Полная версия
Потерял слепой дуду
Александр Григоренко
Потерял слепой дуду
Григоренко, Александр
Потерял слепой дуду / Александр Григоренко. – Москва: МИФ, 2024. – (Читаем Россию).
ISBN 978-5-00214-417-4
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
© Александр Григоренко, 2024
© Оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2024
* * *Предисловие
Повесть-притча Александра Григоренко «Потерял слепой дуду» – история глухонемого парня Шурика Шпигулина, от детства и до самой смерти, незаслуженно ранней, нелепой. Основная тональность истории задается с первых строк, когда читатель встречается со змеем февральского ветра, наблюдающим ограбление человека в заводской промзоне – такое, после которого остается этот человек с пробитой головой лежать в снежном кювете.
Потом – монтажная склейка, и из этой точки неопределенности мы попадаем на много лет назад, чтобы узнать историю этого человека с самого его рождения. Шурик появляется на свет в большой деревенской семье, мать вскоре после известия о его недуге оставляет мальчика, а отец после ее ухода больше внимания уделяет выпивке и другим женщинам, нежели сыну. Но все это ничего, ведь у мальчика есть любящая бабушка, и не одна, а еще деды, дядья, соседи – кажется, вся деревня за него. Так растет он, в каком-то смысле отделенный этой стеной любви от реального мира. Но только выдержит ли он столкновение с ним после падения этой стены? Александр Григоренко считает, что нет. С замиранием сердца наблюдает читатель за валящимися на героя одна за одной невзгодами, со слезами на глазах переживает выпавшие на его долю несправедливости и каждый раз надеется на их счастливое разрешение, веря, что возвращение в рай возможно.
Жизнь Шурика рушится постепенно, как будто в ногу идет с разрушением привычного мира, происходившим в девяностые. Перестает существовать колхоз, люди все чаще умирают молодыми, редеют некогда большие семьи, прерывается род Шпигулиных. Это не основная тема повести, данная скорее пунктиром, но каждая ее черточка как бы намекает, что остается в жизни все меньше доброты, любви и света, а значит – все меньше шансов на жизнь для таких, как Шурик. Этому сюжетному развитию вторит и само повествование, где от доминирующей точки зрения самого героя автор постепенно приходит ко все меньшему его присутствию в сюжете, и даже смерть его уже происходит за границами произведения, остается лишь известие о ней. Как близкие люди забыли о Шурике, так будто бы забывает о нем и сам текст.
Образ главного героя явно восходит к образам юродивых в русской литературе – с их неотмирностью, как ключевой характеристикой, которые, в свою очередь, восходят к образу Христа. И с этой точки зрения так же закономерны и несправедливые прижизненные страдания Шурика, и его преждевременная смерть – чем не житие святого?
Но зачем нужна была автору эта краткая жизнь блаженного, никому за свою жизнь не причинившего зла человека? Зачем отводятся на его долю тяжкие страдания? Все это видится автором одновременно и естественным течением жизни, и в то же время частью какого-то крупного полотна, где за одно событие непременно цепляется другое – и вот смерть уже не трагедия, но повод для разрешения давнего конфликта, за которым, впрочем, по этой логике вещей, снова следует смерть. Как сам признавался Григоренко в интервью, его книги именно «о том, наверное, как устроена судьба. О поиске закономерностей в жизни, поиске алгоритма в хаосе, в который мы погружены»[1]. И об этом же автор предлагает задуматься и читателю, создавая историю, напоминающую одновременно и притчу, и житие.
«Потерял слепой дуду» – чтение вовсе не оптимистичное, подчас выворачивающее душу наизнанку, но затрагивающее самые глубинные ее струны.
Полина Бояркина, литературовед, главный редактор журнала о современной литературе «Прочтение»От автора
ДЛИННЫЕ КОРНИПоловина моих предков происходит с Дона, другая – нижегородские крестьяне. Родился я в Новочеркасске, в Сибири живу несколькими годами меньше, чем на свете. Родители делили свою жизнь между Красноярском, Нижним Новгородом и Ростовской областью, и я вместе с ними.
По мере взросления все больше убеждался в том, что именно поэтому я настоящий сибиряк.
Типичный сибирский житель, сформировавшийся во второй половине ХХ века, – это русский с самыми далекорастущими корнями и широко разбросанной родней. Он больше других советских граждан тратил на авиа- и железнодорожные билеты.
И мы тратили, потому как кроме донских и волжских берегов были и Москва, и Кишинев, а к ним – по мере рождений, женитьб и прочих элементов родового разветвления – добавлялись Белоруссия, Винницкая область.
Само собой, есть и старосибирские русские, в том числе те, чьи предки пришли на Енисей в XVII веке. В Красноярске известны старейшие фамилии – Потылицыны, Суриковы, Кузнецовы, Терских… Но город, особенно большой, равняет людей, внешне они мало чем отличаются от всех прочих.
Если хочешь увидеть сибиряка примерно таким, каким он был лет двести-триста назад, надо ехать по далеким деревням или хотя бы в Енисейск, и найдешь этот типаж – невысокий, коренастый, большерукий, степенный до медлительности, приветливый, но лучше с ним не ссориться, сам знаю…
Более дальнее путешествие во времени можно было совершить в старинных селах на Ангаре. Там, исторически совсем недавно, все было другое, далекое от нас – еда, одежда, речь. Видный красноярский ученый рассказывал, как, будучи еще студентом, на раскопках квартировал у кержака. Однажды хозяин крикнул в окно: «Слышь, паря, подь в зимовьё выть», что в переводе на интеллигентский означало: «Молодой человек, ступайте в летнюю кухню обедать», – только студент этого не понимал.
Теперь те коренные, чьи родовые угодья ушли на дно рукотворных «морей», спасают остатки своей Атлантиды – песни, вещи, ремесла, кухню, какой не встретишь даже в мегаполисе, напичканном рестораторами, тоскующими от невозможности удивить клиента…
Но зная хоть немного историю заселения Сибири, понимаешь, что предки этих людей три или почти четыре века назад имели – как и ты сейчас – самые длинные, разбросанные по Руси корни: поморские, устюжские, донские, днепровские и так до Литвы и Дикого Поля.
Шло время, и корни росли уже вглубь. Это закономерно не только в силу обычной житейской инерции, притягивающей к земле. В старой сибирской жизни имелась своя привлекательность – здесь, в отличие от «материковой» России, не было крепостного права и почти никогда – голода. Хотя начальственного произвола и дорожно-уличного разбоя – в избытке…
Потом история с длинными корнями повторялась. Наиболее наглядно – при Столыпине и великих стройках социализма.
В чем свойство длинных корней? Они отнимают ощущение провинциальности. Сибиряк легко осваивается в любой точке огромной страны, для него нет чуждых, пугающих, неуютных пространств и людей, которых нельзя считать себе ровней. Это давно подмеченное свойство, вошедшее в характер. Без малого полтора века назад Николай Ядринцев писал о сибирском крестьянине, который «ведет себя непринужденно и развязно… чувствует себя равноправным, он смело входит в комнату, подаст вам руку, садится с вами за стол и, если вы его пригласите, совершенно непринужденно будет пить чай, есть и свободно вести с вами речь»[2].
А если идти дальше, длинные корни дают – говорю, не стесняясь пафоса – осознание целостности России. Ты не знаешь в ней ничего стороннего, далекого, которое «там у них» и потому непричастно тебе. И это при полном понимании отличия твоей земли от других. Как и тайга, среднерусская равнина тебе своя, она нежна, тиха, женственна, так что тянет погладить рукой линию горизонта. Енисейские ландшафты так же прекрасны, но их не погладишь. Они монументальны – а на любой монумент смотрят снизу вверх.
Так вот, задрав голову, хожу я по Дивногорску, в котором живу. Он в сорока километрах от Красноярска. Город сбегает с горы к Енисею, другой берег которого – подпирающая облака скалистая стена, уходящая в глубину Саян. Ты никогда не видишь, что за ней.
Кроме того, в Дивногорске мало искусственных насаждений, потому что он врезан в тайгу.
Город считается комсомольским, ибо строили его молодые энтузиасты вместе с Красноярской ГЭС, на то время крупнейшей в мире. Однако 135 лет назад там возник скит, начавший понемногу обрастать дворами. Три главные персоны нашей истории явились сюда в той же последовательности, в какой они обживали Россию к западу от Урала, – монах, пахарь, царев человек. Картина символическая, хоть и не совсем типичная для Сибири в целом, каковая, говоря по-нынешнему, была государственным проектом, связанным с перемещением народа, пусть и не всегда добровольным.
Теперь и мои корни начинают уходить вглубь – все дети родились и живут здесь. Но все же верю в повторение истории, упомянутой выше.
А. ГригоренкоПотерял слепой дуду. Повесть
Светлой памяти Розы Зариповой
Белым змеем полз по дороге февраль, извивался вдоль прерывистой линии, замирал, вытянувшись поперек асфальта… Вскакивал, броском достигал перекрестка и опять ложился – ждать, когда проедет грузовик, чтобы прошмыгнуть под ним, не задев колес. Это была его забава.
Машина не показывалась. Утром здесь проезжал бензовоз, разрисованная фура, штук десять легковушек – все они скрылись за зелеными воротами, прерывавшими сплошную, казалось, бесконечную стену серого бетона. Змей надеялся только на удачу, потому что знал: теперь здесь вряд ли что-то проедет. Разве часов после семи, когда кончится рабочий день и станет совсем темно. А когда темно, нырять меж колесами неинтересно.
Этот самый тихий, почти заброшенный перекресток формально находится в черте города. Всякий раз, прилетая сюда, змей недоумевал: ну какой здесь город? Хоть бы автобус пустили, ведь целых пять километров до конечной. И что они там делают за этим забором? Наверное, что-то глупое, мало кому нужное…
Белому змею надоело лежать, он поднялся, сделал стойку, расправил матовый капюшон, броском шарахнул по зеленым воротам, тут же мелкими кольцами прошелся вдоль массивного порога, с наслаждением слушая, как басовито ругается металл, и подался обратно, на шоссе.
Весело, рывками пролетел километра два, поиграл сам с собой, кидаясь на несуществующего врага, столбиком смерча прокатился по грязному снегу в кювете, выскочил на полотно, глянул в меркнущее небо и упал поперек трассы.
Скоро придет ночь и будет много работы, которую змей не любил, хотя выполнял честно: грохотал в придорожных полях, до совершенных линий отглаживал сугробы. Но в темноте плохо, потому что не видишь себя, а змей еще молод, ему, коль считать по верному старому календарю, пошла только первая неделя, впереди еще пять, если не больше, и еще есть время до того, как устанешь, обозлишься и будешь всерьез рушить все, что попадется на пути, перед уходом опрокинешь остановку, порвешь рекламу, которую специально распяливают на пол-улицы, чтобы ты, змей, расшиб себе лоб.
Он лежал, иногда приподнимался, зависал над дорогой, немного тоскуя о краткости дня, и так, может быть, совсем улегся бы отдохнуть перед ночной работой, но тут увидел…
Цветастая фигурка двигалась по обочине. Человек высокого роста, грузный, в трехцветной куртке шел, пошатываясь, будто сопротивляясь ветру. «Хотя отчего шататься? – подумал змей. – Я ведь на месте… Должно быть, пьяный».
Не сказать чтобы его забавляли пешеходы, да и появлялись они здесь чрезвычайно редко, но змей обрадовался человеку. Он поднялся метров на пять, подлетел к нему, легонько, ради знакомства, толкнул в спину, сделал несколько кругов, рассматривая его со всех сторон. Сизыми руками человек дернул вверх и без того поднятый воротник – и, как показалось змею, заметил его, следил за ним черными огромными глазами… И оттого мысли змея повеселели.
«Вроде не пьяный, запаха нет, – решил он, – а что пошатывается, так замерз, устал: километра три отмахал, не меньше. Шапка у него почти новая, только хилая. Как их называют-то, шапки эти? Обезьяньей задницей, кажется… Клапаны завязаны под подбородком, и сам подбородок свисает, закрывает узелок… Толстоват ты, парень… Сумчонка черная через плечо, такие, я слышал, летом носят. Курточка дутая, внутри пух или какая другая дрянь, снаружи клеенка – чуть за тридцать, и начнет хрустеть, осыпаться. А глазищи – да… Как болты на тех воротах, и губы большие, бантиком, хоть и сизые, щеки разноцветные, выпирают… Мать, мать! Что у него на ногах? Полуботинки на шнурочках! Ну и что, что носки шерстяные, это ж рыбий мех – в мое-то время, даже обидно… Чего косишься? Сюда умные люди пешком не ходят, только на машинах, а тебе, видно, что-то приспичило на этом заводе. Ты же на завод идешь? Ну иди, иди, не меньше часа тебе еще идти, как раз до темноты скоротаю время. Как тебя зовут-то? Не скажешь, знаю, что не скажешь…»
Змей вытянулся тонким зигзагом и начал, как цирковая собачка, шнырять между ногами человека, и человек, будто поняв эту игру, стал шагать шире и реже.
Но вскоре забава наскучила змею. К тому же в это время загудели ворота, из которых показался небольшой японский грузовик; змей метнулся к нему, зайдя сбоку, скользнул по выгнутому лобовому стеклу – он любил такие стекла, – пролетел под колесами, а когда поднялся над кабиной, собираясь идти на второй круг, замер – и синий грузовик пулей выскочил из-под него.
Теперь на обочине был уже не один человек, а четверо. «Откуда взялись эти трое? Под снегом, что ли, прятались? Или в том перелеске? Так до него километр, не меньше, да еще по сугробам… Как же я их проморгал?»
О чем трое говорили с тем парнем, змей пока не слышал, но по тому, как стояли – двое спереди, один чуть сзади, – он понял, что у людей назревает своя забава, от которой тому, первому, парню ничего хорошего ждать не стоит. Змей приблизился, чтобы разобрать их речь, но не понял ни слова, да и слов, по всему видно, было немного или не было совсем: тот, что стоял сзади, ударил парня по затылку, двое передних несколько раз воткнули ему кулаки под дых – парень осел и больше не двигался. Двое оттащили его в кювет и мастерски, не мешая друг другу, начали обшаривать карманы. Третий стоял на обочине, копался в маленькой черной сумке. Змей видел, как мелькнула в его руке желтая бумажка, которая под досадливый плевок оказалась у него в кармане, потом появились книжечки – документы, наверное…
Один из двоих поднялся, развел руками, но третий, улыбнувшись, показал добычу, спустился в кювет, острым носком ботинка приподнял лицо лежащего парня и произнес почти приветливо: «Будь здоров, Александр Александрович».
Когда те трое уже шли по трассе к городу, змей, опомнившись, налетел, несколько раз ударил им в спину, сделал разворот – вмазал по мордам (он не запомнил эти морды, там, кажется, нечего было запоминать), но злость его оказалась делом пустым. Один из троих обматерил змея, потом они и вовсе перестали его замечать. Так и прошагали все три километра до конечной.
Отлетев от них, змей поднялся так высоко, что дорога стала тонкой серой лентой, а лежащий человек на обочине – крохотным крестиком.
И змей подумал: не надо бы ему лезть в эту жизнь, в которой за последние двадцать лет, когда люди спрятались в машины, чтобы совсем не соприкасаться с погодой, он стал чужим, бессильным, незаметным, как старик. Он не летний дождь, которого ждут…
Пребывая на земле бесконечное множество лет, возрождаясь каждую зиму и умирая к весне, он знал такое, чего не знали люди: что каждый из ветров, такой же, как они, обитатель местности, носит в себе их исчезающую жизнь…
Человек лежал неподвижно, красное вытекло из-под его шапки, намочило сухой снег, но и этой красноты уже почти не было видно: сумерки загустели, еще меньше получаса, и будет ночь. Змей понимал, что не сможет ни разбудить, ни тем более поднять его. Оставалось только заровнять человека снегом, как делал он это в прежние времена, когда видел, что в идущем уже не хватает теплой крови, чтобы выжить, и помощи не будет, и потому пусть лучше уснет и спит… Но сейчас близость других людей останавливала его.
Через два часа ненадолго ожила трасса – с завода пошли вечерние машины. Змей бросался на лобовые стекла: «Там ваш человек в кювете лежит», – но его не замечали, и он совсем обмяк, осознав свое грустное одиночество и то, что так нелепо кончилась история Александра Александровича, прохожего в трехцветной куртке.
Прежде чем уйти в загородные поля, змей поднялся над трассой и прошептал со страшной высоты: «Э-эх вы-ы…»
ТРИ СВАДЬБЫНа самом деле Александром Александровичем он значился только в документах – в паспорте, в трудовой, пенсионной и сберегательной книжках.
А в действительности он был Шурик, и в том, что он именно Шурик, состояло его главное отличие от всех прочих людей.
В первую очередь, от его же собственного отца.
Шурка Шпигулин вернулся из армии в начале зимы тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года.
Пришлось совмещать встречу со свадьбой, поскольку явился он не один, а с уже расписанной женой, и под пальто у нее заметно топорщилось. Шуркина мать встретила пару ласково, как полагается, потом, будто хлопоча, вышла на двор, позвала Шурку и отхлестала вожжами прямо по шинели, которую тот не успел снять.
Много народу набилось в просторную шпигулинскую избу, потому как помимо родственников не возбранялось заходить любому, кроме разве что деревенской ведьмы. Когда собирались гости, мать сильно боялась, что начнут говорить ее сыну нехорошие слова и Шурка с младшим братом Коськой кинутся в драку прямо в избе. Но как-то все обходилось мирно, наверное, потому, что попойку с ровесниками Шурка благоразумно приберег на потом и пришли большей частью люди степенные.
Жена у Шурки была высокая, красивая и старше его года на три. Деревне она понравилась. Присутствовавший на празднике веселый дед Никита Иванович Калин, раскрасневшись от самогона, спросил виновника торжества:
– А в каких ты, Шурка, войсках служил?
– В артиллерии.
– У-у, – почтительно протянул Никита Иванович, – стало быть, ты из пушки стрелять мастер.
– Не, деда, я пушку за три года в глаза не видел.
– А как же так?
– Стадион строил в Хабаровске. На присяге дали карабин подержать, потом в палатки загнали – и с лопатой от звонка до звонка, зимой и летом.
– О как…
Шурка проглотил, что жевал, и произнес громко, чтобы слышали все:
– Находясь в Вооруженных силах, можно сказать, не покидал народного хозяйства.
Тут впервые подала голос молодая жена:
– Саша получил специальность бетонщика. Четвертого разряда.
– О как! – хохотнул дед. – Не покидал – это хорошо… четвертого разряда… Только куды нам бетонщики-то, в деревне?
– Ты, Никита Иванович, темнота, – подскочил Коська, тут же получив от матери шлепок по заду, но продолжил, будто не заметил ничего: – Бетон сегодня необходим везде. И в сельском хозяйстве тоже! Например, на строительстве современных свиноферм, коровников, при заливке фундамента жилых домов высотой от одного этажа и выше. Да мало ли где еще!
– Глянь ты какой – фу-ты, ну-ты, ножки гнуты. – Дед посерьезнел, расправил желтую бороду, полез в карман музейных зеленых галифе и достал банку из-под монпансье, в которой держал табак.
– Давайте-ка еще по одной, – зычно возгласила мать.
Через неделю, отгуляв с ровесниками, устроился Шурка трактористом и жил, как положено трактористу: когда не пахал – пил, а бывало, что и просто пил.
В первых числах апреля шестьдесят восьмого Шуркина жена родила мальчика и назвала его самолично в честь мужа – Александром, на что родня ответила деликатным, сдержанным согласием. А чтобы отличать новорожденного от его папаши, стали его звать Шуриком. И так это всем понравилось, что Шурика с Шуркой никто и никогда не путал: каждый, кроме этих, из официальных инстанций, сразу понимал, о ком идет речь.
Получился Шурик совсем нездешнего вида, такой, что посмотреть на него ходили не только те, кому положено по родству, но и просто любопытствующие под предлогом попросить соли или еще чего. И бабушка – звали ее Валентина – почти никому не отказывала, потому как втайне считала Шурика себе наградой за мужа, сгинувшего от послевоенной радости. Бабы подолгу с удовольствием разбирались, от кого носик, от кого ротик, от кого глазки, а веселый дед Никита Иванович заключил после внимательного молчания:
– Как в церькве, на иконе.
Глаза у Шурика были в пол-лица, обрамленные густыми черными ресницами, лобик крутой и губки ярко-красные – таким он покинул материнскую утробу.
Заходил и Виктор Степанович, долговязый неулыбчивый дядька, от серьезности которого смирели даже председатели. Помимо серьезности, он обладал огромным ростом, рыхлым носом, надсадным басом и говорил только самое нужное.
– Чисто кобыла, – сказал Виктор Степанович и тут же направился к выходу.
– Сам ты, дядя Витя, кобыла, – крикнула вдогонку Валентина, когда гость уже согнул голову под притолокой и перенес через порог худую ногу в гигантском сапоге, взяла Шурика и отнесла за занавеску, к матери.
Обиделась она только для вида, потому как Виктор Степанович от века пребывал на конюшне, возил на телеге бидоны с молоком, и все сравнения у него были лошадиные. Так что «кобыла» – это хорошо, наверняка хорошо…
Так вот Шурик рос и рос, да ближе к годику началось неладное. Другие младенчики уже выдувают слюнявыми ртами начатки слов, по кроваткам ползают, а этот сидит себе, глядит, не моргая, куда-то в потолок. Позовут его: «Шурик», – а он будто не слышит. Однажды сбегала Валентина за фельдшером, и тот, осмотрев ребенка, сказал, чтобы завтра же везли в город, записывались на обследование.
– Возможно, у него со слухом что-то, – сказал фельдшер, – надо проверить. Жить в городе есть у кого?
– Есть, – испуганно ответила Валентина, хотя никого в городе у нее тогда не было.
Да и не надо было им жить в городе, потому как в больнице приняли их сразу и сказали, что Шурик родился глухонемой, к тому же слегка задет параличом, и только стоит надеяться, что то и другое проявится не в полной мере.
Весной, дня за три до Шурикова двухлетия, сказала невестка Валентине:
– У нас, мама, немножко денежек скопилось. Я, мама, поеду в город, куплю ему пальтишко.
Оделась, взяла маленькую хозяйственную сумку, вышла на трассу и села в попутку. С вокзала отправила телеграмму: «Саша зпт уезжаю зпт это выше сил тчк».
Оставленные женой вещи Шурка пропил – молниеносно и не таясь.
– О-от сука так сука! – кричал он на разных концах деревни и в соседнем селе Курилове, куда без направления колхоза ездил на тракторе изливать душу.
– Сука! – дружно подтверждали деревенские товарищи его.
Куриловские также были согласны.
Женщина, которой выпало стать матерью Шурика, от природы была неразговорчива, со свекровью никогда не спорила, и как ее звали, теперь уже никто не вспомнит.
Хотя могли бы и помнить, ведь своим бегством она удивила общество. По всем признакам была она женщина неплохая: поведения смирного, сама ладная, на почту устроилась и даже поработала маленько. Разве ж такие детей бросают? А вот гляди-ка, бросила…
Поодиночке и группами ходили женщины к Шпигулиным в избу ругать эту тихую лярву и вообще сочувствовать, не догадываясь, что зря ходят. Валентина кивала и поддакивала только из нежелания обидеть, а сама уже решила про себя, что, может, и не надо было Шурику матери. Она его родила, грудью полтора года откормила и уже этим выполнила свою природную обязанность.
И на Шуркин загул она не ругалась, удовлетворенно отмечая про себя: как пришла невестка, так и ушла, судьба высказалась правильно, и будет от этого благо всем, включая старшего сына.
Насчет Шурки, как показало время, она если и ошиблась, то несильно. Бегство первой жены освободило его талант нравиться женщинам старше себя, одиноким и замужним. Переждав около года, пустился он рассеивать сердечные смуты по соседним деревням, несколько раз бывал бит, что только прибавляло ему азарта. А у себя в доме стал Шурка появляться урывками, сына почти не видел, полагая, что бабкиной ласки ему надолго хватит.
Шурка был прав: в Валентине, еще не старой и сильной, этого материнского было полно, как на богатом складе. На сыновей тратила она свое богатство разумно, так, чтобы перед людьми не стыдно, а все же помалу – будто ждало богатство своего чрезвычайного часа, который и настал весной шестьдесят восьмого.