Полная версия
Самсон назорей. Пятеро
– Верно, – подтвердил Махбонай, – я сам это видел. Замечательный, обходительный юноша; Господь отличил и благословил тебя между женами, Ацлельпони; сын твой – великая надежда для всего племени Дана.
Она помолчала и потом ответила, понизив голос:
– Может быть, для всего Израиля. Я сама иудейка; я родом из Текоа. Что такое Дан? Самое жалкое из колен; почти без удела, народу много, жить тесно; каждый год старшины сходятся тут в Цоре судить и рядить, куда бы деться, – и ни до чего додуматься не могут. Послезавтра опять такая сходка: сам услышишь. Дан – мелочь; угнездился на окраине израильской земли, словно кучка нищих у порога богатого дома. Не ради Дана послал мне Иегова такого сына.
И, еще тише, она рассказала левиту, что случилось ровно за девять месяцев до рождения Самсона. То был вообще замечательный и грозный год – весь Ханаан его помнит: в летний полдень задрожала земля и стали валиться дома. Вскоре после этого явился ей некто неведомый, ростом великан и видом посланец Божий, у колодца в долине рано-рано до зари. Ей в ту ночь не спалось, было очень душно; она выскользнула из дому и спустилась к колодцу с ведром, облиться холодной водою: она была еще очень молода и часто делала необычные вещи. Незнакомец явился из гущи зарослей; его голос был подобен шуму ветра в листве, говор не похож на здешний, да она и не помнит, какие слова он говорил. Голова ее кружилась, сердце стало; она поняла, что сам Иегова с нею, и потеряла сознание. Когда очнулась, ангел уже исчез; но в ее сознании звучали пророческие слова, которые он шептал, должно быть, в ее беспамятстве, – о том, что сын ее будет великим слугою Божьим. Она взбежала на гору, разбудила мужа и, плача у него на коленях, рассказала ему. Маной долго молчал и гладил ее по голове; молчание встревожило ее – она боялась, что он недоволен пророчеством, что это вмешательство нездешней силы в их семейную жизнь пугает его, и она спросила:
– Разве ты не хочешь, чтобы сын Маноя стал спасителем народа?
Тогда он ей ответил:
– Было бы лучше, если бы ангел явился после рождения сына – и ко мне, а не к тебе, и рассказал бы толком, в чем дело.
Она с ним поссорилась, и он, позвав любимого раба, ушел из дома на весь остаток ночи и на целый день. Ко второй полуночи он вернулся один, усталый, голодный, изодранный в клочья, с кровью на лице, и рассказал, что напали на них разбойники, его ранили, а раба и совсем убили. И она ему ответила:
– Это Иегова наказал тебя за то, что ты не рад его знамению.
Тогда они помирились и зачали сына в великом счастии.
Ацлельпони сильно побледнела, рассказывая вполголоса эту историю; она смотрела прямо перед собою, глаза ее странно светились в плохо освещенной божнице, и несколько раз дрожь пробежала по ее плечам. Видно было, что она всей душой верит в каждое слово – не только ангела, но и свое. Махбонай слушал, склонив голову набок, и только раз искоса, но пристально взглянул на нее и увидел сквозь морщины и огрубелую кожу, что в юности, вероятно, эта женщина была хороша собою; после этого он настойчиво смотрел в потолок. Когда она кончила, он сообразил, что надо сказать что-нибудь соответственное, и, покивав головою, отозвался:
– Такие случаи известны, госпожа. Конечно, я понимаю твоего почтенного мужа: когда перед зачатием сына к матери является ангел – это всегда предвещает много беспокойства и для семьи, и для народа. Но с другой стороны, если Господь решил возложить на вас обоих это почетное бремя – несите его, радуйтесь и гордитесь.
После этого, закусив, Махбонай отправился осматривать Цору. Городок был меньше и беднее Тимнаты; здесь туземцы тоже ютились на окраинах, но и в средней части, где жили даниты, дома, за немногими исключениями, производили впечатление хижин. Вообще не было впечатления двух миров, победоносного и покоренного, отрезанных друг от друга. На улице ребятишки Дана играли в ловитки с толстогубыми и пучеглазыми детьми ханаанейской расы; женщины обоих племен были почти одинаково одеты и одинаково неряшливы и переговаривались или бранились между собою без всякого признака высокомерия, с одной стороны, и приниженности – с другой. Мужчин не было видно – они ушли на работу в поля и виноградники. Махбонай, однако, разыскал несколько лавочников и сбыл им, после подробного торга, добрую часть своих товаров, как благоприобретенных, так и доставшихся ему в ту ночь.
* * *В доме Ацлельпони, вернувшись, он застал и Самсона, и Маноя. Маной был человек чистенький, невысокий и худощавый, со старым шрамом на лбу, довольно пожилой на вид, достаточно приветливый, но не очень общительный; он расспросил Махбоная, как вежливый хозяин, кто, как и откуда, но о божнице не упомянул, – очевидно, эти вещи его не занимали; получив ответы, он кивнул головою, отошел в сторону и заговорил с сыном оживленно и по-дружески. Самсон внимательно слушал; отвечал односложно или только мотал головою. Из слов его матери левит уже успел сообразить, что вчерашний знакомец его Таиш и молодой назорей из Цоры – два разных человека; но все-таки ему казалось невероятным, что на этой самой копне волос, сегодня тщательно причесанной и наново заплетенной в косицы, вчера вечером сидела пестрая шапка с перьями, что эти сжатые губы накануне корчились от хохота и метали остроты и ругательства. Махбонай бен-Шуни, однако, еще с детства заучил основное правило жизни для лиц духовного сословия: «не твое дело». Он поздоровался с Самсоном почти как с незнакомым.
Когда стало смеркаться, левит вступил в отправление должности. Ацлельпони созвала на торжество нескольких соседей познатнее; все пришли охотно, так как уже всюду прошел слух об ученом колдуне. Хозяева и гости расселись на дворе перед навесом; за ними столпилась дворня Маноя. Левит еще заранее сложил кубический алтарек перед золотым столбом и пенатами. Он оделся в длинный белый халат; ловко свернул шеи двум голубям; кокетливо оттопырив мизинцы, оторвал головки; побрызгал кровью над алтарем и вокруг; вообще показал себя человеком искусным. Заклинания его произвели тоже сильное впечатление: в них было много непонятных слов на чужих языках, и пел он очень трогательно. Между молитвами он ритмически двигался вокруг жертвенника и приседал перед образами. В заключение он произнес, стоя лицом к золоченому столбику, особое моление на местную тему; причем слушатели с должным благоговением отметили, что он не называет Иегову по имени – они слышали, что так и принято у настоящих левитов.
– Господин, – полупел Махбонай бен-Шуни, – здесь ты царишь, окруженный пенатами дома сего, а в углах, поодаль от твоего эфода, столпились твои завистники, боги Моава и Кафтора, и Ханаана и Хета, и Куша и Мицраима. Не гневайся на них, Господин, ибо час их еще не прошел, и они еще правят, каждый в своем участке. Потерпи, великий и ревнивый Господин: скоро твой народ, как песок от обвала с горы, расползется по всей земле, и тогда ты будешь один и не будет другого.
В тишине что-то прошептала или простонала Ацлельпони. Левит продолжал:
– И обрати свою милость, о сильный среди богов, на этот город и на все племя Дана, рабов твоих; пошли им урожай и мир и отврати от них войну и болезни. Также взгляни ласково на людей дома сего – на раба твоего Маноя, сына Аллонова, мужа глубокой и тихой мудрости, хранящего тайны в смирении; на рабу твою Ацлельпони, дочь Гизри из Текоа, что в уделе Иуды, жену, воспламененную для служения тебе на путях странных и непроторенных. И на ее сына, юношу с медными плечами, одаренного силой такою, как будто в груди его не одно сердце, а два, – на твоего назорея Самсона взгляни милостиво и помоги ему нести две жизни его, каждую в свое время и в своем месте, и обе во славу твою.
После этого он напомнил Иегове историю рождения Самсона, в той форме, в которой обычно излагается эта история. Явился ангел к жене и сказал: ты зачнешь и родишь сына. Жена тотчас побежала и известила мужа своего. Маной встал, и пошел к тому человеку, и взял козленка и хлебное приношение, и вознес Господу на камне; а ангел поднялся в пламени жертвенника.
Раннее жизнеописание молодого назорея было также доложено Иегове на основании данных, сообщенных давеча его матерью: младенец рос, и благословил его Господь, и начал дух Господень действовать в нем – сначала в стане Дановом, а впоследствии и дальше, между Цорой и Эштаолом и даже до самой Тимнаты.
Глава V
Вече
Цора была вся обведена каменною стеною; стена была не очень внушительная, разной высоты и толщины в разных местах; некоторые дома, в том числе дом Ацлельпони, примыкали к ней и имели свои частные выходы наружу. Главные ворота находились тогда приблизительно с юго-восточной стороны города, и перед ними была широкая немощеная площадь. Тут и собралась сходка старшин. Все поселения колена Данова прислали делегатов. Кроме старост, людей пожилых или седых, прибыло много другого народу: военные атаманы, охотники, представительство от яффских матросов, несколько десятков бродяг, слепых и других нищих. Человек двенадцать всклокоченных оборванцев, почти голые и невероятно тощие, держались отдельно от толпы; вожак их был крикливый и раздражительный старик, остальные – почти мальчики; народ от них сторонился: они с раннего утра уже кого-то избили неизвестно за что; кроме того, с одним из этой группы случился на площади припадок падучей болезни, причем остальные стояли вокруг и что-то пели, приплясывая на месте. Это была банда дервишей, так называемых пророков из пещерного скита где-то вблизи Модина; никто не знал точно, чего они хотят, и общаться с ними считалось неприличным и опасным делом, хотя милостыню им подавали охотно. Воины привели с собой оруженосцев; некоторые из старост и почти все нищие пришли с женами и детьми. Площадь перед воротами была переполнена.
Точного разделения на участников сходки и посторонних зрителей не было; просто кто старше или кто внушительнее на вид, те сидели на земле или стояли ближе к центру, остальные толпились вокруг. Мальчишки, по вековечному обычаю, висели гроздьями с крыш соседних лачуг; некоторые вылезли на городскую стену или на ворота. Внешнее кольцо составляли женщины, из Цоры и чужие; но в подаче голоса, то есть в ропоте и крике, они принимали участие на равных началах с остальной публикой.
Много было на площади и туземцев, жителей Цоры; по их размещению, позе и настроению приглядчивый наблюдатель мог бы построить всю картину взаимоотношений между обеими расами. Большинство столпилось поодаль, в одном из углов площади, – не демонстративно поодаль, а просто как любопытствующие, но не желающие быть назойливыми зрители. Но в кольце женщин-даниток можно было заметить немало типичных ханаанейских профилей: это были вторые и третьи жены, наложницы, тещи, золовки – предвестницы начинающегося растворения легкомысленной туземной расы в острой и густой крови угрюмого колонизатора. Процесс только начинался, эти женщины чувствовали себя еще не совсем как дома, не кричали вместе с другими и даже в толпе старались быть поближе туземка к туземке; но сами данитки их не выделяли, и вообще никто не обращал на инородцев особенного внимания. Ясно было, что люди друг к другу привыкли, свыклись с точной мерой близости и точной мерой отчужденности – что это эпоха какого-то безболезненного и незаметного перехода.
Сходка началась с обряда: Махбонай бен-Шуни зарезал ягненка и пропел длинный молебен. Сборище следило за его техникой с великим вниманием, и старики одобрительно кивали. Благолепие несколько нарушил пророческий вожак, который все время что-то злобно кричал, по-видимому восставая против языческой наглядности богослужения; но так как ему никто не помогал и не мешал, выкрики его можно было, в конце концов, принять и за аккомпанемент, нечто вроде антистрофы к строфам левита, – вероятно, так его и поняло большинство собрания.
Сейчас же после молебствия начались разговоры. Установленного порядка не было, не у кого было просить слова, но была естественная дисциплина робости и сознание, что сборище хочет слушать только старейших и известнейших людей. Первым выступил староста из Айялона, человек лет шестидесяти, но еще бодрый; он опирался на копье с наконечником из козьего рога. Вся его речь была посвящена одной теме: жалобам на земельную тесноту. Почти на каждую фразу толпа откликалась то оханьем, то подтвердительными возгласами.
– Дан – словно подкидыш среди колен, – говорил он. – Земледелец не может выделить сына, даже если невестка строптивая женщина и свекровь с нею не ладит. Соха на соху наскакивает; не проходит жатвы без обвинений, что сосед у соседа передвинул межевые столбы, и часто это кончается дракой и убийством. Пастуху некуда выгнать стадо; приплод стал проклятием Божиим вместо благословения. Молодежь из Айялона уходит продаваться в рабство к Вениамину и даже к иевуситам; в рабство, и еще хуже – в батраки, в наемники без роду и без кровли над головой. Скоро в земле Дана поднимется брат на брата; женщина будет хвалиться перед женщиной: «Я заспала насмерть двух младенцев, а ты только одного». Скоро нужды не будет молодым дворянам из Вениамина красть у нас девушек – матери сами поведут дочерей на рынок в Гиву.
Женщины в толпе застонали и ударили себя кулаками в груди; а левит про себя подивился: «Дикари, а говорят гладко».
Второй оратор был из Модина; он горько жаловался на высокомерие заносчивого соседа – Ефрема.
– Ефремляне гордятся завитушками на столбах, подпирающих крыши Сихема, Галгала и Силома, гордятся вышивкой на рубашках из тонкой шерсти и бренчащими серьгами в ушах у женщин. Словно они сами все это выдумали и сделали, словно мы не знаем, что они подглядели обычай Дора и подражают ему – а у самих нет суда в стране и в каждом городе каждый год новый староста. Зато земли у них сколько угодно, нет им границы ни на севере, ни на востоке: от села до села день пути; колодцы их неглубокие, ручьи текут круглый год. Но когда Шафал, сын Аммирава, пошел к ним просить, чтобы продали ему участок близ Тимны Сераховой, они отказали с насмешкой – ответили: «Дикарей нам не нужно в земле Иосифа».
На этот раз глухо и гневно заворчали мужчины, а вожак пророков крикнул:
– Ефрем гниет в разврате!
Из толпы ему кто-то ответил:
– Лучше гнить на просторе, чем задыхаться в тюрьме, как мы!
Выступило еще несколько старейшин, но говорили они то же самое. Злоба на богатых, многоземельных соседей, Вениамина и Ефрема, звучала в этих речах, быть может, даже громче, нежели горечь собственной тесноты. Тощий купец рассказал, что каравану из Дана или в Дан не дают проходу ни мимо Сихема, ни за Айялоном: если не грабят, то взимают непомерные поборы. Уже гораздо выгоднее гнать верблюдов через филистимскую землю: там порядок, в каждом городе стража, размер подати и взятки установлен раз навсегда – купец может учесть. Зато резко и грубо, с обилием непристойностей, бранил филистимлян оборванный и загорелый бородач, лодочник из Яффы. Хоть он, конечно, и не принадлежал к знати, его слушали потому, что он был родом из Цоры. Он долго и бессвязно выкрикивал о том, как морят голодом и побоями гребцов на тамошних галерах, как навьючивают на одного грузчика ношу, от которой заклокотала бы глотка верблюда, и что говорят филистимляне об Израиле вообще. Но эта речь не произвела большого впечатления; в толпе закричали:
– Вениамин и Ефрем хуже Кафтора!
После этого выступления сходка перемешалась; разбилась на кучки, и в каждой кучке сразу говорило по нескольку человек. Это все было в порядке дня, вроде перерыва для выяснения настроений. Настроение действительно сгустилось; на лицах у мужчин читался хмурый гнев, у женщин – раскаленная ярость; над площадью стоял недобрый гул очень раздраженной толпы, и туземцы на окраинах стали переглядываться и перешептываться, советуясь, не благоразумно ли было бы им стушеваться. Вдруг толпа начала стихать: на середину круга выступил очень седой старик, чрезвычайно дряхлый – два взрослых сына помогли ему подняться и все время поддерживали его с обеих сторон. Он был уже беззубый и говорил невнятно; тем не менее слушали его с большим вниманием; после каждой фразы он останавливался, чтобы и самому отдохнуть, и дать время ближайшим слушателям повторить его слова полушепотом для тех, что стояли подальше. Но его речь была очень коротка.
– У Ефрема есть о нас ходячая насмешка: «Дан судит и рядит». Некий образ, который наделяли способностью предсказывать будущее. В который это раз мы говорим на сходке все о том же? Когда я был молод, люди не жаловались, а вставали и делали дело. Я теперь стар и слеп, ничего не вижу, дать совет не могу; но почему никто из вас, молодых вождей, не скажет прямо, что надо сделать?
Толпа долго молчала; потом выступил опять оратор из Модина. Это был человек тщедушный, но с очень резким и пронзительным голосом и, по-видимому, запальчивый. Он сразу поднял оба кулака над головою и больше уже не опускал рук, а только потрясал кулаками во все стороны. Он кричал:
– Колена Израилевы обманули нас. Обобрали. Чем лучше Дана Ефрем? За что достались Вениамину горные луга и леса у Иерихона? Где правосудие? Наши воины стали бабами; набрали жен из побежденных туземцев и сами превратились в покоренное стадо. Даном правят женщины – чужие женщины! Когда северянам приходится туго от сидонских колесниц, они посылают к нам гонцов – с приказом от женщины, от ефремлянки: «Придите воевать за нас», – и еще обижаются, если мы не так быстро откликнемся. Когда у Иуды ссора с Вениамином из-за того, что в Гиве обидели Вифлеемскую распутницу, Иуда зовет нас на помощь. А что нам досталось в уплату? Когда мы просим о земле и предлагаем за нее серебро и скот, нам отвечают: вы дикари, ступайте прочь. Старый Шелах, сын Иувала, отец вождей из Шаалаввима, – единственный мужчина среди нас; он сказал правду: нечего судить и рядить, надо дело делать. А какое дело? Это ясно: один полк из Модина – в пределы Ефрема, другой полк из Айялона – в гости к Вениамину. Заберем силой то, чего не хотят нам отдать добром. Это – наше! Нас обобрали…
Тут его голос утонул в кликах собрания. Еще с середины его речи все поняли, куда он гнет, и с разных сторон послышались сочувствующие возгласы, топот ног, хлопанье в ладоши. К концу это перешло в общий рев: даже дети что-то вопили и грозили кулаками; даже туземцы, видя, что буря дует не в их сторону, приободрились и стали поддакивать вполголоса. Дан нашел корень своей беды, увидел пути спасения; заветное слово «нас обобрали» – слово, испокон веку рождавшее гражданскую смуту и междоусобную резню, осветило им тайники их собственной души: в тайнике, на самом дне, издавна дремала, свившись колечком, главная сила мирская – зависть родича к родичу, и теперь она подняла голову, выпустила жало и зашипела.
Тогда на середину круга вырвался вожак пророческой шайки; четверо из его последователей выбежали за ним и сейчас же сели на землю у его ног, с четырех сторон; они горящими глазами смотрели на толпу, словно ожидали нападения. Но никто и не думал их тронуть; напротив, круг даже раздался, точно в испуге, и скоро водворилось молчание. Среди этой тишины старый отшельник начал выкрикивать надорванным, как будто не своим голосом отрывистые возгласы; и после каждого возгласа ученики у его ног и остальные ученики, скопом стоявшие неподалеку, отзывались хоровым завыванием.
– Все вы лжете! Ефрем хуже Кафтора, Вениамин гаже Египта, но Дан развратнее всех! Тесно вам потому, что вы строите дома. Вы делите поля и виноградники и стада на мое и твое. Где есть «мое» и «твое», там всегда тесно! Мы, Божьи дети, живем у Иеговы в пещере; оттого нам не тесно. Мы делимся каждой пригоршней дикого меду; оттого у нас всегда вдоволь. Вам нужны купцы – они привозят вам тонкую ткань и побрякушки; мы одеты в козью шкуру – от издохшей, не от зарезанной козы. Вам нужно место для божниц, много места, целые площади, чтобы просторно было и Ваалу, и Астарте, и Ашере, и Кемошу, и Молоху; и потом еще нужно место для домашних болванчиков, по одному на каждого деда и каждую бабку, и отца, и мать, и всех сыновей, и дочерей, и внуков; и среди всей этой гадости еще надо поставить голый чурбан, мерзость из мерзостей, образ всех распутств от Мофа до Силена – и назвать его богохульственно эфодом Иеговы. Оттого вам не хватает земли! Нам, детям Божьим, ее достаточно: Иегова отдал нам все пещеры, а сам живет везде и нигде, а Кемоша и Астарты нет, как нет вчерашнего дня. Оттого нам просторно: учитесь жить по-нашему, будет просторно и вам.
Все это было далеко от жизни, и толпа не очень понимала, что, собственно, он проповедует; но они его слушали с жутким благоговением дикаря перед зрелищем безумья и беснования. Мужчины смотрели на него исподлобья; женщины даже пригорюнились, и где-то заплакал грудной младенец. Но вторая половина речи оказалась яснее.
– Нельзя Дану идти на Ефрема, ни воевать с Вениамином. Я буду плясать от радости, если сгорят ваши дома; но Израиль – дом Божий, он должен стоять во веки веков, пока не войдут в него все народы. Внутри дома Иеговы да не будет ни копья, ни стрелы, ни пращи, ни крови. Если уж стосковалась ваша волчья глотка по крови, ступайте пить за порогом Божьего дома. Вон, через долину, развалился на пуху пьяный филистимлянин: играет на лютне, молится, зевая, то акуле, матери отцов его, морских разбойников, то комару и оводу, царям заразы и мора; пьет сладкие вина и закусывает туком побережных племен, – а их превратил уже в скот для упряжи, вьюка и убоя. Идите войной на Пять городов! Саронская равнина тучнее горы Вениаминовой; воды Яркона богаче сихемских канав. Но вы трусы, вы боитесь стального меча и колесницы; легче убить брата – он доверчив, он не поставил часовых на границе, – чем врага, который насторожился у заставы. Трусы! Развратники! Помесь хеттейская! Помет аморреев! За одну мысль о резне во Израиле да пошлет на вас Иегова голод и пожар, и чуму и проказу, и…
Пьяная слюна давно капала с его грязной бело-рыжей бороды; он хрипел и пошатывался и в конце концов захлебнулся и упал на руки учеников. Они его унесли в тень и стали поить водою. Сходка молчала, глубоко подавленная. Вдруг в ней почуялось движение – кто-то расталкивал толпу. Махбонай бен-Шуни посмотрел в ту сторону и в первый раз в тот день увидел Самсона. Ничего не говоря, не толкаясь локтями, а просто раздвигая широкоплечих мужчин, как пловец воду, мерным движением ладоней, назорей прокладывал себе дорогу к центру. По следу его, словно по тропинке среди человеческой гущи, пробирались один за другим человек двадцать молодежи, все как на подбор рослые и плечистые и все с каким-то задорным вызовом на лице. Сообразительный левит вспомнил шутку, подслушанную на той пирушке: «шакалы», и подумал: «Они скорее похожи на волков».
Самсон неторопливо вышел на середину круга. Это было против обычая: юноше, у которого только начала пробиваться борода, не полагалось говорить у городских ворот. Но всем стало сразу ясно, что его надо выслушать, и не только потому, что Цора и весь округ его знали, а на остальных произвел впечатление его рост и назорейские косы. Тут действовало что-то другое; в памяти Махбоная живо всплыла минута, когда Самсон играл на любую ставку с Ханошем из Экрона и глазами словно диктовал ему, какое число назвать, диктовал так внятно, что всем присутствующим хотелось выкрикнуть ту же цифру. Левит опять почувствовал то же: как будто и ему, наряду со всеми остальными людьми на этой площади, кто-то что-то непререкаемо повелел, стукнул по темени, воцарился и подчинил все мысли.
Сначала ему показалось, что Самсон говорит другим голосом, не тем, что на попойке в Тимнате (в Цоре за все эти дни юноша едва ли произнес при нем десять слов); но постепенно он стал улавливать знакомые оттенки. Только на пиру эти гулкие ноты производили впечатление рявканья; здесь же было ясно, что Самсон говорит без усилия, не громко и не тихо или и громко и тихо в одно и то же время. Кто скажет, громко или тихо шумят колосья под ветром? Это шепот, но он слышен издали. Земледельцам этот голос напомнил ниву, морякам прибой, пророкам – бури в ущельях, пастухам бычий рев, матерям блаженное мурлыканье ребенка у груди, каждой девушке голос жениха, которого она смутно ждала; все они слушали его не ушами, а изнутри, и все покорились еще до того, как поняли. Но и понять было легко – речь была простая, отчетливая, без вступления, без извинений за молодость говорящего, прямо к делу.
– Все эти замыслы нам не под силу. На филистимлян идти мы не можем. Глава сынов пророческих высказал правду: конечно, мы боимся их колесниц и железных мечей; еще страшнее их боевое искусство; то, что каждый воин – как палка в руке десятника, десятник у сотника, все вместе – в руке у сарана. Нас много, филистимлян мало; но что сила против ума и порядка? Против колен Израиля тоже нельзя нам восстать. Вениамин ужасен в бою, но еще горше его коварство: ночью, пока наши воины будут искать его полчища по горам, он проберется кривыми путями в наш город и, как козлят, перережет и женщин, и детей, а дома сожжет. У Ефрема три головы на каждую нашу голову; и в боях с Сидоном и Дором он взял в добычу много медных копий, а луки его сделаны из ливанского дерева, и мечут они дальше наших. Но если бы и равны были силы, нельзя отбирать землю колену у колена. Слепой плетется, ощупывая палкой на шаг перед собою, а что дальше – не знает; может быть, яма. Зрячий видит весь путь до конца. Еще придет пора, много лет после нас, когда двинутся к морю и Дан, и Ефрем, и Вениамин, и даже расчетливый Иуда, все заодно; тогда придет конец и Пяти городам, и Акке; и нельзя нам сеять мщение между соратниками завтрашнего дня.