Божьей Матери голый. Смотрю на ее лик. Молю ее о милости. А она с иконы – на меня глядит. Сердце благодатью озаряет. И вдруг с иконы сходит. По воздуху как по лестнице идет.
Подходит ко мне. Кладет младенца в люльку золотую. Обнимает меня. Голубит.
И вот, я уже на Богородице лежу. И мы смеемся и в глаза друг другу заглядываем. Как муж и жена. И я – глубоко в ней. И вокруг нас не церковь, не погреб, а сфера звездная. И эоловые арфы играют нам музыку.
Вот, значит, до чего я дошел. Бог меня в руке как зверь Кинг Конг держал. И с Богородицей сплю.
Все допросы снял. Очную ставку с матерью провел. Афанасий принялся было опять за свое, но когда я ему пригрозил, что Пелагею посадим, не выдержал, сознался. Пелагея рыдала, сына выгораживала. Был у Приходько. Бутылку, как обещал, поставил. Рассказал все. Показал протоколы. Попросил разрешения Пелагею не преследовать. Тот разорался, но позволил. Бутылку мы выпили. Я занялся другим делом. А Афанасия через три недели осудили. Восемь лет строгого режима дали. Зачли смягчающие. Могло быть и хуже. Мать Федотьи забрала сирот к себе.
К Калдырихе я так и не съездил.
Живу неплохо.
Только кот черный по ночам донимает. То у двери скребется, то с потолка на грудь прыгает.
Свидание
Она позвонила мне на работу. Вечно ухмыляющийся пожилой толстяк Пронов подал мне трубку, сделал большие глаза и проговорил многозначительно:
– Тебя просит дама. Но не жена!
Усмехнулся и тяжело посмотрел на Двинскую. Та в ответ хмыкнула, улыбнулась косо, плечами дернула и произнесла язвительно:
– Димочку опять вызывают к зубному врачу!
А у меня, еще когда телефон зазвонил, екнуло сердце. Она!
Почему мы знаем, кто нам звонит? Тайна! Подумаешь о человеке. И тут же звонок. Или наоборот. Позвонишь, а тебе говорят: «Я только что о тебе думала».
Все врут физики. Есть в пространстве неуловимый для приборов эфир, передающий мысли и эмоции живых существ без всякого электромагнетизма. И эфир этот заполняет всю вселенную. Может быть эта та самая невидимая темная материя?
Я взял трубку и, прикрыв микрофон рукой, спросил тихо:
– Ты?
– Я.
И – молчание. Сжал зубы.
Надо было гончих псов со следа сбить. Заговорил наигранным деловым тоном:
– Нет, Марья Викторовна, ваша дочь к экзаменам не готова. Я думаю, что надо еще, как минимум, три месяца заниматься. Геометрию подтянуть… да и алгебру тоже.
– Ты, что, что говоришь! О Господи, догадалась. Дура. Ну давай, придумай еще что-нибудь!
– Неравенства? Это тема трудная. Тут за два занятия ничего не сделаешь. Надо месяцок или полтора утюжить…
– Милый, быстрее. Сейчас кто-нибудь войдет. Жду. Соскучилась. На Ленинском. Где всегда. У Спартака. Через час. Ты забыл меня!
– Нет, конечно. Как Вы могли такое подумать? Что вы говорите, Марья Александровна? Завтра контрольная?
– Знаем мы, как ты алгебру подтягиваешь! И как утюжишь – тоже знаем! Даже имя два раза одинаково произнести не удосужился! – прошипела Двинская и посмотрела на меня ревниво.
– Вы правы, конечно надо внеочередное занятие провести. Что? Через час? Не знаю, надо у Леонида Леонидовича спросить. Если он не против, то пожалуйста. Да, в четырнадцать двадцать. На Ленинском. У Спартака.
Теперь шефа надо уломать. Это не трудно. Хотя бывает – разорется по пустяку – не остановишь.
Наш шеф любил шутить. Высказывался иногда очень здраво: «После обеда нормальному человеку надо часок поспать, потом сладкий чай… мда… с грибной запеканкой. А тут сидишь, сидишь, как пингвин на яйцах, и ничего не высидишь».
И сам громко смеялся. Нередко уходил с работы еще до обеда. Когда дверь за ним закрывалась, напряжение само собой спадало. Как после команды – вольно. Приятно, когда за тобой не следят! Можно даже наукой заняться. Наши дамы устраивали чаепитие. И болтали иногда до самого конца рабочего дня. Социализм – малина для хороших людей. И концлагерь, если энергичные мерзавцы за дело примутся.
– Леонид Леонидович, мне мать моей ученицы позвонила. Просит внеочередной урок провести. Отпустите пожалуйста на три часа. У меня еще два полных отгула осталось.
– Отгулы… За прогулы. Успокоил. Ха-ха-ха. Ну лети, скворец. Давай ей урок – у Спартака… Да мне и самому пора, надо еще молочка и сырку сынку купить.
Шеф – золото! Хотя и не блестит. Бывший летчик – сталинский сокол. Потом ученый. Лауреат какой-то премии. Завлаб и маразматик. Нос сочувствием к подчиненным. Далеко не худший вариант.
Два года назад он всех удивил – женился в четвертый раз. А уже через месяц у шестидесятисемилетнего завлаба появилось прибавление в семействе. Родился ребенок, сын Саша. Странно, но на эту пикантную тему сотрудники нашей лаборатории даже не злословили. Жалели старика. Хотя его четвертую жену, бывшую вдвое моложе детей шефа от первого брака, не любили. Звали ее за глаза лимитчицей. Шептали, что она – «молодуха, старика изловила и в подоле ему принесла» ради московской прописки.
Перед тем как уйти, подошел к Двинской, прошептал:
– У тебя совесть есть? Все уже обговорили тысячу раз. А ты опять за свое! Зачем ты меня при всех позоришь?
– Мне противно, когда ты врешь.
– Я не вру, ты же знаешь, что без уроков я на мои деньги ноги протяну.
– Знаю я твои уроки. Ты их мне достаточно… надавал.
– Могу еще дать. Погоди, квартира освободится. Тогда серьезно поговорим. Или, может быть, у тебя встретимся? С мужем любимым меня познакомишь. С мамой.
Заткнулась. Язвит, шипит как змея, а когда прижмешь ей хвост, теряется, слабеет. За это она мне тогда, четыре года назад и понравилась. И с тех пор тянется эта канитель. Давно уже прекратить пора. Тряпка.
Вышел из института. Решил пешком до Ленинских гор дойти. Вдоль ограды. До самой Смотровой Площадки. А оттуда на семерке до Спартака десять минут. Как раз успею.
Плохо, что снег на пешеходной дорожке не чистят. По щиколотку. Залезает в бутсы. Ноги промочу. Завтра будут сопли. Черт с ним. Так приятно по холодку пройтись. Уже одно отсутствие коллег веселит сердце как шампанское. Каждый день одни и те же надоевшие лица. Не институт, а казарма.
И не темно еще – хочется на свет посмотреть. А то – уходишь на работу, света еще нет, приезжаешь домой – уже темно. А в лаборатории и свет в окнах не радует, такая у нас царит казенщина. Огонь присно палящий и тьма несветимыя.
Да и с самим собой поболтать приятно. Хорошо думается на прогулке. Идешь и как будто из окошка поезда на мир смотришь.
Так о чем поговорим? Конечно о ней! С самим собой? С кем же еще об этом говорить? С женой? Даже с матерью нельзя. Начнет сразу шилом колоть.
– Я тебя предупреждала! Женатые все смурные. Если женился, не порти жене жизнь. У тебя ребенок.
А сама этого ребенка видеть не желает!
– Не лезь к чужим бабам в постель!
Да не лезу, рад бы, да не лезу. Где это в Москве можно найти постель? Это вам не Чикаго (там на всех углах постели с чужими женами). Тут Москва. Холод и лед. Даже на лавочку не сядешь – зад примерзнет.