Полная версия
Русская литература: страсть и власть
Кроме всего прочего, его страстно интересовала гроза. Отчасти потому, что это явление было как-то сродни его натуре – вероятно, он усматривал в нем некое сходство с собственным темпераментом: такие грозные, громкие Божьи чудеса – и сам он, человек мощный и вспыльчивый. Изучение грозы едва не стоило ему жизни. Мы мало знаем документов, в которых бы так сказалась ломоносовская ясная и трогательная душа, как письмо графу Шувалову о смерти Рихмана, его ближайшего друга и коллеги.
Милостивый государь Иван Иванович! Что я ныне к вашему превосходительству пишу, за чудо почитайте, для того что мертвые не пишут. Я не знаю еще или по последней мере сомневаюсь, жив ли я или мертв. Я вижу, что г. профессора Рихмана громом убило в тех же точно обстоятельствах, в которых я был в то же самое время. Сего июля в 26 число, в первом часу пополудни, поднялась громовая туча от норда. Гром был нарочито силен, дождя ни капли. Выставленную громовую машину посмотрев, не видел я ни малого признака электрической силы. Однако, пока кушанье на стол ставили, дождался я нарочитых электрических из проволоки искор… Внезапно гром чрезвычайно грянул в самое то время, как я руку держал у железа, и искры трещали. Все от меня прочь побежали. И жена просила, чтобы я прочь шел. Любопытство удержало меня еще две или три минуты, пока мне сказали, что шти (щи) простынут, а притом и электрическая сила почти перестала. Только я за столом посидел несколько минут, внезапно дверь отворил человек покойного Рихмана, весь в слезах и в страхе запыхавшись. Я думал, что его кто-нибудь на дороге бил, когда он ко мне был послан. Он чуть выговорил: «Профессора громом зашибло». <…> Между тем умер г. Рихман прекрасною смертию, исполняя по своей профессии должность. Память его никогда не умолкнет; но… ваше превосходительство, как истинный наук любитель и покровитель, будьте им милостивый помощник, чтобы бедная вдова лучшего профессора до самой смерти своей пропитание имела <…>. За такое благодеяние Господь Бог вас наградит и я буду больше почитать, нежели за свое. Между тем, чтобы сей случай не был протолкован противу приращения наук, всепокорнейше прошу миловать науки и вашего превосходительства всепокорнейшего слугу в слезах Михаила Ломоносова.
26 июля 1753 годаЭтот гениальный текст показывает, что больше всего Ломоносов боялся не за себя и не за Рихмана, а за то, что прекратится финансирование наук. И знаменитая ода, «Ода на день восшествия на престол Елисаветы Петровны» 1747 года, не раболепна, хотя Елизавета сравнивается с солнцем, и сама Нева дивится ее величию и завидует ему. Но главное, что Елизавета делает одним из первых своих актов после стольких лет бироновщины, – щедро финансирует Академию наук. И Ломоносов в восторге пишет:
О вы, которых ожидаетОтечество от недр своихИ видеть таковых желает,Каких зовет от стран чужих,О ваши дни благословенны!Дерзайте ныне ободренныРаченьем вашим показать,Что может собственных ПлатоновИ быстрых разумом НевтоновРоссийская земля рождать.Науки – как мы с вами помним —
…юношей питают…Отраду старым подают,В счастливой жизни украшают,В несчастной случай берегут;В домашних трудностях утехаИ в дальних странствах не помеха.Науки пользуют везде:Среди народов и в пустыне,В градском шуму и наедине,В покое сладки и в труде.Вот это страстное желание показать всему миру радость науки в Ломоносове очень сильно. Для него наука – не труд. Когда ему пеняют от Екатерины, что он отлынивает от мозаики и продолжает свои физические опыты, он пишет: «Опыты для меня единственно возможный отдых. Позвольте мне и впредь заниматься опытами, прежде всего химическими. Оно же хорошо и для моциона». Удовлетворение собственной беспрерывной жажды познания было главным наслаждением всей его жизни.
Ломоносов наделал триумфальных открытий во всех областях жизни. Он за двадцать лет до официального признания этого факта открыл атмосферу Венеры, которую он назвал «зело горазда». Он открыл, во всяком случае впервые сформулировал, знаменитый закон сохранения вещества, который известен нам как закон Ломоносова – Лавуазье. Ему принадлежит, как мы уже говорили, разработка технологии цветного стекла:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,Которые стекло чтут ниже минералов.<…>Пою перед тобой в восторге похвалуНе камням дорогим, не злату, но стеклу.Его же открытия в области русского стихосложения поразительны, потому что он писал самым человеческим языком. Его стихи на фоне не только Хемницера, не только тяжеловесного Хераскова, но и на фоне вполне светского Сумарокова ошеломляют своей простой разговорной интонацией. Была у него и своя лингвистическая теория: он полагал, например, что звука «и» в стихах надлежит избегать – звук «и» чаще выражает страдание, тогда как звук «а» выражает радостный восторг перед миром:
Довольно кажут нам толь ясныя доводы,Что ищет наш язык везде от и свободы:Или уж стало иль; коли уж стало коль;Изволи ныне всеВезде твердят изволь.Эта идея вполне себе гармонична и вполне перетекает в будущие искания русской литературы. Ломоносов был пионером нашей фоносемантики. А чего сто́ит страстная полемика Ломоносова-историка с норманнской теорией, где он доказывал, что варяги никогда не управляли славянами. И умер он, готовя арктическую экспедицию, и перед смертью говорил: «Единственное, о чем жалею, – что и половины не свершил».
Если в идейном смысле и в смысле, так сказать, жизнеустроительском Ломоносов ориентируется на Петра, равняется на него, то по происхождению своему он из потомков разогнанных, уничтоженных новгородцев – от них-то и происходят поморы, которые рабства не знали, крепостной зависимости не знали. Хотя Ломоносов к зажиточному крестьянству никогда не принадлежал, но семья себя кормила. Он рано лишился матери, обе мачехи (отец еще два раза потом женился) его недолюбливали, детство было не самое радужное, но с отцом у него – удивительная гармония и взаимопонимание. С раннего возраста они ходили вместе на промысел, и вот там-то, будучи воспитан, казалось бы, суровой рокуэлл-кентовской, молчаливой, бело-черной, бело-северной природой, он впервые начал дивиться Божьим чудесам; эти пустынные огромные пространства внушали ему мысль о Божьем величии, о безграничности возможностей человека, не понимающего рабства. И кстати говоря, идея об отмене крепостничества его занимала, такие заметки у него были.
Почему мы называем Петра ориентиром Ломоносова? Для Ломоносова, что крайне важно, идеалом является античность, а не христианство. Очень мало христианских, библейских образов находим мы в его стихах, зато огромное количество античных, греческих образов. С чем это связано? По всей вероятности, с тем, что античность делает упор не на милосердие, даже не на закон, – она делает упор на величие. На величие замысла, на человеческую богоравность, на титанизм, и в этом смысле Петр для Ломоносова – античный персонаж, и в Елизавете, и в Екатерине он видит готовность следовать античным образцам. Я даже скажу что модернизм, приверженцем которого был Ломоносов, и модернизация, приверженцем которой был Петр, делают прежде всего человека дела, человека результата – он холодноват, он не любит предписанных эмоций, он и к религии относится сурово.
Борода предорогая!Жаль, что ты не крещенаИ что тела часть срамнаяТем тебе предпочтена[3].Ломоносова называют символом просвещения, забывая о том, что просвещение – тоже довольно опасная штука. Просвещение освобождает человека от многих условностей, от очень многих имманентных ценностей, но для достижения целей такой характер оптимален. Вот как Ломоносов характеризует Петра, кстати, абсолютно амбивалентными словами.
Ужасный чудными деламиЗиждитель мира искониСвоими положил судьбамиСебя прославить в наши дни;Послал в Россию Человека,Каков неслыхан был от века.Сквозь все препятства он вознесГлаву, победами венчанну,Россию, грубостью попранну,С собой возвысил до небес.В полях кровавых Марс страшился,Свой меч в Петровых зря руках,И с трепетом Нептун чудился,Взирая на российский флаг.В стенах внезапно укрепленнаИ зданиями окруженна,Сомненная Нева рекла:«Или я ныне позабыласьИ с оного пути склонилась,Которым прежде я текла?»Тогда божественны наукиЧрез горы, реки и моряВ Россию простирали руки,К сему монарху говоря:«Мы с крайним тщанием готовыПодать в российском роде новыЧистейшего ума плоды».Монарх к себе их призывает;Уже Россия ожидаетПолезны видеть их труды.Петр привлек в Россию науки – но Нева здесь выступает символом русской судьбы. Петр изменил течение российской судьбы, и Россия, как Нева, окруженная вдруг гранитом, в ужасе оглядывается: туда ли я затекла? Вот это радикальное преобразование, стремление «Россию, грубостью попранну» резко переломить и направить на совершенно иной путь вызывает у Ломоносова восхищение. У Пушкина, кстати говоря, тоже.
Что еще кажется важным подчеркнуть. Ломоносов не только «первый наш университет», как охарактеризовал его Пушкин. В свое время Андрей Белый посвятил роман «Москва» памяти архангельского крестьянина Михаила Ломоносова. Понятно, что для читающих тайнопись Белого, для антропософов, с которыми он в это время вновь сближается, это посвящение Михаилу Архангелу – ключевой фигуре в антропософии Штайнера. Но в российской науке, в российской жизни Ломоносов, Михаил из Архангельска, тоже являет собой такого Михаила Архангела, ответственного в христианской символике за науку и воинские доблести. Ломоносов – это архангел русского характера, создавший этот русский характер. Сколько бы ни говорили, что основа русского характера – кротость, терпение, покорность, желание лечь колосом в государевой жатве, обожание государя, – ничего подобного. Русский характер – это характер Ломоносова, характер мощный, вспыльчивый, фанатично устремленный к реализации, к самореализации прежде всего. Характер богатый, универсально одаренный. Он прежде всего интеллектуал, которому ради своих интеллектуальных удовольствий не жаль никого. Это русский характер, потому что все главные русские свершения выполняются такими людьми. Это Пушкин, который также универсален, и нет области знаний, нет области литературы, которой бы он не коснулся. Это Менделеев – человек точно того же характера и темперамента, абсолютный революционер не только в науке, но и в преподавании. Это Королев – совершенно невыносимый, это Циолковский – тоже невыносимый самоучка-гений. Это всё люди одного типа: люди потрясающего упорства, дикого любопытства и абсолютной холодности к своим и чужим, к бытовым условиям. Ломоносов – первый такой тип человека, которому совершенно неважно, как жить, но очень важно, что́ сделать для окружающего мира. Он все время подчеркивает: главное в мире, в природе – это согласие, гармония всех причин. Чем глубже погружаемся мы в изучение естества, тем больше видим в нем гармонии – совершенно музыкальные. И, как говорил Ландау, хотелось бы жить в мире гармоничном, а не в скрюченном и скособоченном. Жить в мире, в котором сама ли собой, с божественной ли помощью установлена гармония огромного чудесного кристалла. И поэтому я думаю, что идеальный тип русского человека, холодноватого к близким, но жарко благодарящего Бога за удивительную гармонию мироздания, – это и есть тот идеал, к которому нам надо стремиться, по-ломоносовски, восторженно, с любопытством, активно и радостно переделывая мир. Я думаю, что именно эта матрица, ломоносовская матрица, в конечном итоге победит.
Иван Крылов
Сломанные крылья
Меня всегда восхищала крыловская личность как изумительная смесь всех русских национальных качеств. Невероятная физическая сила в сочетании с такой же фантастической ленью – ведь именно Крылов-лентяй первым описал обломовский тип и, конечно, срисовал его с себя. Невероятная, истерическая храбрость, а иногда и просто прекрасная храбрость, когда стенка на стенку, например, – и патологическая трусость при виде малейших репрессивных знаков со стороны правительства. Блистательное остроумие – и удивительная медлительность: никто не ждет крыловских внезапных точечных выпадов, потому что все привыкли, что Крылов вечно дремлет, хотя сквозь эту дремоту он прекрасно все слышит. Блистательный прозаический дар – и громкая слава исключительно в качестве поэта, причем поэта-басенника. Членство в Обществе любителей российской словесности, в «Беседе», архаизм большинства воззрений – и новаторство методов, дружба с Пушкиным. Абсолютная лояльность к правительству (не случайно же Николай I говорил: «Вот бы все такие были академики, как Крылов») – и абсолютная же, глубоко затаенная неизменная ненависть к этому правительству (думаю, никто так сильно не ненавидел правительство, потому что никто так хорошо его не понимал).
И есть еще одна главная, удивительнейшая крыловская черта: как всякий настоящий русский мудрец, он с неизбежностью напарывается на неприятности в самое благоприятное, самое либеральное время: во времена более или менее жесткие, невегетарианские и его готовы терпеть, и он умеет прятаться, но стоит произойти хоть какой-то оттепели, как Крылов высовывает нос – и тут же первый по этому носу и получает. И на всю свою жизнь этот урок запоминает.
Крылов, родившийся в 1769 году, главный прозаический подвиг своей жизни, сатирический журнал «Почта духов, или Ученая, нравственная и критическая переписка арабского философа Маликульмулька с водяными, воздушными и подземными духами», свершил в двадцатилетнем возрасте. Представить это практически невозможно, особенно если учесть, что он никакого систематического образования не получил. С раннего детства любимым своим развлечением он полагал кулачные бои и часто выходил победителем над взрослыми, будучи еще подростком, – вот уж чем его бог не обидел, так это физической силой и выносливостью. И не зря князь Вяземский говорил, что постигает величие русского духа только при виде того, сколько Крылов может сожрать.
Но при всем при этом – полное отвращение ко всякому учению, можно сказать, аграфия – в том смысле, что он так никогда и не выучился грамоте. Этот академик по разряду изящной словесности писал с совершенно детскими ошибками. Но чтение было его главной страстью. Читал и мечтал он очень много, этим особенно нравился Пушкину – праздной, прекрасной мечтательностью: долго сидеть и размышлять, «А что будет через триста лет?».
Крылов прекрасно знал нравы матушки Екатерины, потому что служил в Кабинете Ея Величества, куда был пристроен и где занимались личными делами, личной собственностью государыни, разбором прошений, лично ей направленных, – это и есть тогдашний вариант администрации президента. Крылов был сотрудником этого ведомства на мельчайших должностях переписчика. Он, собственно говоря, канцелярская крыса, хотя и совершенно безграмотная.
Но именно хорошее знание процессов российского судопроизводства, процессов обжалования и переобжалования и беспрерывного русского кляузничества – всё это во многом дало ему материал для «Почты духов». Так получилось, что в России очень любили разоблачительные тексты стилизовать под арабские сказки. Это, конечно, пошло с Вольтера. Но как только на Русь пришла «Тысяча и одна ночь», в разных переводах, в кусках, во фрагментах, сначала с французского, естественно, – выяснилось невероятное сходство между миром арабской сказки и российской повседневной бюрократии.
Мир арабской сказки – это мир сладострастия, сластолюбия и жестокости. И точно так же и российский мир, во всяком случае как изображает его Крылов, – это мир бесконечно изысканного наслаждения, сплошного сахара, вольготных и фривольных похождений и страшного зверства. Крылов еще в первой части «Почты духов» из задуманных трех (а написал он две) формулирует главный закон российского чиновничества: чиновник есть человек, который должен воровать и может воровать сколь угодно; он не стеснен ни нравственными, ни юридическими критериями. У Василия Капниста, правда, чуть позже:
Бери, большой в том нет науки,Бери, что только можно взять.На что ж привешены нам руки,Как не на то, чтоб брать, брать, брать…В это же время Крылову приходит мысль о том, что самое удивительное сословие в России – военные. Этому посвящено отдельное письмо гнома Зора, в котором тот рассказывает, как некий дворянин решал, куда бы ему пристроить сына, куда бы его приписать, в какое ведомство, и, наконец, ему подсказывает один чрезвычайно разбогатевший в последнее время нувориш, что самое большое счастье – быть военным.
Во-первых, в этой профессии всегда на все есть оправдание, военные условия списывают решительно всё. Во- вторых, военный может демонстрировать любое непостоянство в любви, ибо всегда волен сказать, что он не хочет быть ничьим пленником. Наконец, военный должен уметь копить, потому что это тренирует его в разграблении городов неприятеля. Пьет ли военный – он пьет для того, чтобы показать храбрость в бою. Ворует ли военный – он ворует для того, чтобы натренировать в себе военную хитрость. Иными словами, принадлежность к этому сословию является высшей ценностью. А уж если при военном заводятся женщины, то этим женщинам всегда абсолютная вольготность во всем и они совершенно безнаказанны.
Вот ежели бы сегодня кто-нибудь перечитал эти благие слова, он поразился бы вместе с тенью Крылова, сколь мало все изменилось за двести пятьдесят лет и сколь прекрасно быть женщиной военного!
А почему? Да потому, что есть немало господ Сластолюбовых, которые могут женщинами манипулировать: предоставить им и роскошные апартаменты, и костюмы, и, разумеется, чрезвычайно увеселительный образ жизни – и всё это только за то, поясняет сводница невинной красавице белошвейке, что ты проведешь с ним два часа наедине. И красавица, ничуть не кобенясь, соглашается на эти условия, поскольку г-н Сластолюбов действительно может дать ей выгодное положение.
Можно сказать: ну что такого? Обычная критика нравов, которая существует в любой литературе любой эпохи. Но у Крылова в «Почте духов» есть две удивительные особенности этой критики.
Особенность первая. Это книга очень либеральных времен. И именно либеральность этих времен вызывает у Крылова наибольшее негодование. Он устами своих гномов и сильфов много рассуждает о великих временах, о временах Александра, о временах Цезаря, когда величие было сопряжено и с грозностью, и с недвусмысленной жестокостью, но это были времена честные. А то, что происходит сейчас, – это время наиболее ненавистного Крылову порока – всеобщего фарисейства. «Потому что никогда, – говорит сильф Световид, – не видел я ни одного края, в котором бы все так ненавидели друг друга, так завидовали друг другу и так торовато (вот это очень хорошо – «так щедро». – Д.Б.) запоминали друг за другом каждую мерзость, сколь бы ничтожной она ни была». Поистине удивительно сочетание всеобщей любезности, всеобщей галантности, расцвета искусств – и всё это на тотальной гнили. Мед, намазанный на гнойную рану, – такое ощущение сопровождает крыловского рассказчика всю дорогу.
Мы много слышали прекрасного о веке Екатерины. Это век потемкинских и суворовских побед, это век покорения Крыма, это век памятника Petro Prima – Katarina Secunda, век переписки с Вольтером. Но что бы мы ни думали о матушке Екатерине, мы должны признать: великое время ее правления было временем глубочайшего духовного растления.
И вот вторая особенность крыловского гротеска – это ощущение карнавала в аду. Очередной сюжет. Прозерпина часть времени проводит в Аиде, часть времени – на земле. Всякий раз, возвращаясь с земли, она рассказывает, что там нового. И вернувшись в один прекрасный день, она говорит:
Завелся на земле подлинно прекрасный век. Мы здесь сейчас в аду устроим карнавал. Потому что ничего более прекрасного нет, чем маскарады. Я всем обеспечу аглинские шляпки, потому что это высшее достижение человечества. Станем мы здесь, безусловно, устраивать такие же, как в свое время в античности и какие сейчас есть в столицах, выборы королев бала. Правда, нам для этого понадобится трое честных судей. А где же в наше время взять троих честных судей?
Искать троих честных судей отсылают гнома Зора. А пока устраивается грандиозный карнавал, потому что где же веселиться, как не в аду? И дальше идет замечательная история, изложенная одним из корреспондентов Маликульмулька, о том, как во время маскарада молодой человек, соблазнившись маленькой ручкой в перчатке и думая, что перед ним прелестница, увлек ее в уголок, а перед ним оказалась ужасная, отвратительная старуха. Такова задача Крылова – показать, что под маской покровительницы искусств и раздатчицы щедрот скрывается страшная, злобная старуха, думающая только о том, чтобы как можно более продлить этот беспрерывный маскарад.
«Почта духов» – довольно страшная книжка, потому что это один из первых примеров (наряду со Свифтом, конечно) литературы европейского абсурда – всё подвергается мизантропическому осмеянию. И прославленное пятое письмо, которое рассказывает о пользе мизантропии, – манифест очень молодого человека. Мы знаем, что мизантропами обычно бывают молодые, нетерпеливые. Нетерпимость – это вообще примета молодости.
Ранний Крылов – отчаянный мизантроп. Он даже приводит в пример Тимона Афинского, который утверждал (это пишет Крылов), что лучший жребий для человека – удавиться немедленно, и специально для сих целей держал в своем саду три дерева с удобными сучками. Но Тимон Афинский кажется Ивану Андреевичу не лучшим образцом, потому что Тимон, пишет Крылов, ненавидел более людей, нежели их пороки. Великолепная, кстати, формула. Но ненависть к порокам и ненависть к греховности самого людского рода – это наилучшее состояние души. О пользе мизантропии – целый монолог (несомненно, под мольеровским влиянием; Крылов знаком уже и с первыми переводами Мольера, и не исключено, что с оригиналами), да и сама идея мизантропии, ее целительности и пользы на фоне сплошной эйфории екатерининского века, – идея прекрасная.
Рискну сказать, что при всей нашей любви к Державину, любви вполне заслуженной, как-то очень трудно разделить еговосторг от радостей простой жизни. Устройство страны, трагизм участи человека при жизни – это как-то проходит мимо его внимания. Всегда же можно устроить себе «жизнь Званскую», где «что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером / Там щука пестрая: прекрасны!», всегда можно полюбоваться, как луна «златые стекла рисовала / На лаковом полу моем». Державин – поэт мирной жизни, поэт счастья, упоения и, по большому счету, главный поэт екатерининского века, главный выразитель этого маскарада в аду. И на этом фоне сколь же привлекателен молодой, толстый, закомплексованный мизантроп Крылов, который повторяет: «Опомнитесь!» Повторяет с такой силой, что была даже версия, ее пришлось разоблачать академику Гроту, что какие-то письма из «Почты духов» написаны Радищевым, там есть совершенно радищевские интонации – особенно знаменитое письмо, из последних, где сопоставляются повозка вельможи, влекомая шестеркой лошадей, и огромный камень рядом, который тащат впрягшиеся в него люди. И вот это сравнение двух «транспортов», вот это сравнение двух крайностей екатерининского века выполнено уже без всяких крыловских экивоков, без всякой обычной его сатирической многословной патетики. Здесь голая, страшная, реалистическая демонстрация тотального абсурда бытия, то главное русское несоответствие, из-за которого автор не знает ни минуты покоя.
Но в том-то все и дело, что крыловский пафос, пафос напоминания о главных вещах, среди всеобщего карнавального ликования вопиюще неуместен.
«Почта духов» перестала выходить довольно рано, но прекращена была вовсе не из-за того, что мало было подписчиков. В конце концов, по тем временам 79 подписчиков – это очень хорошо. Для России, тогда еще тотально неграмотной и уж тем более не читающей, и уж подавно не читающей ничего по-русски, это прекрасный вариант. Журнал прекращается потому, что Крылова приглашают и говорят: «А не поучиться ли тебе, милый друг, пять лет за границей?» Крылов за границей учиться не хочет, предпочитает закрыть журнал, отказаться на какое-то время от журналистики. Лишь через год он начал издавать журнал «Зритель», который не представлял бы, наверное, никакого интереса, если бы в нем не появился «Каиб» – восточная повесть, которую сам Крылов считал первым своим по-настоящему удачным прозаическим опытом. Это вещь принципиально и нарочито сделанная под Вольтера.
Каиб, арабский царь, при огромном масштабе своего благосостояния (а у Крылова замечательно об этом сказано: «Так много у меня всего, что даже когда воруют, это почти не наносит мне ущерба»), томится чудовищной скукой. Однажды он спасает фею. Она говорит: «Проси чего хочешь». «Избавь меня от моей тоски», – попросил Каиб. Фея на это: «Вот перстень. Прочти речение на нем и последуй ему. И тогда скука твоя умрет».
Речение по-восточному витиевато: «Скука твоя исчезнет, когда ты найдешь врага, не знающего, что он тебя ненавидит, и друга, не знающего, что он тебя любит», – но в нем заключена величайшая, по мысли Крылова, мудрость.
Каиб, пространствовав, испытав немало довольно занятных приключений, влюбляется в прелестное существо, девушку Роксану, которой не открывает, что он Каиб, а называет себя Хасаном. Она влюбляется в своего Хасана и открывает ему, что больше всего на свете ненавидит Каиба, потому что отец ее был честным судьей и за то его сослали. Следует замечательный монолог о том, что нет государства, в котором честные судьи могли бы исправно выполнять свои обязанности, монолог о том, что без судей ни одно государство не стои́т. Вот тут Каиб и решает ей открыться: «Роксана, ты любишь меня, не зная, что ты – мой враг, ты ненавидишь меня, не зная, что я – твой любовник!» И заканчивается все замечательно. Царь, конечно, установил полную справедливость, «и они любили друг друга так сильно, что в нынешнем мире на них показывали бы пальцами и сочли бы безумцами». Прекрасная фраза, достойная юного мизантропа!