bannerbanner
Снег падал и падал…
Снег падал и падал…

Полная версия

Снег падал и падал…

Язык: Русский
Год издания: 2015
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Любочка распаковала сумки, достала салатики да пирожные, сняла своё габардиновое пальто и уселась рядом с мамой.

– Дарья на работе задерживается, а я вот одна сижу, – проговорила Мария Васильевна.

– Ничего, мамочка, я её дождусь, – Люба взяла из немецкого серванта старинную кузнецовскую тарелочку с незабудками, положила на неё два маленьких пирожных и протянула их маме.

Та стала откусывать лакомство потихонечку, да и не откусывать вовсе, а, пожалуй, отщипывать дёснами, – ведь зубов у неё давно не было.

– Ой, как вкусно, Любочка, – она взяла Любу за руку. – Что это у тебя рука дрожит, случилось что? Да и пришла ты поздно.

– Да нет, мамочка, просто сегодня случайно встретила… – она вздохнула, проглотила слюну.

Мария Васильевна вся напряглась и вдруг чего-то испугалась.

– Кого?

– Максима.

– И что же?.. Господи, сорок лет прошло. Он жив? – как-то почти гневно произнесла Мария Васильевна, и словно почувствовав что-то, вскрикнула:

– Не вздумай, не вздумай простить ему всё.

– А что, собственно, мамочка, прощать? Ведь и Серёжи уже более десяти лет нет. И всё забылось.

– Забылось?! Как Серёженьку, больного, слабого, лечили, ставили на ноги, как копейки считали? А он, муж-то твой, сбежал, чего испугался-то? А ведь это был его ребёнок! Предал он вас, предал. А ты всё забыла, – вдруг она тяжело задышала. Пирожное из её маленькой, сморщенной руки упало на пол. Люба, испугавшись, схватила валидол с тумбочки, положила его маме под язык.

– Слышишь, никогда, никогда не смей его прощать!

– Хорошо, хорошо, – но думала она сейчас о том, что всё бы бросила и убежала к Максиму, чтобы опять окунуться в эту пучину любви, забыть обиды, страдания, безденежье…

Прервала Любины размышления вошедшая в комнату её сестра Даша.

– Любочка, рада тебя видеть, – сказала она, поцеловав Любу, и тут же бросилась к сидевшей в углу побледневшей Марии Васильевне.

– Мамочка, что, что с тобой?

– Всё хорошо, всё нормально, – Мария Васильевна заговорщически посмотрела на Любу, прижав к губам палец.

– Я уж пойду. Ты прости меня, а то Сеня будет волноваться. Темнеет уже, – обратилась Люба к сестре.

– А чай? А по рюмочке?!

– Ну, если по маленькой…

Вошёл Славик. Достал из серванта бутылочку кагора, рюмки. Дарья открыла стоявший у двери холодильник, вынула тонко нарезанную сырокопчёную колбасу и холодец, постелила белоснежную скатерть, расставила тарелки. Все присели к столу.

– Ну, твоё здоровье, мамочка!

– Спасибо, родные вы мои! – по щеке Марии Васильевны скатилась слеза.

* * *

Люба возвращалась домой, и опять думала, и опять вспоминала то счастье, завернутое в обёртку боли и страданий.

День свадьбы. Максим несёт невесту на руках. Рядом идут две подружки. В его петлице и на её фате по белой веточке сирени. Шаг, два, десять, вот и поворот, и Арбат, и второй этаж, и его огромная квартира, и ходики на стене, и портрет его бабушки – красавицы в кружевах, в прошлом графини. Стол, уставленный яствами, приготовленными старшей сестрой Любы Аннушкой. На стульях восседают Любины братья Пашенька и Вася, которые живут и учатся в Москве на инженеров. Дашенька, маленькая, осталась дома с няней. А мама приехала и привезла старинную икону Николая Чудотворца.

– Дорогие мои Любочка и Максим! Благославляю вас. Я хочу, чтобы жили вы долго и счастливо в радости и трудах, чтобы были у вас дети, много детей.

Они подходят к Марии Васильевне, наклоняют головы, целуют икону, мамочка обнимает их.

За столом Софья Петровна, мать Максима, и Георгий, брат. Георгий с каким-то нескрываемым волнением смотрит на Любу.

– Горько, горько! – Максим целует невесту. Она околдована его взглядом, его объятьями. Ещё она помнит, как кольцо с руки Максима упало в старинный зелёный фужер. И он сказал: «К счастью». Выпил залпом шампанское, достал кольцо, надел на палец. Взял Любочку на руки, и они закружились в вальсе по комнате…

* * *

Было темно и жутко, лишь в конце улицы горел одинокий фонарь, тень от него узкой стрельчатой полоской прорезала снег на мостовой. Люба быстро шла в сторону дома, реально ощущая свою вину за всё содеянное. «А, собственно, в чём я виновата? В измене? Нет. В мыслях, в желании уйти от Семёна? Да…»

Вдруг она споткнулась и сильно подвернула ногу. Идти дальше не смогла. Холод пробирался под воротник, ветер поднялся страшный. Боль в ноге усиливалась. Люба услышала шум проезжающей машины, попыталась поднять руку. «Жигули»-«копейка» (Люба знала эту модель) остановились и сдали назад. Из машины вышел высокий парень.

– Что с вами?

– Нога…

– Давайте я вас отвезу в травмпункт, – парень попытался её поднять.

Люба вскрикнула от боли

– Может быть, не нужно?

– Кажется, просто необходимо.

Он помог ей сесть на заднее сидение. Доехали до травмпункта, Любе сделали рентген: оказался вывих лодыжки. Старенький доктор в очках лихо вправил сустав, зафиксировал его бинтами. Боль постепенно уходила.

– Ну, радуйтесь, милочка, отделались лёгким испугом.

* * *

Сеня стоял у двери парадного уже два часа. Он продрог, старая куртка на ватине грела плохо, но Сеня не хотел возвращаться, чтобы надеть дублёнку. Ждал и ждал, то выбегал на улицу, то снова шёл к дому. Выкурил уже полпачки сигарет, но Любы не было. Он понимал: с ней что-то случилось, но думать о худшем не хотел. Неожиданно тягостную тишину прорезал шум приближающегося автомобиля.

У парадного было темно, но Семён всё же различил фигуру мужчины, который наклонился, чтобы помочь. Из машины, осторожно ступая и хромая, вышла Люба.

– Ты давно ждёшь меня? – как-то виновато проговорила она.

– Сбился в мыслях и времени… Что-то с Марией Васильевной?

– Нет-нет. Всё в порядке. Ногу подвернула, чуть-чуть не дойдя до дома. Слава Богу, остановилась рядом машина. Вот молодой человек отвёз меня в больницу. Оказался вывих.

– Спасибо. Огромное спасибо! – Сеня пожал юноше руку.

Они поднялись по шатким деревянным ступенькам, вошли в квартиру.

В комнате на столе стояли чашки, вода в чайнике давно остыла, сыр и колбаса заветрились. Фантики её любимых конфет «Маска» сверкали под световыми потоками люстры.

– Есть будешь?

– Нет, устала, да и нога болит.

Ночью Люба долго ворочалась в постели, не спал и Сеня. Он почему-то вспоминал всю их жизнь. Вот Люба мчится на велосипеде, а он идёт по тротуару. Велосипедистка резко тормозит и останавливается. Проколото колесо. Сеня приближается к ней, пытается помочь.

– Семён.

– Любовь.

Он предлагает донести тяжёлую сумку Любы. Люба везёт велосипед. Подходят к старому деревянному дому.

– Спасибо, что проводили.

Сеня смотрит в Любины глаза, ловит во взгляде какую-то щемящую тоску, боль. «А сами глаза – зелёные», – замечает Сеня.

– Может быть, чаю?

Он, удивляясь её храбрости, соглашается.

Потом они пьют чай, курят и говорят. Говорят до утра. О Сениной погибшей семье, о Любином муже, который испугался болезни сына и исчез, а они с матерью мальчика подняли; о том, что, увы, став взрослым, притрастился к спиртному. Ему, как инвалиду детства, дали комнату. И живёт он неподалёку, на соседней улице Плотницкой.

Были и голод, и лишения, но помогали братья и сёстры.

В ту ночь Сеня остался у Любы навсегда. Была ли это любовь – он не знал, но одиночество его и её ушло. Вместе завтракали. Он уходил в кузнечный цех, а она на площадь – торговать мороженым. Вечером, когда возвращались, выпивали по рюмочке кагора, ужинали, читали вслух рассказы Чехова, Толстого.

Пришлось мириться с еженедельными набегами Серёжи, Любиного сына, с его запоями, пьяными дебошами, с его безденежьем, странными вывертами, и даже – с его даром художника.

Часто Люба после работы забегала в дом к Серёже, чтобы убрать его комнату, сварить суп, поджарить котлеты. Однажды Сеня напросился пойти вместе с ней. Напротив железнодорожных путей стоял маленький домик, в палисаднике перед ним цвела удивительной красоты персидская сирень. Они открыли калитку, вошли. Их поприветствовала худенькая востроглазая женщина в чёрном платочке, соседка Сергея по дому.

– Ой, Любочка, он опять пьёт, – прошептала на ухо.

В комнате Сергея на полу валялись бутылки из-под водки, жестянки из-под кильки. Тяжело пахло кислой капустой и рыбой. Перед открытым окном, придерживая руками огромный лист бумаги, пришпиленный к картону, сидел Сергей. И, несмотря на сильное опьянение, он, не отрываясь, продолжал работать. На картине, словно пробравшись в комнату из сада, цвела сирень. На её ветвях сидели два маленьких воробышка, не коричневых, а чёрных.

– У-у-у… Пришла со своим прихвостнем! Убирайся, убирайся, – прохрипел живописец, не вставая с места.

– Ты иди, Сеня, а я останусь.

Семён развернулся к двери. И вдруг замер. Он увидел прислонённые к стене картины: полыхающее солнце, бескрайнее море, холодный снег на ветвях елей, толстая старуха с вёдрами у колодца, и – Люба, его Люба-красавица, а рядом какой-то бесовского вида человек в погонах и с рогами.

– Ну, чего вылупился? Гляди-гляди, это твой соперник, батя мой, – Сергей зловеще захохотал.

Сеня торопливо попрощался. Когда пришёл домой, налил рюмку водки и подумал: «Поздно я тебя встретил, Любаня. Мог бы помочь сына воспитать. Вон как отца возненавидел, а ведь и прав. Предал, предал вас, и даже не вспомнил».

Через час прибежала соседка Сергея, баба Наташа.

– Беги, беги, Семёнушка, к нам. Кажись, Серёга помер. Выпил при Любе стакан водки. Она в комнате прибирала, пошла мусор выносить. Вернулась, а Серёжа синий на полу лежит. Любе и самой плохо. «Скорую» вызвали, а я – к тебе.

Через три дня похоронили Сергея на Николо-Архангельском кладбище. Прощаться приехали Любины братья да сёстры, ее подруга по Реутову, закадычная. Поплакали, портрет на журнальный столик поставили. И стали жить чуть спокойнее после стольких лет страданий. Правда, Семён потихоньку начал и сам попивать. Из кузнечного ушёл. Кормилицей стала Любаша. А он ждал её, встречал после работы у станции, ходил в магазин, стирал бельё, которое она потом гладила и ровными стопочками раскладывала на полках в шифоньере.

* * *

Под утро мысли стали куда-то уплывать, и Семён заснул.

Весь следующий день они провели вместе, читали рассказ Ивана Бунина «Антоновские яблоки». Приготовили очень вкусный ужин: Семён – борщ, Люба – котлеты. Сели за стол, достали бутылку кагора. Выпили. Семён подошёл к Любе и поцеловал её.

– Любанечка, что-то всё-таки вчера произошло.

– Да нет, Сенечка, всё как прежде.

– А что это значит – «как прежде»?

– Да ничего и не было.

Он больше расспрашивать не стал. Но почему-то ныло сердце. Ему казалось, что Любу у него может отнять Максим. Неужели они встретились?

Утром, несмотря на боль в ноге, Люба решила пойти на работу. Надела пальто с каракулевым воротником и плотную вязаную шапочку.

– Может, ещё дома побудешь? – с волнением спросил Сеня.

– Нет-нет, Сенечка, пойду, а то мороженое растает.

– Да где растает, на улице градусов тридцать, никто и покупать его не будет!

– Мальчишки, мои дружки, после школы прибегут, а меня нет.

* * *

На площади за вокзалом народу почти не было. Лишь Светка торговала жареными пирожками собственного приготовления. Люба зашла на базу.

– Чего-то тебя вчера не видел? – спросил заведующий складом Тимофей.

– Да ногу подвернула.

– Вот, держи свою карету-тележку. А мороженое в левом холодильнике.

Люба достала брикеты с мороженым, аккуратно уложила, выкатила тележку, встала у стены магазина. Надела белый фартук, зелёные обрезанные перчатки, вытащила из сумки тарелочку под мелочь.

В два часа дня прибежали Валечка, Ромка и Стасик.

– Привет, тётя Люба! Нам по два вафельных стаканчика.

– Это в такой-то мороз? Не много ли будет?

– А вы вчера не приходили. Болели? Вот мы вам выручку за вчерашний день и восполняем.

Люба достала стаканчики. Кончики пальцев на морозе покраснели. Подошла Света, принесла горячий пирожок. Люба поблагодарила, но есть не захотела.

Вечером, когда вернулась домой, почувствовала жар. Сеня укутал её в одеяло, принёс чаю с мёдом, малинового варенья в розеточке. Жар становился всё сильнее. Померила температуру. Тридцать девять. Семён развёл уксус водой, натёр её тело. Температура спала, а потом опять скакнула в самый верх. Ночью Люба стала бредить и всё говорила, порой кричала: «Максим, Максим, я всю жизнь… Люблю, люблю!.. Сеня, где ты, ты держись, не сорвись!.. Сеня…»

Семён понял, что в тот день, когда она подвернула ногу, видимо, где-то встретила Максима. И сейчас не простуда вовсе, а нервный шок.

Семён так и просидел на стуле рядом с Любой почти всё время, что она болела. Через несколько дней Люба пришла в себя. Открыла глаза и позвала:

– Сеня… Сеня!

Семён подошёл, сел на краешек кровати.

– Что, Любанечка моя?

– Сенечка, дорогой ты мой, я тебе тогда ничего не сказала. А всю ночь ворочалась – думу думала. Встретила я на Арбате Максима, в ресторан он меня позвал, часик с ним посидели. И я вдруг поняла, что хочу к нему, жизнь дожить с ним хочу…

Семён побледнел, он молча теребил кончиками пальцев пуговицу на рубашке.

– Ночью мне в полубреду сон приснился: будто я иду по тропинке, что на краю скалы, внизу море, волны. Максим на песочке, у моря, и манит меня к себе рукой. Я уже решилась прыгнуть в бездну. Вдруг ты – за моей спиной, обнял меня, а тропинка шире, шире делается. И мы идём с тобой вдвоём. Только я какая-то скукоженная, жёлтая. А ты говоришь: «Ничего, ничего, Любушка, возьми веточку сирени, подыши, и всё будет хорошо». А веточка из сада Сергея. Проснулась и поняла, что люблю только тебя, друг ты мне. И одиночество, и болезни не страшны. Вдвоём мы сильные. Незатейливой жизни нашей кузнецы, Сенечка!

Сеня наклонился, поцеловал её в лоб, в щёки и его скупая мужская слеза соединилась с её женскими слезами.

* * *

А потом были годы покоя и мира, обыкновенных человеческих радостей: поездки к маме, сёстрам и братьям Любы; празднование Масленицы у них в Реутове; Рождество – у старшей Нюры; дни рождения близких, которым они дарили картины Сергея, ставшие такими популярными и дорогими: творчество его оценили в художественных кругах. Восьмидесятилетие брата Василия, похороны Паши и его жены Насти…

Дни уходили, унося за собою годы. А они старились.

Пришла в их дом новая беда. Люба заболела. «Ваша болезнь очень коварная», – говорили врачи. Люба и Сеня решили продать две лучшие картины Сергея: «Солнце» и «Море». Купили дорогие лекарства. А картину «Сирень» оставили себе. Семён не боялся этой самой онкологии: подкладывал пелёнки, по часам давал Любе лекарства, варил бульоны, читал про весну, про осень стихи их земляка Сергея Есенина, стирал простыни и рубашки. И любил… Он был всегда рядом со своей Любанечкой.

В последний день, перед уходом в светлые миры, Люба попросила:

– Сенечка, давай споём нашу любимую.

– Сейчас, Любочка!

Он надел голубую рубашку, что подарила она ему в прошлый День Победы, поставил на стул подносик с двумя стопочками кагора, присел рядом. И два голоса – её, дрожащий и слабенький, и его, негромкий, но басистый, – слились в одну удивительную мелодию романса:

Выхожу один я на дорогу,Сквозь туман кремнистый путь блестит;Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,И звезда с звездою говорит…

– Сенечка, мне не страшно. Я с тобой, хоть и улечу… А ты не плачь…

* * *

Любу хоронили в середине мая. Цвела сирень, и все несли к гробу именно её. Когда двинулись от дома к Николо-Архангельскому кладбищу, море бело-розовых, сиреневых и фиолетовых букетов окутало всю процессию. Вдруг где-то совсем рядом запел соловей. Сеня замедлил шаг. Эту песню они всегда слушали с Любой, открывая окно в сад в тёплые майские и июньские вечера.

– Кого хоронят? – он поднял глаза. Перед ним стоял полковник. Это был Максим. Его хрипловатый голос, словно острие ножа, резанул по всему телу Семёна.

– Мою Любанечку…

– …И мою Любавушку. Прости, Семён, она не хотела, чтобы я искал её, а я нашёл, но слишком поздно.

Дневник памяти

1992–1999 годы


Величественные.

Как-то во время работы над документальным фильмом «Не предавай забвенью» (рассказ об уникальной семейной паре – Народном артисте СССР Николае Александровиче Анненкове и его супруге, актрисе и режиссере Татьяне Митрофановне Якушенко-Анненковой), мы: оператор Юра Назаров, Татьяна Митрофановна (моя любимая Танюша) и я, режиссер, вышли из дома рядом с Тверской, пересекли двор и оказались у памятника Юрию Долгорукому.

Танюша прогуливалась у фонтанов, слегка опираясь на тонкую трость, а мы с Юрой работали: выстраивали планы, ловили ракурсы – поворот слегка откинутой назад головы, грациозная походка. Во всем чувствовалась порода. Снимали и одновременно восхищались величественной фигурой этой уже немолодой, но такой красивой женщины в пальто-крылатке и в черной шляпе с огромными полями.

По Тверской шли люди с плакатами, знаменами (был какой-то праздник). Неожиданно к Татьяне Митрофановне подскочила корреспондент с микрофоном:

– Как вам нравится сегодняшнее шествие?

Посмотрев на нее большими серыми грустными глазами, Татьяна Митрофановна ответила резко:

– Увы, деточка, не нравится. Голод, нищета, попрошайки на улицах… Это веселье кажется преступлением. И не для телевидения мои слова.

Подошел Николай Александрович:

– Танюша, позволь пройтись с тобой. Послушай, как совершенно по-новому я решил читать стихотворение Державина «Бог».

Красивая пара стала удаляться. Можно было расслышать слова: «Кого мы называем: Бог». Вряд ли кто из сидящих под копытами знаменитой лошади узнал их в лицо, но многие провожали взглядами.


Жили супруги неподалеку, в Глинищевском переулке, в знаменитом актерском доме. 75 лет играл на сцене Малого театра Народный артист СССР Николай Александрович Анненков, 38 лет прожил со своей Танюшей. И все годы – в спорах, творчестве, любви, понимании, хотя порой и резких разногласиях. Жила с ними верный друг и помощница Варвара Яковлевна Дремучкина. Двери дома всегда были открыты – шум, веселье. Захаживали и В.И. Качалов, и И.С. Козловский, и артисты МХАТа.

* * *

Я часто приходила в их гостеприимный дом. И слушала, затаив дыхание, рассказы о жизни, о творчестве.

Танюша сидела в своей маленькой комнате и курила. На стене в золоченой раме висело большое зеркало. Она опиралась одной рукой на пианино, а другой изящно держала папиросу и вспоминала, а я внимала каждому слову, наслаждаясь звучанием ее низкого бархатистого голоса:

– Я ведь работала в Щепкинском училище вместе с Николаем Александровичем, преподавала, ставила спектакли: «На дне», «Берегите белую птицу», «Голубую рапсодию». Была любимой ученицей Марии Петровны Лилиной, училась у Константина Сергеевича Станиславского. Слушая его, буквально теряла дар речи, всегда свято относилась к искусству. Наверное, очень высокие требования я предъявляла к своим ученикам, не выносила расхлябанности, небрежного отношения к учебе. Были и конфликты. Не терпела я ложь и пошлость. Вот и вынуждена была через пятнадцать лет работы уйти…

На пороге комнаты показался Николай Александрович.

– Ну, Коля, что ты? У меня же Анна Алексеевна.

– Танюша, я тоже хочу тебя послушать. Ты же мой Станиславский.

– Потом, потом. Роль Фирса будем с тобой вечером репетировать. Иди…

Николай Александрович задумчиво улыбнулся и проследовал через гостиную в свою комнату.

* * *

Каждый год в доме у Анненковых собирались близкие люди, приглашали и меня. Несколько лет снимали фильмы «Продолжение традиций» о творческом содружестве супружеской пары, чтецкие программы.

Татьяна Митрофановна великолепно читала Пушкина, Блока, Тургенева (да почти всю классику). Многое из записанного прошло в эфир на образовательном канале, не раз прозвучал и «Бог» Гаврилы Романовича Державина в блистательном исполнении Николая Александровича.

Дни встреч 14 января (день рождения Татьяны Митрофановны) и 25 января (Татьянин день) были не только праздниками, но и фейерверками полета мысли и шуток.

За столом посередине маленькой гостиной – родственники Татьяны Митрофановны: музыковед Алик и Галочка Любицкие, их дочь Вика, прекрасная пианистка, Народная артистка СССР Татьяна Шмыга с мужем Анатолием Кремером, дирижером и композитором.

Николай Александрович сидит напротив Татьяны Митрофановны и они, словно шутя, обмениваются фразами из пьес Островского. Мы слушаем, смеемся. И кажется, что это они так разговаривают, а не герои пьес.

Варенька (Танюша величает ее сестрой), вносит блюдо с горой румяных вкусных пирожков. Танечка Шмыга произносит тост и поздравляет как-то застенчиво, но слова, произносимые ею, мудры и драгоценны. Никогда не слышу за столом ее сказочного пения. Господи, за что Бог подарил мне счастье такого космического общения!


Две Тани познакомились в магазине тканей в Столешниковом переулке. Татьяна Митрофановна спросила:

– Душечка! Вы для чего покупаете эту клетчатую ткань?

– Юбку буду шить, – ответила Татьяна Шмыга.

– Нет, голубушка, из этой материи и покрывало на диване гостей испугает. – Шмыга расхохоталась. С этого мгновения и началась их дружба.

Татьяна Митрофановна имела прекрасный вкус, великолепно шила и моделировала одежду. Это было ее хобби.

В трудные безденежные девяностые годы Татьяна Митрофановна предложила сшить для меня пальто. Роскошная бежевая ткань, пальто-крылатка, как у нее. Пуговицы я не смогла купить, и она подарила мне из своих запасов огромные зеленые американские. Помню, как я стояла в их кухне на столе, а Танюша вымеряла длину, потом ругала меня, что не могу нормально поворачиваться.

– Пойдем в зал, к большому зеркалу.

Я послушно спрыгнула, прошла в комнату, встала перед зеркалом.

– Коля, иди к нам, посмотри, ровная ли длина пальто у Анны Алексеевны.

Я смутилась, опустила глаза.

– Ну что ты, Танюша, я не понимаю…

– А ты смотри внимательно.

Минут пятнадцать я кружусь, поворачиваюсь, хожу по комнате, а великий актер, над ролями которого я плачу (Луп-Клешнин, Маттиас из моей любимой пьесы Гауптмана «Перед заходом солнца»). А сейчас он смотрит, подсказывает, принимает самое живое участие в примерке. Это пальто-крылатку с зелеными пуговицами я храню как талисман, в нем то незабвенное время!

В одну из последних встреч Татьяна Митрофановна сказала мне: «Жизнь так коротка, а я хочу прожить в театре несколько жизней». Она прожила их, но, увы, не все на сцене.

Танюши не стало. Днем еще она прогуливалась у памятника, накануне собирала подписи за очередного кандидата, которому верила, смотрела телевизор, плакала, страдала за весь мир с его катастрофами, войнами, злом и непониманием, а вечером легла и уснула. Николай Александрович, придя проститься на ночь, взял ее уже похолодевшую руку, застыл и понял: Таня вот так легко улетела от него навсегда. Может быть, к берегам Венеции, которую так хотела увидеть в свои 80 лет?…

* * *

Она была прекрасна в тот день. Белый прозрачный шарф покрывал ее голову, удивительное достоинство и покой на лице. Мы прощались с ней. Я не могла поверить в уход такой дорогой, непокорной, такой любимой мною женщины.

Студенты Щепкинского училища подняли гроб высоко над головой, белая полоска прозрачной ткани шарфика развевалась над ней, словно прокладывая дорогу к небесам.

И остались Николай Александрович и Варенька одни, без Танюши.

Как-то я решила навестить их. Был теплый сентябрьский день, Поднялась по ступенькам на второй этаж. Открыла дверь Варенька, поздоровались.

В прихожей показался Николай Александрович. Он держал в руках маленький зеленый томик Державина и неожиданно начал читать:

Дух всюду сущий и единый,Кому нет места и причины,Кого никто постичь не мог,Кто всё собою наполняет,Объемлет, зиждет, сохраняет,Кого мы называем: Бог….

Мы с ним вошли в комнату, он положил книгу на столик, подошел к портрету Татьяны Митрофановны, висевшему над его кроватью, и прошептал: «Танюша, возьми меня к себе». Заглянула Варя:

– Николай Александрович, что случилось? Пойдемте обедать. Анна Алексеевна! Прошу отобедать с нами.

Как и прежде, стол на кухне был покрыт красной скатертью, стояла бутылочка кагора, маленькие рюмочки, селедочка, оладушки с яблоками.

На страницу:
2 из 3