Полная версия
Календарь. Разговоры о главном
Короче, резвились. Ровесники до сих пор помнят, как Ален Делон купил “Собеседник”, как Вероника Кастро оказалась дочерью Фиделя, а российские ученые наконец установили, что малоприличная пословица “У него своя голова, а у меня своя” имеет под собой почву, ибо лингам с помощью заложенных в него нервных клеток почти всегда принимает решения за своего хозяина. Кто-то верил, кто-то забавлялся, а очерк Владимира Набокова из его швейцарского архива – о том, как он в 1973 году посетил Ленинград под псевдонимом Вивиан Даркблум, – я до сих пор считаю удачнейшей своей стилизацией. Эта прелестная пора давно миновала – сегодня розыгрыши свелись к старинному рецепту из Ильфа и Петрова. Там, если помните, старику Кукушкинду ежегодно подбрасывали один и тот же приказ об увольнении, и он всякий раз добросовестно хватался за сердце.
В чем тут дело? Полагаю, к одной причине ситуацию не сведешь: все в мире многофакторно. Туннель роется с двух сторон: чтобы шутка сработала, одни должны быть готовы шутить, а другие – смеяться. Сегодня все так трогательно серьезны, так пафосно готовы обвинять друг друга во всех смертных грехах и ждут только повода, чтобы наброситься всей сворой, ощущая трогательное единение и затаптывая наконец обнаруженного врага… вот никто и не высовывается собственно. У нас сегодня такие времена и такое настроение, что за неудачную остроту готовы всерьез провозгласить врагом народа, провокатором и агентом всех спецслужб: в этом смысле мы вновь переживаем то самое начало тридцатых, когда коллеги шутили над Кукушкиндом. После “Золотого теленка”, кстати, шутить перестали уже в масштабе страны – в последних сочинениях Ильфа и Петрова так и скрипит, и скрежещет мучительное стремление писать несмешно. Получается не всегда, но написали же они дикую “Тоню”…
Дело, конечно, не только в этом: желание смеяться в людях обычно сильней трусости. Придумали бы что-нибудь, шутили бы для своих, в узком кругу, но и этого нет как нет, и это тоже объяснимо. Чтобы срабатывала шутка, должно существовать понятие нормы, а его-то как раз и нет, упразднено. Это ведь штука внутренняя, а нас в последнее время воспитывают так, чтобы все внутренние барьеры уничтожались и человек мгновенно принимал все как должное. Вот скажите: идея принудительной регистрации призывников при выбытии на две недели – это шутка или всерьез? Вы верите, что они пойдут предупреждать военкома обо всех передвижениях, а если не пойдут, будут наказаны в административном порядке? Или: можете вы поверить, что глава комитета по молодежной политике на полном серьезе призывает рожать молодых и неимущих, потому что чем меньше денег, тем проще воспитывать? А что Зураб Церетели подарил Пекину Колосса Родосского, а Юдашкин разработал новую солдатскую форму? Да что мы шарим по родным реалиям – за границей, что ли, мало стало круглогодичного первоапрельского абсурда?! Верите вы, что к визиту французского президента в Англию там опубликовали голую фотографию его жены – вероятно, в порядке приветствия? А что Хиллари Клинтон – родственница ее главного внутрипартийного соперника Барака Обамы, и что родство это проходит через звездную чету Питта и Джоли? А что, наконец, в министерстве транспорта Украины запрещено транслировать в поездах любые песни, кроме украиноязычных – в целях пропаганды ридной культуры? Да мы всем коллективом в лучшие времена не изобрели бы половины этого бреда – и, однако, сегодня все это в порядке вещей: интеллектуальная деградация и временный откат к пещерам – норма, мир проходил через такие эпохи и потом сам себе удивлялся. Но смеяться в такие времена отваживались немногие – обычно это делается постфактум.
Скажи вам сегодня, что с завтрашнего дня к вам в квартиру подселяется специальный человек для отслеживания ваших разговоров и перемещений, вы спросите только: его кормить или у него будет паек? И никто не улыбнется, когда шутка окажется разоблачена. Потому что сегодня с человеком можно сделать все, и он не удивится. А закрытость внутренней политики такова, что любой абсурд, исходящий от государства, воспринимается как норма. Если можно было сделать министром обороны сугубо гражданского специалиста по мебели и налогам, кто не поверит, что Михаил Швыдкой, в соответствии с фамилией, брошен на гражданскую авиацию? Если Герман Греф побежит по улицам Петербурга с олимпийским факелом – стоит ли шутить, что Любовь Слиска возглавит нашу сборную по художественной гимнастике? Заседают же Хоркина с Кабаевой в парламенте, много говорят о молодежной политике, и никому не смешно…
Когда юмор везде, шутить не над чем. Даже “Комеди клаб” и “Нашу Рашу” с 1 апреля этого года прикрывают по рекомендации Общественной палаты: заметьте, не за низкопробность, а за кощунственное издевательство над традиционными духовными ценностями России. Что, испугались? Глазки-то забегали? Шутка! Если утробно, то пока можно. Гыгык.
2 апреля. Родился Джакомо Казанова (1725)
Необычайные приключения итальянца в России
Венецианец Джакомо Казанова, чье 285-летие 2 апреля 2010 года отметил крещеный мир, для русских особенно значим, и не только потому, что его мемуары, издававшиеся в советское время, были для нас энциклопедией запретных удовольствий (в этом смысле книга как раз пресновата), а потому, что именно Казанове обязаны мы российским имиджем. Он сформировался на Западе в конце осьмнадцатого столетия и мало изменился с тех времен: больше всех на него повлиял с тех пор только Астольф де Кюстин, но Кюстина читать не так приятно. Это отдельным русским он доставляет мазохистское наслаждение, ибо проговаривает вслух то, о чем мы и подумать боимся; если Россия так плоха, как он пишет, то с нас как бы и снимается часть ответственности, потому что ничего не поделаешь с 1839 года. А мир с гораздо большим удовольствием читает самоупоенного, азартного, сексуально озабоченного, тщеславного гурмана Казанову – и смотрит на мир его глазами, потому что Казанова, как ни странно, видит вокруг главным образом хорошее. Казанова любуется не одним собой, но и всем миром Божиим, в котором к его услугам столько вкусных вещей, – и потому Россия в его изображении предстает таким же царством роскошного абсурда, какой Афанасию Никитину представлялась Индия. Благодаря бешеной популярности казановских мемуаров, переиздававшихся, переводившихся и зачитывавшихся до дыр, именно в такую Россию Запад поверил охотнее всего – отчасти еще и потому, что Казанова был именно гением среднего вкуса. Его взгляд на Россию – никак не взгляд историка, эстета или стратега: в дикую, богатую, на диво гармоничную страну заехал странствующий сластолюбец – и поразился, до чего все можно. Так она и воспринимается до сих пор, несмотря на все попытки представить ее империей зла: край, где жить нельзя, но все почему-то счастливы; место, где крепостные в восторге от того, что их продают, а слуги почитают избиение за высшую благодарность. Интеллигенции тогда еще не было, брюзжать было некому.
О том, насколько Казанова правдив, можно спорить… а лучше не спорить, потому что половины увиденного он не понимает вовсе в силу исключительного верхоглядства – этой неизбежной изнанки авантюрного быстроумия, – а другую половину по-мюнхаузенски перевирает ради самопиара или эффекта. Мюнхаузен, кстати, тоже врал главным образом о России, в которой служил больше десяти лет; история о въезде в Петербург в санях, запряженных волком, и о коне, привязанном к колокольне (вишь, церкву-то всю завалило, а потом снег-от стаял, а на кресте конь болтается!), – типичная клюква а-ля рюсс, до которой Запад оказался великим охотником. Должно же где-то на свете существовать сказочное царство, жестокая страна с абсурдными законами, изобильными богатствами, гостеприимными аристократами, просвещенными монархами и диким народом, который благодаря рабству ежеминутно готов к любым услугам, от егерских до сексуальных! Боюсь, все попытки завоевать Россию (наполеоновские уж точно) диктовались именно этим сказочным образом – так Колумб искал Индию, где драгоценности валяются под ногами. Разумеется, захватчики находили в России совсем иной прием – но иноземным авантюристам тут в самом деле всегда радовались. Россия была Меккой для иностранцев особого толка: приятных в обхождении, веселых, галантных, умеющих всякие фокусы и штуки, а что они при этом вруны и воры – так умный человек не может быть не плутом! Казанова на каждом шагу встречает в России добрых знакомых – все проходимцы Европы стеклись сюда заколачивать бабло, морочить местных аристократов, вусмерть нажираться на халяву и дискутировать с просвещенной императрицей. В России, как ее увидел Казанова, всего очень много. Их там, во всяких Венециях и Парижах, воспитывали в строго чувстве меры, а тут мера почитается за безвкусие, ибо главной чертой России оказывается изобилие. Она поистине неиссякаема во всем, от пространств до богатств; всю жизнь скачи – кругом не обскачешь. Воровство и жульничество почитаются за добродетель именно потому, что требуют известного ума и храбрости, а ущерба не наносят: обидно ведь, когда отнимают последнее, а последнего в России не будет никогда, всегда есть zagashnichek. Аристократия поражает сочетанием азиатчины внутри и европеизации снаружи: со своими – совершенная Азия-с, для европейцев – сама любезность. В голодной старости Казанова с особым умилением вспоминает, как вволю накушался там-то и там-то. Разумеется, он на каждом шагу противоречит себе – императрица у него то высока, то невысока ростом, крепостная возлюбленная то страстна до истеричности, то равнодушна до аутизма; но ведь так оно все и есть! Рост императрицы меняется в зависимости от того, кто с нею разговаривает: для собственных подданных она – великанша, грозная в буйстве; для иностранного наблюдателя – среднего роста, хорошего сложения, всегда спокойного нрава… Русские женщины тоже восхитительны именно легкой сменой настроений – сейчас она тебя безумно любит, а завтра спокойно с тобою расстанется, потому что есть на свете вещи поважнее любви, и на них-то они молчаливо сосредоточены.
По вечной авантюрно-обывательской склонности к дешевым эффектам Казанова рисует картины непредставимые – чего стоит сцена, когда он покупает тринадцатилетнюю крепостную красавицу, нареченную им Заирою, и по русскому обычаю пальцем проверяет ее девственность, а рядом ее отец, получив сто рублей, возносит благодарности Николаю-угоднику. Однако при всей нереальности этого сюжета главные черты России – презрение к закону, полное бесправие одних, неограниченный произвол других и глубокое взаимное удовлетворение этим гармоничным состоянием – он, как ни странно, уловил. Россия Казановы – именно край гармоничного рабства, где крепостные весьма довольны тем, что их продают, а придворные – тем, что их в одно мгновение возносят или растаптывают; и грех сказать, но это представление живо до сих пор. Вот почему попытки отечественных либералов привлечь внимание к реальным проблемам с правами человека в России до сих пор так малоуспешны, особенно сейчас: в глубине души Запад, по-прежнему смотрящий на Россию глазами Казановы, убежден, что нам так проще. “Раки любят, чтобы их варили”. В самом деле, если бы нам это не нравилось, это давно было бы иначе. А пока любая рублевская ассамблея весьма мало отличается по духу и вкусу от петербургских балов, как их увидел ненасытный венецианец, да и крепостные искренне благодарят угодников в ситуациях, в которых другие померли бы со стыда.
Остается понять, почему Казанова до сих пор столь привлекателен для миллионов читателей, – нравственный его облик, кажется, очевиден, да автор себя и не приукрашивает; вранья полно, бахвальства того больше, а нравственные и философические максимы достойны солдатского блокнота. Между тем популярность Казановы в России обусловлена не только его искренней любовью к нашему неразборчиво-гостеприимному Отечеству, но и весьма распространенной здесь эмоцией – тоской по авантюрным временам, сменившимся тоталитарными. Казанова ведь, в сущности, фигура того же ряда, что беглый олигарх, ностальгически вспоминающий, как много тут было всего и как легко оно доставалось. Теперь не то. Настала старость – самый страшный тоталитаризм, против которого не возразишь. “Где мой блеск, где бал насущный ежедневных наслаждений?” Мемуары Казановы – жанр, в котором выдержано большинство русских воспоминаний: вот были времена, всё мы могли, всё нам было можно, мирами ворочали! – а теперь пришли другие люди, пошлые прагматики, и веселое наше воровство сменилось воровством скучным, будничным, жестоким, вызывающе и беспримесно бесчеловечным… У нас были принципы, правила, понятия о чести; мы воровали играючи, убивали на дуэли, совокуплялись от любви! – а эти крадут деловито, душат в подворотне и нагибают для самоутверждения. Как тут не вспомнить Казанову с ностальгической нежностью, глядя на него из времен, в которых ему нет места!
Так что в России ему были бы рады и сейчас. Бери, не жалко, у нас полно.
4 апреля. Премьера фильма “Поп” (2010)
Благонамеренный
Фильм Владимира Хотиненко “Поп” (прежнее название “Преображение” вовсе уж не было ничем в картине подкреплено) заслуживает благодарности за одно то, что наглядно демонстрирует один из фундаментальных, но подзабытых законов искусства. Точно расставленные акценты, продуманность, взвешенность, даже и ум не гарантируют художественного результата. Недостаток радикализма оборачивается в искусстве таким же пороком на грани кощунства, как избыток его в идеологии. Отсутствие личного отношения к теме не компенсируется одобрением специалистов и даже благословением иерархов. Грех в искусстве один – недостаток таланта или, в случае “Попа”, сознательное его ограничение на грани самоистребления; документальная правда не тождественна художественной – поскольку у жизни скорей художественная, нежели математическая логика.
Это мог быть великий неправильный фильм. Неправильный во всех отношениях, кроме эстетического. Но бояться этого не стоило – вспомним Андрея Синявского, вечно повторявшего, что эстетика выше, первичней морали. Эстетика так или иначе выведет к этическому, а вот наоборот не получается почти никогда. Может, если бы “Поп” делался не под патронатом (говорят, что и наблюдением) Московской патриархии, он был бы ближе к Богу – как, скажем, вопиюще неканоничный “Андрей Рублев”. Ибо художник устремляется к Богу не тогда, когда старается ему понравиться, а тогда, когда свободно творит, подражая ему.
Впрочем, допускаю – хоть и неохотно, – что Владимир Хотиненко снял фильм на пределе своих возможностей. И тогда спасибо “Попу” за подтверждение еще одной истины: когда художник слишком долго заставляет себя сознательно снижать планку – ради массовости, кассовости, попадания в тон времени и по тысяче других причин, – он в конце концов теряет способность взять свою обычную высоту. Представить невозможно, что “Попа” снял постановщик “Роя”, “Зеркала для героя”, “Макарова” и “Мусульманина”. Но для постановщика “1612”, “72 метров” или “Гибели империи” “Поп” – серьезный прорыв, хотя бы в смысле масштабности поднимаемых вопросов. И если бы задачей фильма было именно поднять вопросы, а не предложить устраивающие всех ответы, это могло быть совсем другое кино. Но тогда его вряд ли показали бы на Пасху в храме Христа Спасителя.
Мастерства в ремесленном смысле (“ремесло” – святое, ничуть не уничижительное слово) Хотиненко как раз не утратил: архитектор по первому образованию, он умеет “собрать” картину. Именно выверенная конструкция спасает от провала: гладко пригнанные блоки позволяют скрыть пустоватость внутри. Замечательно проведенный лейтмотив “На реках Вавилонских” – хор пленных иудеев из “Набукко” в прологе, “Rivers of Babylon” от “Boney M” в эпилоге – явно рассчитан на понимающего зрителя, и таких немало. Мне, в отличие от многих коллег, показалось вполне уместным красноречивое начало – мир, увиденный фасеточным зрением мухи, отраженный в сотнях ее глазок и утрачивающий цельность; авторы явно призывают отказаться от узких и клановых позиций, с которых ничего толком не видать. Иное дело, что заданная в самом начале лубочная интонация – с прямыми аллегориями, сильными, но лобовыми ходами – как раз не соответствует сложности материала, а на полноценный гротеск, в котором он прежде чувствовал себя как рыба в воде, Хотиненко не решается. И нерешительность эта оборачивается большим кощунством, чем любая смелость, потому что есть темы, которые только компрометируются половинчатыми высказываниями. Скажем больше: есть темы, на которые можно снять только великое кино – либо никакое, и тогда не спасут никакие частные достоинства, о профессионализме не говоря. И тут художнику впору проявить одну из христианских добродетелей – смирение, то есть осознать масштаб своих возможностей. Лев Толстой говорил про андреевский “Рассказ о семи повешенных” – вещь, между прочим, неслабую: “Родители приходят к сыну накануне казни! Это тема, за которую я побоялся бы браться!”. История Псковской миссии – тема, с которой уж не знаю, кто бы и справился в современном искусстве, не только русском, а мировом. Приходят немцы и создают на оккупированных территориях эту миссию – временную, конечно (чего и не скрывают), под видом возрождения православия, а на деле для маскировки истинных своих намерений. Священству предлагается вечный соблазн русской интеллигенции – сделать благое дело с разрешения и при попущении откровенно дьявольских сил. Тут бы и высказаться об этом соблазне, далеко не только церковном – и не только советском: есть шанс издать несколько полезных для народа книг – в отвратительное время и под надзором отвратительных людей; высказать важные мысли – в заведомо отвратительном журнале; буквально, физически спасти несколько человек – ценой сотрудничества с бесспорным злом. Об этом “Список Шиндлера”, например, не самый сильный, но хотя бы последовательный фильм Спилберга, и у Спилберга-то как раз позиция есть, пусть уязвимая, многажды скомпрометированная в советские времена: если есть возможность спасти стариков, женщин и детей – ради этого можно сотрудничать с чертом, дьяволом, Гитлером, и подите к черту с вашей бескомпромиссностью, за которую платят чужой кровью. Мог и Хотиненко снять свой “Список Шиндлера”, если бы захотел того. Правда, в одном он со Спилбергом совпал: Красная армия получилась у них одинаково неприятной. Спилберг откровенно издевался над всадником, который прискакал сказать спасенным “евреям Шиндлера”, что они свободны, а у Хотиненко русский особист выглядит много отвратительней немцев – те по крайней мере попа не били. И в этом мне видится как раз существенное отступление от исторической правды, даже если реального Александра Ионина бил реальный особист, а немцы пальцем не трогали. Штука в том, что наши в этой войне были лучше немцев. Правее. С богословской, исторической, нравственной, эстетической и человеческой точки зрения. Если этот факт игнорировать или ставить под сомнение, можно существенно упростить нравственную трагедию Ионина, что у Хотиненко, кажется, и получилось.
Однозначного ответа на вопрос, прав ли был о. Александр, соглашаясь служить “под немцами”, – нет и быть не может. Подкармливал военнопленных. Пытался спасти осужденных на казнь (не спас, да нельзя было и надеяться). Утешал отчаявшихся. Устыжал предателей. Помогал партизанам. Отказался отпевать полицаев. Стоят ли послабления, которых он добился, и благодеяния, которые совершил, соглашательства с бесчеловечнейшим из режимов в человеческой истории? Для кого-то – безусловно да, для других – ни в коем случае нет, твердая авторская позиция была бы благотворна в эстетическом смысле, но возможна ведь и третья: Господи, что ж это за проклятое столетие и проклятый мир, где элементарной человечности нет места, где человеком быть нельзя – только сверх?! Хотиненко и Маковецкий своего попа оправдывают – у них сильный аргумент: детей спасает. Детская жизнь перевешивает любую абстракцию. Но тогда у них получается, что неправа безбожная советская власть, которая этих детей вторично осиротила, арестовав о. Александра. А между тем советская власть для спасения этих детей – и миллионов других, кстати, – сделала не менее, а то и поболее, чем о. Александр. Она эту войну выиграла. Правда, священством она распорядилась ничуть не менее цинично, в критический момент позволив избрать (а по сути назначив) патриарха. Но для такого вывода у Хотиненко уже не хватает храбрости, а может, ему мешает совесть. Он ведь не может не понимать, что Великая Отечественная не была столкновением двух зол. Одно зло было почерней, побесспорней и вдобавок влезло на чужую землю. Разумеется, от героической и демонстративной гибели о. Александра в первый же день оккупации, реши он не сотрудничать с врагом и плюнуть в харю захватчика, никому не было бы лучше, а военнопленным и ленинградским детям-беженцам – даже и гораздо хуже; одного только не может быть у этого героя – сознания правоты. Тут надо играть такую трагедию, которая никаким мастерством не изображается; повезло Лунгину, которому достался слабый сценарий “Острова”, – у него был Мамонов со следами страшного духовного опыта на лице, с такими падениями и борениями в прошлом, что его монаху веришь. Маковецкий – очень большой актер, но тут мало его обычной энигматичности, в которую можно вчитать что угодно; мало тут и доброты, и благости – надо играть близкое знакомство с адом, в который и ввергнута душа русского священника меж молотом и наковальней (тот факт, что наковальня – своя, родная и никогда в истории не была особенно мягкой, утешает мало). Этого знакомства с адом у Маковецкого нет. И это, думаю, не только его вина: вопрос в том, насколько для Хотиненко – человека жизнерадостного, доброго и энергичного – органичен такой материал вообще. Сюда бы Балабанова. Это тот самый случай, когда человек приходит в Московскую патриархию за благословением – и ничуть не оскорбительно было бы спросить его: а потянете ли? Ваше ли? Не душеполезней ли будет сделать нечто в вашем духе и сообразно вашему темпераменту? Ведь тут надо делать не лубок и не притчу, а трагедию (можно ее сделать и средствами лубка, но для этого надо быть – не знаю даже – Мотылем? Полокой? Получилось же у Мотыля в “Шишлове”, но кто его видел?). Получилось у Лунгина в “Царе”, но какой ценой был куплен опыт Янковского в последней роли – мы теперь знаем: знал ли он сам – неважно, но жил и работал на грани, и это придало картине особый заряд, какого, может, и не было бы, играй, как планировалось поначалу, Гармаш (справедливости ради заметим, что и А. Сегень – не А. Иванов: профессионален ли Иванов в качестве сценариста, не знаю, однако его киноповесть об Иоанне – сильная метафизическая литература, а “Поп” – нет).
У Хотиненко все, включая русского немца в исполнении Лобоцкого, сыграли на обычном хорошем человеческом уровне – там, где материал требует сверхчеловеческого. В особенности это касается Лизы Арзамасовой, хорошей девочки из “Папиных дочек”, но вот как хочешь, а Хаву, которая сначала отказалась от веры отцов ради христианства, а потом потеряла всю семью и живет теперь с прекрасными, но чужими людьми, должен был играть кто-нибудь другой. Тут мало общей трогательной унылости, нужен пограничный опыт или по крайней мере режиссерская способность его имитировать, но для проката, вероятно, требовалась актриса раскрученная, сериальная. Я помню, как много писали о жестокой работе Климова с Алексеем Кравченко (которого знать никто не знал) в фильме “Иди и смотри”, но Климов снял великую картину, пусть многое в ней и было за гранью искусства; и Кравченко, как видим, не пропал, хотя после этого 14 лет не снимался. У Хотиненко не получилось даже ни одного страшного немца – так, хорошие ребята, веселые. Страдают от холода. Убивают между делом. Даже особист не страшный – просто плохой. И какое это в результате религиозное кино? Какая вообще религия без пограничья, на одной благонамеренности? При всей аккуратности, достоверности, строго дозированной условности, при старательном соответствии фактам, при актуальности проблем и всеобщем – от операторского до композиторского – бесспорном профессионализме это кино как раз менее всего религиозное, потому что нет никакой веры без ада и рая, без подземного пламени и небесной благодати; берешься за такую тему – “будь или ангел, или демон”. Переводя на местные реалии – “будь или Климов, или Герман”. Впрочем, есть и третий вариант – будь сверхвысокий профессионал, вроде Спилберга; но в наше время и в нашем месте таких, похоже, не осталось.
Ничего не поделаешь – время было не для хороших людей, и рассказывать о нем должны такие же полубоги, как те, кто этому времени соответствовал. Нам сейчас этот масштаб даже представить трудно – как мухе трудно понять о. Александра. Спрашивается вопрос, как говорится: что же делать в такое время и в таком месте крепкому профессионалу с замечательными потенциями, но не в лучшей форме? Вообще, что ли, не браться за великие вопросы и пограничные ситуации?
Именно так. В этом и будет заключаться одна из высших христианских добродетелей. Делай, что можешь, а чего не можешь, за то не берись. Нам вообще не мешало бы вспомнить, что великое искусство не всегда делается правильными, здоровыми, благонадежными людьми. Продюсерам, прокатчикам – да, пожалуй, и Православной энциклопедии – проще иметь дело с крепкими профессионалами, но в религиозном кино все, что не шедевр, – неудача: тут спрашивается и оплачивается по максимуму. Впрочем, руководитель Православной энциклопедии Сергей Кравец это как раз понимает: старшеклассником в Школе юного журналиста я слушал его курс лекций по русской литературе и разговор с ним на зачете помню почти дословно. Вряд ли у него изменились критерии.