bannerbannerbanner
Птичка польку танцевала
Птичка польку танцевала

Полная версия

Птичка польку танцевала

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

– Ишь, барыня. Шла бы взад сидеть!

Подруга нервно повела плечами, но шикнуть на простолюдинов побоялась. Сейчас сила была на их стороне.

После выступления Аня, как всегда, взглянула на папу, ища его одобрения: «Очень хорошо, принцесса!» А он даже не повернулся к ней, послал воздушный поцелуй своей подруге.

Следующим выступал старик-куплетист в босяцком одеянии.

– Куплеты на злобу дня!

Он запел про город, всех жителей которого повесили на фонарях. На базаре, словно куколки, висели торговки. И на улице – все прочие профессии: сапожник, мясник, ювелир, портной, пекарь, гробовщик, дровяник, парикмахер, аптекарь.

Страшная была песня и почему-то смешная. Над этими куплетами раньше смеялись белые. Правда, в глазах у белых плавали печаль и злость. В этот раз зал вполне добродушно гоготал, пока кто-то с последнего ряда не крикнул тонким голосом:

– Зря смеётесь, хлопцы! Эта сволочь, он то же самое во вторник для Петлюры пел! Над нашей властью народной надсмехался.

Залу потребовалось совсем немного времени, чтобы перейти от благодушия к ненависти.

– Гоните его со сцены!

Но тонкому голосу этого было мало.

– Пока мы грудями за революцию шли, они тут обнахалились! До издевательства! Фильму свою про нашу ЧеКа тут намедни крутили, а вот эти все плясали.

В рядах произошло брожение, и зал потребовал сразу несколькими голосами:

– В расход гада!

Актёры оцепенели, а куплетист затрясся вместе со своей ветошью. Началась суматоха. Анечке захотелось подбежать к папе, вжаться лбом, почувствовать отцовскую руку на своей голове и не видеть, что произойдет дальше. Но её опередила та самая подруга. Она почти без чувств упала на папу, угодив ему в глаз краем своей шляпы.

Куплетиста поволокли к выходу. Он болтался в руках своих палачей, как тряпочный паяц. Его плешивую голову мотало из стороны в сторону, театральные лохмотья развевались среди солдатских шинелей. Вскоре с улицы раздались два выстрела, и сразу заголосила какая-то женщина.

Анечка смотрела, как разбегаются актёры, как папа и его любовница обнимают друг друга. Шляпа-абажур сползла даме на лицо, остались лишь щёки и искривленный страхом рот.

– Жорж, пообещай, что мы уедем отсюда! – неслись рыдания из этого мокрого рта. – Пообещай прямо сейчас ради нашей любви! Ты ведь знаешь, что я не вынесу этот ужас!

Отец гладил свою подругу по спине, успокаивая.

– Я знаю, я знаю…

Он легко давал обещания.


* * *

Со дня появления красных прошло три недели. Ранней весной на широком тротуаре Крещатика рядом с книжным магазином Идзиковского, что напротив Прорезной, группа буржуев неумело скалывала лёд ломиками. За ними присматривал молодой жгучий брюнет, одетый с комиссарским шиком. Всё на нём, кроме галифе, было кожаным – фуражка, куртка, сапоги.

С торца многоэтажного дома на углу резко идущей в гору Прорезной улицы на буржуев не менее строго взирал огромный красноармеец, изображённый в кубистическом стиле. Фасад того дома был опоясан красными транспарантами на двух языках – «Мир хижинам, война дворцам. Мир хатинам, вiйна палацам», и обвешан табличками с непонятными названиями советских учреждений: ПУОКР, Реввоенсовет, ПоАрм, Агитпроп, Политпросвет.

Вдруг улица притихла. По ней вели большую группу арестованных. Их было человек двести. Люди шли в той одежде, в которой их взяли – кто в пальто и шапке, кто в лёгком домашнем; некоторые несли наспех собранные узелки.

Конвоирами были китайцы. Киевляне со страхом смотрели на этих раскосых чекистов, которые не дорожили жизнью – ни чужой, ни собственной. Даже латышские стрелки, среди них почему-то было много немцев, не могли сравниться с ними в жестокости.

С винтовками наперевес, китайцы тесным кольцом окружали арестантов. На их одинаковых лицах не отражались никакие чувства. Китайцы были равнодушны к этой стране, в которую приехали ещё до войн и революций с единственным желанием – заработать. Просто в «Киевском коммунисте» были недавно напечатаны объявления о наборе в ЧеКа. Триста рублей хорошие деньги.

Процессия поравнялась с буржуями, и те прервали работу, всматриваясь в лица арестованных.

– Господи…

Высокая пожилая дама с муфтой в одной руке и ломиком в другой повернулась к мужу.

– Володенька, это же нашего Прокофия Ивановича повели! За что, за что старика арестовали? Ведь он честнейший человек, русский профессор!

Её муж горько усмехнулся.

– За это самое и арестовали, Тосенька.

Кожаному не понравилось, что они отвлекаются от колки льда, и он прикрикнул:

– Граждане буржуи, а ну-ка, хватит разговоры разговаривать!

Перед тем, как вернуться к работе, дама перекрестила воздух, посылая знамение арестованным.

Патриархальному Киеву, каким он был на протяжении веков, приходил конец. На Большой Подвальной перед дверями грязной гостинички «Версаль» теперь стояли пулемёты. Здесь была наспех устроена тюрьма. Каждую ночь в саду напротив «Версаля» прямо над обрывом раздавались выстрелы – это казнили арестованных. Перепуганные горожане шептались, что счёт убитым уже пошёл на тысячи.

А всего в двух верстах от этого страшного места по инерции кипела богемная жизнь. Киев уже год, как был приютом для сбежавшей из обеих столиц художественной интеллигенции. Сначала беглецам казалось, что дела в Петрограде и Москве наладятся через месяц или два. Но смутное время не кончалось.

Богема облюбовала подвалы двух гостиниц (ох, уж эти киевские гостиницы с французскими названиями) и превратила их в кабаре. Анечка бывала в обоих артистических подвалах с папой и его подругой. Чтобы попасть в первое кафе, надо было пройти через две очень разных двери. Одна, высокая и зеркальная, вела в вестибюль, возле неё стоял швейцар. А в самом вестибюле была неприметная дверца, за которой находились ступеньки вниз. Спуск по ним заканчивался в совершенно необыкновенном месте. Там светились цветные фонарики и повсюду стояли бочки. На маленьких все сидели, большие служили столиками, и на одной бочке красовалось одноглазое чучело.

Зимой в подвале выступал «салонный хор нищих». В нём участвовали лучшие артисты в масках «бывших людей», потерявших своё положение после революции. Ими управлял бойкий одессит с зачёсанной набок длинной чёлкой.


Ах, мама, мама, что мы будем делать,

Когда настанут зимни холода?


– хрипловато выводил регент. Хрипота и серьёзность соответствовали его маске.


У тебя нет тёплого платочка,

У меня нет зимнего пальта…


Киев уже признал своей эту песенку беспризорников – её пели на Крещатике, на Подоле, на Днепре.

В другом кафе над входом висела вывеска, на которой человек летел в ультрамариновом и розово-серебряном пространстве. «Войдя сюда, сними шляпу. Может, здесь сидит Маяковский». Конечно, это относилось к мужчинам. Папина подруга оставалась в своем неизменном абажуре. Наверное, она и спала в нём.

Художники, литераторы, артисты и музыканты выступали здесь за еду. Остроумцы обменивались шутками, то и дело раздавались взрывы смеха. Все блаженно заулыбались, когда актёр с большим жёлтым бантом запел про далёкие знойные страны, про негритосов и миллиардеров. Спрятаться от наступающей эпохи можно было только в выдуманном мире.

Очень высокий человек в бархатной блузе и клетчатых брюках, с длинными, как у дьяка, волосами читал свои стихи. В руке у него была дорогая трость с массивным набалдашником, на запястье – браслет из металлических звеньев. Он энергично жестикулировал, трость и блестящий браслет мелькали, гипнотизируя зал.

Сами зрители выглядели не менее странно в своих толстовках из фиолетового бархата и парчи. Из-под этих нарочито распахнутых толстовок сверкали белизной сорочки и выглядывали банты художественно завязанных галстуков. Сидели здесь и недавно вернувшиеся с фронта. Их серые шинели напоминали о жизни, которая творилась за пределами подвала.

Анечка пила чай с монпансье, наслаждаясь тем, как сладкие горошинки тают у неё за щекой. Она осторожно отламывала кусочки от принесённого с собой чёрного хлеба и время от времени спохватывалась, что предаёт свою маму. Ах, мама, мама, что мы будем делать…

Папина подруга была говорливой, отец рассеянно улыбался. Наверное, он уже тогда обдумывал, как бы уйти из семьи без лишних скандалов. Лучшим вариантом было уехать вместе с любовницей на гастроли и больше не возвращаться. Так он вскоре и поступил.

Вообще, многие убежали, а потом присылали в Киев письма, в которых радовались своей прозорливости. Дела в городе пошли совсем плохо. Киев одичал. Люди перестали следить за собой, боясь показаться буржуями. По Крещатику больше не ходили трамваи, и рельсы заржавели, на мостовой среди булыжников проросла трава. Извозчики тоже не ездили.

Киевские сады и парки вырубили. Не стало света, дров, даже вода не шла в квартиры. Предприятия не работали, и воздух сделался прозрачным до хрустальности, как за городом.

По квартирам ходили «коммунары», отбирая у киевлян последние вещи. Такой рейд пришёл и к Пекарским: наглые мужики стали рыться в ящиках комода, сворачивать постельное белье, скатерти. Они схватили мамины единственные полусапожки. Мама, беспомощно плача, тянула обувь к себе, но бородатый красноглазый мужик был сильнее. Анечка, сама не зная почему, бросилась в пианино, стала громко играть попурри из песен. Тонкие девичьи пальцы изо всех сил били по клавишам. Грабители замерли, потом попятились и, ничего не забрав, тихо вышли из квартиры.

Город разделили на коммуны, но дальше переписи голодных ртов дело не двинулось. Пшено и вобла были теперь главными в меню. Напечатанные большевиками продовольственные купоны дразнили обещаниями: на хлебном была изображена французская булка, на мясном – окорок, на сахарном – недостижимая, как грёза, голова сахара.

Спасала меновая торговля. На Еврейском базаре упитанные румяные крестьянки и их мужики за свою картошку, хлеб и молоко брали у горожан юбки, обивку с кресел, графины, стулья, ножи, столы, зеркала, гардины, даже ночную посуду. Их телеги были завалены изысканными городскими вещами. Но к весне у въездов в Киев встали вооруженные заградотряды. Крестьяне перестали приезжать в город, и киевлянам пришлось самим ехать в деревню за едой.


* * *

Анечка брела вслед за мамой по просёлочной дороге. У мамы, словно у простой крестьянки, вздымался на спине мешок, в нём лежали её лучшее платье с расшитым подолом, меховая муфта, три серебряных суповых ложки и кувшин в латунной оправе. Это были последние сокровища, всё, что они могли предложить в обмен на продукты. Пианино и граммофон были давно отданы за крупу.

Весна в деревне ощущалась особенно остро. По небу лениво плыли пышные облака, деревья стояли, словно в молоке. Показавшиеся вдали белые мазанки под крышами из ржаных снопов и плетни с глиняными горшками добавляли поэтичности этой пасторали.

Мать и дочь Пекарские уже приезжали сюда. Когда они в прошлый раз торговались в хате, крестьянка оттолкнула мамину руку с протянутыми советскими банкнотами и открыла свою шкатулку, в которой лежала пачка разноцветных керенок, украинок и деникинских бон. Она со смехом небрежно поворошила их, словно это были фантики.

– Це порожние бумажки! Нам не потрибно.

Зато эта баба охотно приняла городские вещи. Спрятав их в расписанную красными цветами скрыню, она сразу полезла за съестным в погреб, достала из печи горячий суп с галушками. На самом почётном месте среди кухонной утвари в её хате красовался ночной горшок.

Деревенские жили сытно, даже богато по сравнению с горожанами. И здесь было спокойнее, чем в городе. Но в этот раз сам воздух был почему-то наполнен предчувствием беды. На дороге показались тяжело гружёные мешками телеги. На одной колыхался плакат – «Все излишки государству». Телегами управляли понурые крестьяне, а на мешках сидели улыбающиеся красноармейцы с винтовками.

Мама остановилась, проводила подводы взглядом.

– Oh mein Gott, oh Himmel…

На деревенской улице, яростно сжимая кулаки, перемовлялись про новую власть мужики, и в голос плакали их жинки.

Аня с мамой направились к знакомой хате. Хозяйка, пригорюнившись, сидела на земле перед разрытой ямой. Рядом было разбросано подгнившее сено и валялись вилы.

– Здравствуйте, – сказала Аня. – Мы опять к вам.

Женщина приподняла голову.

– Ой, дивонькы… Ще на той недиле и хлеб, и сало, и пшено булы. Отримали мы за них рояль. Стоить в хате… И на кой он нам тепер потребен? Продразверстка, будь она неладна! Останний тайник наш раскопалы, всё забралы, бисовы диты.

Белоголовый сынок настойчиво подёргал её за рукав.

– Мам, а мам…

Но баба как будто не замечала его. Она бесцельно водила сжатым кулаком по своей испачканной юбке – вверх, вниз, вверх, вниз. Возле её ног пугливо клевала землю белая курочка. Женщина разжала свой кулак – там оказалось несколько зёрен.

– Курей всех похапалы! Вон, одна тильки сховалася.

– Мамо… – опять жалобно заныл мальчик.

– Ну шо?

– А батя повернёться?

– Вин повернёться, сынку, а може… Ох, не знаю я… И чоловика моего оны забралы!

Она вжала голову сына себе в живот и запричитала, раскачиваясь над разорённым тайником.

– Бидны мы бидны!

«А у нас даже зёрнышек нет», – с тоской подумала Аня.

На улице ругались между собой деревенские женщины. Одна дивчина кричала, что это им кара за то, что они барскую усадьбу пограбили и сожгли, а хозяйку и её Цыпочку убили. Цыпочка, похоже, была дочерью барыни. Другие бабы отвечали, что они никого не убивали. А что их мужья трошки добра принесли с той усадьбы, так все ж тащили.

У Ани закружилась голова, и она с удивлением заметила, что зелень деревьев вдруг стала яркой, как на дешёвой ярмарочной картинке с видами Малороссии. А фартук стоявшей у плетня дивчины – таким алым, что свело зубы.

Плетень надвинулся на девочку, ткнул в бок сучком-рогом. Схватившись за него, Анечка нащупала в кармане липкий кусок жмыха с сахаром, сунула его в рот. Жмых постепенно наполнил рот сладостью, ядовитая палитра утихла.

В тот день им всё же удалось раздобыть две буханки кислой черняшки. Часть хлеба они съели, едва он попал им в руки. Это была недолгая отсрочка голода.

– Я не знаю, как телать. Помощи ниоткута… – начала свои жалобы мать. – А твой папа с той тамочка…

– Ну мама… – устало укорила Аня.

Но та не умолкала.

– Фатер говорил: Ленхен, не ходи за ним, er wird sie unglücklich machen. Актёр – весёлый человек, но он сделает тебе отшень плёхо. Я не слышала майн фатер…

Нестарая ещё женщина, рано потерявшая красоту (вернее, отказавшаяся от неё), она жила прошлым. Но со своей четырнадцатилетней дочерью разговаривала, как со взрослой.

– Перестань. Ты же обещала! – теряя терпение, закричала Аня.

Мать замолчала и ещё сильнее сгорбилась под своим мешком. Дочь покосилась на неё – до чего же она похожа на испуганного ребёнка. Как отец смог бросить такую беспомощную? Неужели не догадывается о боли, которую причинил им обеим?

Папа исчез из жизни дочери, но остался любимым. А мама вызывала у Ани неловкость и только потом – все остальные чувства. Анечка уже решила, что никогда в жизни не станет никого любить. И уж точно не будет плакать из-за мужчин. Разве можно так унижаться? Пусть лучше они страдают.

В будущем она видела себя красивой и знаменитой. Только пока не могла разглядеть путь к своей мечте. Для начала надо было уцелеть в настоящем времени, где распускала поздние цветы голодная весна и горе накрыло всех с головой. Анечка пыталась зарабатывать восточными танцами. Ей казалось, она будет пользоваться успехом. Новости дойдут до отца, он поймёт, какая у него талантливая дочь, и вернётся домой. Но обмотанная шалями жеманная девочка не произвела впечатления на взрослых.

На железнодорожной станции плакала молодая баба. Вокруг неё стояла толпа. Сквозь рыдания баба рассказывала, что ехала с двумя тюками и грудным ребёнком. Сойдя с поезда, перетащила между вагонами первый тюк и ребёнка, оставила их у забора и побежала за вторым тюком. Когда она вернулась, у забора было пусто.

– Бог с ними, с вещами! Взяли бы их только, но дитятко мое не трогали! Зачем им младенец? – убивалась она.

– Во что твой ребёнок был завёрнут? – спросил её пожилой усатый мужчина, похожий на фабричного рабочего.

– В одеяльце и платок.

– Они хорошие были?

– Да почти новые.

– Ну вот. Из-за них и украли… А дитё им без надобности.

Баба с надеждой взглянула на говорившего:

– Мабуть, живым останется?

Мужчина крякнул и, потрогав усы, с сомнением покачал головой.

Молодая баба заплакала пуще прежнего.

– Не убивайся ты так, – сказал ей мужчина. – Оно, может, хорошо, что Господь его приберёт. Времена нынче такие, лучше вовсе на свет не родиться.

Издалека донёсся гудок паровоза, к станции приближался состав. Никто не знал, будет ли посадка, расписаний больше не существовало. Все, сразу забыв про несчастную бабу, приготовились с боем брать поезд. Паровоз сбавил скорость, но не затормозил. Это не остановило толпу. Люди стали на ходу цепляться, за что могли, пристраиваясь даже на тормозах и на сцепках между вагонами.

Аня вскочила на подножку, протянула руку семенившей рядом матери.

– Не могу… – пожаловалась та, задыхаясь, но всё-таки безвольно прыгнула. Она упала бы, если б не тонкая упрямая рука дочери.

В вагоне толкались мешочники. Спекулянты нагло пристраивали свои большие мешки на ноги и головы пассажиров. Мама уселась на самом краешке лавки. Аня встала рядом.

– Ой!

Она передвинула мешок – на полу между сапог и ботинок виднелись две чумазые мальчишеские физиономии. Под лавкой прятались беспризорники, у одного в руке был ножик. Мальчишки улыбнулись, нахально блестя глазами. В этот раз им не удалось поживиться, но они не унывали, в поезде было полно ротозеев с мешками.

Состав шёл так медленно, что можно было читать вёрсты на столбах. В просвете среди голов пассажиров ползли деревья, маковки далёких церквей, холмы. В вагоне пахло немытыми телами, кирзой, махоркой, чесноком, и ещё воняло от рябого солдата, который, устроившись на полу, перематывал свою портянку. Судя по остаткам узора, раньше она была частью обивки чьего-то дивана или кресла.

Рядом заплакала девочка лет четырёх. У неё был жар. Солдат попытался развлечь ребёнка.

– Погляди, вот домик. А вот труба, – сказал он, сложив ладони.

Девочка недовольно посмотрела на его оттопыренный, с чёрным ногтем палец и снова захныкала.

– Гражданочка, да она у тебя вся горит, – сочувственно сказал солдат её матери. – Пирамидону ей надо, в порошке или таблетку.

– Испанка чи тиф, – вмешался чей-то голос. Обе эпидемии случились совсем недавно. – Цей пирамидон, де вона визьме.

А мать девочки вдруг рассердилась на солдата.

– Кака я тебе гражданочка? Я мужнина законная жена!

Она достала из кармана обсосанный леденец с прилипшей трухой, облизала его и сунула дочери.

Блеснул Днепр. Поезд загрохотал по мосту. Сквозь ажурные ромбы ограждения замелькали изрезанный оврагами глинистый берег, ширь воды и пароход, разрисованный красными агитаторами. Потом поползли милые сердцу очертания городских крыш и трубы. Грохот сделался потише.

Больная девочка дососала свой леденец и показала матери палочку. Та развела руками.

– Нема больше…

Малышка снова монотонно заныла. Это было невыносимо.

– Вот мы тебя Лису Ляну отдадим, – грубо пошутили в вагоне.

Китайцем Ли Сю-ляном, который возглавлял особый батальон губчека, в Киеве пугали детей.

Матери девочки такая шутка не понравилось. Сердито подвигав свой забренчавший мешок – у неё там был то ли самовар, то ли пустые бидоны, баба огрызнулась:

– А сами тогда к Сорину катитесь. Вон добра у вас сколько, я погляжу. Пусть там проверят, откуда взяли.

– Шо за Сорин?

– Та чекист главный. Чи контрразведка, чи ЧеКа… Хрен редьки не слаще.

– Ниякий там головний не Сорин!

– А кто ж?

– Блувштейн. Ось як!

– Не бачу такого. Говорю тебе, Сорин!

– Так вин и е Блувштейн. Фамилию поменявши. Они там усе «русские». Мыколу-царя вбилы, календарь вкралы. Тильки лютый почався, и – здрасьте, будь ласка – завтра березень. Нехай гирше, аби инше… Селян обикралы! Кулак – вин же работяга! На кулаке спить.

– Они там вси москали! В Москви жидивске правительство, там воны дулю сосут, покушать немае чого, а на Украине им и хлиб, и сало, и квитки. Голопупы!

– А ну, рожи контрреволюционные, прекратить вредную агитацию! – рявкнул рябой солдат.

У него за пазухой мог быть маузер, и спор о составе киевской чрезвычайки тотчас затих.

В окне медленно проплыли знакомые акации и сараи – поезд приближался к городскому вокзалу. Слава Богу, путешествие прошло спокойно: никакие лихие атаманы и батьки не остановили, не ограбили пассажиров. Последний раз дёрнувшись, состав со скрежетом затормозил у дощатого, похожего на огромный барак здания.

Каменный вокзал так и не успели построить, а этот временный стоял так давно, что при нём выросло целое поколение киевлян. Анечка другого вокзала и не знала. Теперь он действительно стал бараком, в нём больше не существовало деления залов на классы. После революции всё превратилось в третий класс.

У перрона трепыхался наполовину сорванный плакат: «Самоплюи-щелкуны – враги народного здравия» – с карикатурами на плюющих шелухой. Советская власть на каждом шагу агитировала за просвещение и здоровый образ жизни. Это была вторая по значимости тема, после мировой революции.

Под плакатом сидели две спекулянтки с корзинками, в которых лежали куски бурого, неизвестно из чего сваренного мыла. Обе пялились на приехавших и лузгали семечки, мелко сплевывая под ноги.

Народ вылезал на дощатый перрон: бабы, солдаты в грязных шинелях, опростевшие горожанки, давно сменившие шляпки на платки. Одна такая дама торопливо вытирала белую пыль со своего чемодана, мука просочилась через замки. На всех лицах была написана одна забота – как выжить в мире, где не осталось ни хлеба, ни порядка.

Деревянный настил запрыгал под ногами. Чтобы сократить путь, самые ловкие пассажиры спускались на рельсы, пролезали со своими мешками между вагонами, переходили многочисленные железные пути. Туда же метнулась щуплая детская фигурка в разлетающихся лохмотьях, это был знакомый Ане беспризорник. За ним гнались два мужика. Они поймали его за составом, оттуда раздались голоса: злые – мужицкие, и умоляющий – мальчишки.

– Дяденьки, я не брал, отпустите!

Детский крик оборвался, а растрёпанные мужики, озираясь, выбрались из-за вагонов и быстро зашагали прочь.

– Анхен, meine töchterchen, как жить? – всхлипнула мать.

Как жить? Если бы папа вдруг появился рядом, Анечка прижалась бы к нему: «Мне страшно, я не могу заботиться о мамочке». Но он был далеко, а рядом лишь испуганно засуетилась мать, не привыкшая видеть дочку плачущей.

В центре Киева среди огромных зданий давно распустились тополя, расцвела сирень, и готовились выстрелить своими белыми свечами каштаны. Проснулись и вылезли из тёплой земли жуки. Один такой жук – тяжёлый, сильный – пролетел возле Аниного лица. Она вскрикнула, ощутив вибрацию его крылышек, мурашки пробежали по её коже.

Городская весна была расторопнее сельской. Природа жила по своим законам, ей не было дела ни до революции, ни до того, что на углу Фундуклеевской вдруг появилась синяя дощечка на русском, украинском и еврейском: «Улица Ленина» – так теперь называли Фундуклеевскую. Другие улицы тоже получили имена коммунистических вождей.

На Крещатике торговали книгами. В развалах прямо под ногами лежали переплетённые в кожу фолианты из усадебных библиотек. А у Дома печати небольшая толпа читала сводку: Красная Армия отступила на заранее подготовленные позиции. Это означало, что Деникин опять перешёл в наступление.

На здании городской думы больше не было золотого архангела с мечом и щитом, и вместо Столыпина чернел гипсовый бюст Карла Маркса. У Маркса было такое лицо, что, увидев его, маленькие дети плакали, а бабы испуганно крестились. Постамент памятника был испещрён похабными надписями. Непотребство постоянно закрашивали, но, исполненное углём или карандашом, оно появлялось снова.

Памятники-уродцы заполонили весь город. На Софийской стояли тоже наспех вылепленные Ленин и Троцкий. А самодеятельные художники не унимались. Радуясь лёгким деньгам, они размалевали городские трамваи и кузова грузовиков, придумали триумфальные фанерные арки с большими звёздами. Фанеры в городе было предостаточно. Под этими арками гордо проезжали конники и маршировали красноармейцы.

Купеческий сад теперь назывался Пролетарским. На Первомай там было обещано выступление Собинова. Анечке очень хотелось послушать оперного певца. Но вместо него в ракушке эстрады возник агитатор. Он говорил, говорил, говорил…

На страницу:
2 из 6