Полная версия
Вечно ты
Мария Воронова
Вечно ты
Я прихожу на кладбище каждый день. Кладу свежие цветы взамен увядших, которые аккуратно выдергиваю из венков и букетов, густо покрывающих могильный холмик, поправляю траурные ленточки и пытаюсь убедить себя, будто это что-то значит. Не получается. Не с чего даже устать, чтобы хоть через мышечную боль и одышку прочувствовать смысл своих ежедневных походов. Может быть, этот смысл откроется мне позже, когда я поставлю настоящий памятник и разведу цветник?
Выбросив мусор в ржавый жестяной бак на перекрестке дорожек, возвращаюсь к могиле и сажусь на чужую скамейку, мысленно извиняясь перед ее владельцами, живыми и мертвыми. Лавочка шаткая, из двух бревнышек и наспех приколоченной к ним доски. От времени она завалилась вбок и стала похожа на военный самолет перед разбегом. И дерево с годами сделалось таким же серым, как военный самолет. В общем, конструкция ненадежная, но я все-таки сажусь. Плохо, если сломаю чужую вещь, но, с другой стороны, избавлю хозяев от необходимости падать с лавки.
Смотрю в небо, пытаясь помолиться или разглядеть там какой-то знак, но ничего не вижу, только скупое и бледное ленинградское солнце осторожно гладит меня по щекам.
Наверное, это плохо, что я ничего не чувствую возле его могилы. Никак не получается осознать, что этот холмик, украшенный цветами, лапником и траурными лентами, – место его последнего упокоения.
Зачем прихожу сюда, сама не знаю. Если загробная жизнь все-таки существует, то он думает обо мне всегда, а не только когда я навещаю его могилу. С глаз долой, из сердца вон – это не наш случай.
Нам приходилось расставаться, и расставаться надолго, судьба раскидывала нас по разным сторонам света, между нами бывали тысячи километров, а когда он уходил в автономку, то и многие метры тяжелой морской воды, но даже сквозь эти преграды мы чувствовали друг друга, были далеко, но все-таки рядом.
А теперь только пустота. Полтора метра мокрой серой глины разделяют нас надежнее, чем любые другие расстояния.
Не чувствую я его присутствия в этом живописном уголке кладбища, которое сдержанный ленинградский май уже раскрасил своей акварелью. На старом обрубке какого-то дерева пробиваются робкие побеги с новорожденными клейкими листочками. Жизнь побеждает, и я, наверное, должна утешаться, глядя на эту незамысловатую аллегорию. Только мне от этой правды жизни ни горячо ни холодно, никак.
Поправляю загнувшуюся ленточку, пытаясь убедить себя, что это как будто я подтыкаю ему одеяло, но не нахожу ничего общего между этими действиями. Вспоминаю свекровь, которая каждую осень просила его укутывать лапником могилу своего мужа, мы специально брали для этого отпуск с захватом сентября. Тогда мне в голову не приходило спросить ее, правда ли ей становится легче и спокойнее на душе от этого ритуала. Смерть, могилы, это для стариков, а мы с мужем были молоды и собирались оставаться таковыми вечно.
В этом удаленном уголке кладбища нет старинных памятников, как возле полуразрушенной церквушки. Вот там можно увидеть много интересного. На уходящих в землю надгробиях проступают сквозь мох трогательные эпитафии с ятями и твердыми знаками, скорбящие мраморные ангелы мирно соседствуют с жизнеутверждающей статуей ответственного партийного работника. Скульптор почему-то изваял его со свернутой в трубочку газетой в руке, так что не совсем понятно, собирается товарищ произносить речь или лупить кота за испорченные тапки. Образ интригует, и я всегда улыбаюсь, проходя мимо него, и думаю, каким он был при жизни. Что делать, когда теряешь единственного близкого человека, поневоле обзаводишься потусторонними приятелями.
Среди наших соседей великих людей, похоже, нет. Нас окружают кресты из серого бетона с эмалевыми фотографиями или с пустым овальным следом от них и скромные мраморные стелы. Оградки стоят впритык, отчего с высоты птичьего полета наш участок, наверное, похож на шаль, связанную из бабушкиных квадратиков. Кое-где виднеются жестяные пирамидки с красными звездами, правда, от долгих лет в суровых ленинградских туманах цвет скорее подразумевается, чем присутствует. Такие памятники называются обелисками, и, судя по ржавчине, последний поставили лет двадцать назад или еще раньше, а сейчас в моде прямоугольные надгробья, даже для тех, кто погиб при исполнении воинского долга. В перспективе это удобно, потом сын на нем подпишет мое имя, да и все. Как у соседей слева.
Мне немного неловко за свой суетный интерес, что я разглядываю памятники, как чужие сумочки и туфли, и что хочу сделать могилу красивой, хоть для мужа от этого ничего не изменится. Он так и останется мертвым.
Оглядываюсь и замечаю посетительницу, тоненькую девушку в старомодном платье с отложным воротничком. Кажется, я уже встречала ее возле свежей могилы, которая появилась здесь вскоре после нашей. После… Помню, когда я увидела среди серых надгробий пестрый нарядный холмик, понадобилось некоторое усилие осознать, что жизнь идет своим чередом, люди продолжают рождаться и умирать даже после того, как его не стало.
Девушка стоит возле могилы, неловко сутулясь и опустив глаза, видно, еще не обжилась в своем горе, а я разглядываю ее, как новенькую в классе. Русые волосы затянуты в хвост, открывая миру легкую изящную лопоухость, аккуратный носик чуть вздернут, а губы тонкие, но прихотливого рисунка. Не идеальная красота, но из тех лиц, на которые смотришь с удовольствием. Наверное, девушка сильно скорбит, и от этого кажется невзрачной.
Прикинув, как бы она выглядела с косметикой, прической и в модной одежде, я начинаю думать, кем она приходится нашему соседу. Задача непростая, тем более что я даже не знаю, кто там похоронен, мужчина или женщина, старый или молодой. Одно можно сказать почти со стопроцентной уверенностью – отношения были близкие, потому что если ты не горюешь по усопшему, то вечером среды найдешь себе более интересное занятие, чем поход на кладбище. Да и если горюешь… Я, например, хожу не за утешением, а просто потому, что не знаю, куда еще можно себя деть. Муж говорил, что всегда надо что-то делать и куда-то идти, особенно если делать нечего, а идти некуда. Вот я и иду. Но я уже пожилая, переделала почти все дела, которые положены женщинам в земной юдоли, а у девушки их наверняка еще непочатый край. Много есть для юности полезных занятий кроме как стоять в скорби и растерянности на краю могилы.
В выходные дни я прихожу по утрам, как все нормальные люди, и иногда встречаю возле этой могилки высокого мужчину с аристократически вытянутым лицом и красивой волной седых волос и женщину, которая в пятидесятые могла бы быть кинозвездой. Сразу понятно, что это муж и жена. Их сопровождает яркая молодая женщина, очевидно, дочь, которой повезло взять у родителей лучшее – отцовскую благородную стать и материнское изящество. Когда я здороваюсь с ними, они отвечают милостивым кивком, в котором благосклонность и запрет на дальнейшее общение сочетаются с аптекарской точностью. Уж не знаю, врожденное ли это умение или достигается годами тренировок, но в любом случае я не в обиде. Понятно, что их настоящее место там, возле часовни, среди ангелов и старинных мраморных плит, и только по злой прихоти судьбы они оказались на нашей пролетарской непрестижной окраине. И чернь в моем лице должна это понимать. Я и понимаю, тем более что видок у меня в последнее время затрапезный, так сразу и не скажешь, что высшее образование. Сначала переезд, потом ремонт, в общем, давненько мы не обновляли наш гардероб. Все мечтали, как наведем красоту и заживем… А получилось, что зажила я одна, интересно, значит ли это, что мечта сбылась наполовину? Короче говоря, и правда надо побродить по магазинам, чтобы не принимали за дремучую селянку, у которой всегда наготове шкалик за пазухой, чтобы помянуть прямо на могилке.
Девушка все стоит, неестественно сложив руки, а я все разглядываю ее, гадая, кем же они все друг другу приходятся, что связывает благородное семейство, девушку и покойника.
Как и наш, их холмик пока безымянный, можно, конечно, подойти поближе, почитать ленты на венках, но любопытство во мне пока еще не побеждает чувство приличия.
Наконец девушка ловит мой взгляд. Я улыбаюсь, она быстро улыбается в ответ и тут же отводит глаза, но я успеваю заметить, как удивительно хороша ее улыбка. На какую-то долю секунды я даже забываю, зачем я здесь.
Хмурясь, наверное, для того, чтобы нейтрализовать неуместную на кладбище улыбку, девушка поправляет венок и уходит, а я остаюсь сидеть, не замечая, как наступают незаметные майские сумерки. Вдруг вспоминаю, как в студенческие годы муж говорил про белые ночи – «очень низкий титр темноты». А потом мы уехали служить далеко от Ленинграда, да и химию подзабыли.
Вокруг становится совсем тихо, кажется, я осталась на кладбище одна из живых. Может быть, уже и ворота закрыли, но ничего страшного, в суровой и неприступной кирпичной стене неподалеку есть дыра, сквозь которую можно пролезть без особого риска получить травму или выставить себя на посмешище. В любой ограде есть тайный лаз, кроме той, что разделяет мир живых и мир мертвых.
* * *Несмотря на сухую и солнечную погоду, туфельки оказались основательно испачканы серой глиной, и дома Люда сразу взялась за щетку, но, как ни старалась, присохшая грязь никак не хотела отходить, только глубже забивалась в швы и в рельеф подошв, придавая туфлям совсем уж затрапезный сиротский вид. Лев бы в обморок упал от такого зрелища, сверкающая чистотой обувь была для него едва ли не главным мерилом добра и зла…
Оттого, что она подумала о Льве в прошедшем времени, по спине пробежал холодок, Люда поежилась. Он жив, и думать надо о нем как о живом, а то, что они больше никогда не увидятся, совсем не важно.
Мятый жестяной тюбик явно был пуст, но Люда все-таки добыла из него пару молекул обувного крема. Так странно, еще год назад она спокойно ходила в чем попало, а теперь выйти из дому в нечищеной обуви для нее так же немыслимо, как в нижнем белье.
Люда торопилась, но все-таки не успела. Мама вышла из комнаты и, взглянув на осыпавшуюся с туфель грязь, сразу поняла, что дочь была на кладбище.
– Как трогательно, – усмехнулась мама, – а нас с отцом когда в гроб загонишь, тоже будешь на могилку ходить? Слезки проливать и умиляться?
Люда молча пошла за веником. Что тут ответишь? «Нет, не буду» и «да, буду» прозвучат одинаково издевательски. Умиляться… Само по себе слово вроде бы хорошее, но мама его всегда произносит так, будто выплевывает, и кажется, будто умиление – одно из самых позорных занятий, которым только может предаваться человек. Что ж, наверное, Люда и правда не имеет права ни на какие чувства, кроме стыда и вины.
Поспешно убрав в прихожей, Люда проскользнула в свою комнату и легла. Скорее бы наступила ночь, а за ней утро. Она быстренько соберется, пока все еще спят, и поедет на работу, а по дороге зайдет в универсам к открытию, наберет продуктов для передачки. Вдруг выбросят что-нибудь дефицитное? Хорошо бы копченую колбасу, но этот калорийный и долго хранящийся продукт бывает только в закрытых распределителях для номенклатуры и редко-редко в продуктовых заказах на предприятиях. Ну и если дружишь с работниками торговли, тоже можешь достать. В прошлой жизни у Льва все это было, но он никогда не пользовался, говорил, что подобные штучки превращают человека в лакея, каковым он категорически отказывается быть. Ну да что теперь об этом думать, официальный доступ к привилегиям закрыт, а прежние товарищи решительно вычеркнули Льва из своей жизни. Будто и не было у них никогда такого друга.
Завтра она купит на Невском шоколадных конфет для калорийности, но Лев мужчина, ему нужно мясо, и сладкое он вообще не любит. На рынке только если найдется что-нибудь подходящее, но там дорого, а денег не жалко, их просто нет. Отсутствуют. Зарплата ассистента кафедры невелика, и большая часть уходит в общий котел, остается как раз передачу собрать, но по магазинным, а не по рыночным ценам. В прежней жизни она попросила бы у родителей, они бы дали без всяких разговоров, но теперь, после всего, что она сделала, об этом не может быть и речи. Убийцам денег не дают.
Люда зажмурилась. Как стыдно, господи… Она должна предаваться угрызениям совести, а вместо этого думает о всяком житейском. Правильно бабушка называла ее холодной и бесчувственной эгоисткой, еще когда для всех остальных она была любимой девочкой. Раскусила внучку раньше других, но все равно любила.
Раньше так просто было жить, набедокуришь – не страшно, главное, осознать, раскаяться и попросить прощения. Рецепт проверенный. А в этот раз она даже осознать не может своей вины, поэтому родители и не прощают, хотя она к ним уже не раз приходила с повинной головой. Которую, по любимому присловью бабушки, меч не сечет.
Дверь скрипнула, приоткрываясь.
– Иди ужинать, – сказала Вера, как выплюнула.
– Спасибо, не хочу.
Вера вошла в комнату:
– Мы не КГБ, а ты не академик Сахаров, чтобы устраивать нам тут голодовки. Поверь, твои демонстрации никого не впечатлят и не заставят относиться к тебе иначе, чем ты заслуживаешь.
– Я просто не хочу есть, Верочка.
– Ты уже достаточно доставила родителям горя и хлопот, чтобы еще заставлять их волноваться о твоем здоровье, – отчеканила сестра, – поэтому изволь встать и выйти к столу.
Вера точно не собиралась возвращаться в столовую одна.
– Идем, – повторила сестра с нажимом, – думаешь, я в восторге оттого, что приходится сидеть с тобой за одним столом? Но я терплю, потерпишь и ты.
* * *Внезапно меня приглашает пить чай сама Регина Владимировна. Я немного удивлена неожиданной милостью, но беру свою чашку и иду к ней в кабинет.
Регина Владимировна ставит на стол начатую коробку конфет, из которой опытные доктора уже съели самые вкусные, оставив только с пронзительно-белой помадкой, наливает чай и участливо смотрит мне в глаза. Может, искренне, но профессиональный интерес равновероятен.
– Как вы? – спрашивает она мягко. Пожалуй, слишком мягко.
– Спасибо, справляюсь, – говорю я с такой же профессиональной улыбкой.
– Вы очень хорошо держитесь, Татьяна Ивановна.
Я снова благодарю и беру одну конфетку. Да, технолог на этой кондитерской фабрике явно не страдал излишним человеколюбием, но из вежливости можно и потерпеть противный кисло-сладкий вкус во рту.
Повисает не то чтобы неловкая, но довольно длинная пауза, и Регина Владимировна смотрит на часы:
– О, рабочий день-то уже закончился! Так, может быть, по две морские капли?
Я невольно вздрагиваю, услышав из ее уст любимое выражение мужа, а начальница достает из шкафа бутылку коньяка, видимо хорошего, судя по красивой этикетке. Впрочем, врачу ее уровня плохой коньяк не носят.
– Давайте, Татьяна Ивановна, только Минздрав в моем лице предупреждает, что в вашем положении с алкоголем надо быть очень осторожной.
Закрываю глаза, якобы смакуя коньяк, а на самом деле – пережить неожиданно приятное воспоминание о том далеком времени, когда я была в положении по-настоящему. Так давно это было и так радостно, что как будто и не со мной.
– Очень осторожной, – повторяет Регина Владимировна, – женский алкоголизм неизлечим, как мы с вами каждый день имеем неудовольствие наблюдать.
– Спасибо за предупреждение, но я не чувствую особой тяги, да и старовата уже спиваться.
– Алкоголизму, как и любви, все возрасты покорны, – смеется начальница и убирает бутылку.
Я привстаю, но она удерживает меня.
– Давайте еще по чашечке чаю?
Я киваю. Мне торопиться некуда, Регине Владимировне, кажется, тоже.
Это высокая стройная женщина средних лет, обладающая удивительным бесполым шиком. Лицо с крупными правильными чертами свежее, без косметики, густые волосы с сильной проседью подстрижены так коротко и ровно, что издалека может показаться, будто начальница в стальной каске, сильные, классической лепки руки тщательно ухожены, но ногти без лака. Халат у нее тоже классический профессорский, двубортный, но шитый явно на заказ, и не из ситца, а из какой-то немнущейся импортной ткани. Строгий образ, но мужеподобной ее никак не назовешь. С другой стороны, и мужчина в таком виде не выглядел бы женственным.
– Мало что на свете есть такое же бесполезное, как непрошеный совет, – улыбается она, – но все же позволю себе его дать.
– А я с удовольствием приму его от вас.
– Помните, Татьяна Ивановна, целительную силу коллектива еще никто не отменял. Даже женского, – Регина Владимировна усмехается, – вы вообще не ждите горячего сочувствия.
– Господь с вами! Я человек сравнительно новый…
– Не в этом дело. Просто коллегам трудно вас жалеть, у нас половина разведенок, вторая вообще никогда не была замужем, а редкие семейные счастливицы завидуют вашему вдовьему положению, пожалуй, еще больше, чем одинокие. Такова жизнь, уж извините.
На всякий случай растягиваю губы в улыбке, пока до меня доходит горькая правда слов Регины Владимировны. Я и правда была слишком счастлива и почему-то решила, что так должно продолжаться всю мою жизнь, до последнего вздоха. Почему? С какой стати? Ведь по большей части женская доля у нас незавидная. Ты или вообще не находишь мужика, или молодой муж внезапно обнаруживает, что еще не готов к семейной жизни, и бросает тебя с ребенком, а если остается, то это еще не гарантирует тебе счастья. Алкоголизм, увы, неутомимо собирает свою жатву, и когда видишь жен наших пациентов, то так сразу и не скажешь, кто из супругов больше нуждается в медицинской помощи. В общем, для рекламы крепкой советской семьи они вряд ли подойдут.
– Я и не жду особого отношения, Регина Владимировна, – заверяю я.
– Вы ведете себя идеально, ни малейших претензий у меня к вам нет! Просто горе легче проживается среди людей и повседневных забот и хлопот. Я даже думаю, что вам было бы полезно взять какую-нибудь общественную нагрузку.
– Политинформацию? – кисло уточняю я.
– Хотя бы.
– Но я путаю Международный олимпийский комитет с Организацией Объединенных Наций, а имя нового президента Америки запоминаю ближе к концу его срока.
– Вот заодно и подтянете уровень сознательности, – начальница хмурит брови, как будто опечалена моим невежеством всерьез.
Перспектива каждую неделю готовить доклад о текущих событиях, да еще и приходить по средам на полчаса раньше, пугает меня до дрожи, и я снова уверяю начальницу в своей безнадежной аполитичности.
– Мне для жизни и работы, Регина Владимировна, вполне достаточно знать, что партия – наш рулевой и победа коммунизма неизбежна.
– Да?
– Да. Зачем еще забивать себе голову всякими нюансами, ведь политические убеждения не влияют на течение заболевания абсолютно никак. Что коммунисты, что монархисты, все болеют одинаково, это я прямо с гарантией могу утверждать.
Регина Владимировна с грустью смотрит на меня.
– Да, Татьяна Ивановна, – говорит она, – как у вас, терапевтов, все просто. У нас, психиатров, прямо скажем, по-другому.
Я пожимаю плечами:
– Кто на что учился.
Регина Владимировна выдерживает долгую паузу, во время которой я много о чем успеваю подумать. Например, о том, что не имею права ее осуждать, но говорить это вслух, конечно, неуместно, и я только улыбаюсь.
– Что ж, Татьяна Ивановна, хоть рабочее время кончилось, давайте все же на секундочку вернемся к делам нашим скорбным.
– Давайте! – Работать приятнее, чем вести душеспасительные разговоры.
Начальница передает мне историю болезни, довольно увесистую и уже изрядно потрепанную по углам.
– Нужно посмотреть пациента перед ИКТ.
Я киваю.
– И я вас попрошу отнестись к нему очень внимательно, – Регина Владимировна откашливается, – вдруг найдутся серьезные противопоказания?
– Конечно, найдутся, – беспечно начинаю я, но смотрю на титульный лист, и присказка, что нет людей здоровых, есть недообследованные, застревает у меня в горле.
Какие серьезные заболевания можно найти у генерал-майора ВВС, накануне поступления в психиатрическую больницу выписывавшего в небе мертвые петли? Задачка со звездочкой.
– Вот именно, – вздыхает Регина Владимировна, – но поскольку вы в свое время меня за него просили, то теперь и я вас попрошу.
– Кто ищет… – Я быстро просматриваю приемный статус и перехожу к небрежно подклеенным квиткам анализов. Насколько мне помнится, бедняга в свое время тренировался в отряде космонавтов, и вот уж действительно космическое здоровье. Обычно хоть пара показателей если не выходит из нормы, то находится у нижней или верхней ее границы, а тут везде эталон. Прямо хоть в палату мер и весов отправляй товарища в качестве экспоната.
– Буквально не к чему придраться, – морщится начальница.
– А это обязательно? Инсулин я имею в виду.
– Как вам сказать… Я пока не назначаю, но сами понимаете, пациент на контроле. Могут спросить, почему не проводим ИКТ, раз нет эффекта от нейролептиков, и на этот случай хотелось бы прикрыться. Ну и вообще, мало ли что со мной может случиться, больной перейдет к другому врачу…
Я снова пролистываю историю болезни, теперь уже обращая внимание не на соматический, а на психиатрический статус. Что ж, полет диагностической мысли ясен, раз бедняга, несмотря на все усилия врачей, не признает себя сумасшедшим, значит, заболевание прогрессирует, соответственно, требуется сменить или дополнить схему терапии, и ни одна компетентная комиссия не поймет пассивной позиции лечащего врача, который видел ухудшение, но ничего не предпринимал. А вот если в истории будет запись терапевта, что введение больших доз инсулина опасно для жизни данного больного даже при соблюдении всех необходимых мер предосторожности, то это уже совсем другое дело. Врач – добросовестный социалистический труженик – старался, искал варианты, но не судьба. Медицинские противопоказания – они такие, против них не попрешь.
– Ну вот рентгена органов грудной клетки нет, – хватаюсь я за соломинку.
– На медкомиссии флюорографию делал, года не прошло. Так даже если и сделаем свежий снимок, вряд ли у него там крупозная пневмония.
– И полость рта санирована?
– Будьте уверены.
– Может, хоть онихомикоз? – спрашиваю с робкой надеждой. – У военных это сплошь и рядом.
Регина Владимировна картинно разводит руками, мол, чего нет, того нет.
– Да, это вызов, – смеюсь я, – но мы не привыкли отступать. Знаете что? Я сейчас напишу, что у него жалобы на сухость во рту, жажду, частое мочеиспускание, клинически заподозрю диабет и назначу контроль сахара, ну а там уж натянем на нарушение толерантности к глюкозе, плюс хронический панкреатит нарисуем. Не первый раз.
Начальница хмурится:
– Вот именно, Татьяна Ивановна, не первый. Не боитесь?
– Чего? Что я выставляю необоснованные противопоказания? Ну так простите, меня еще в институте учили, что если человек не в гипергликемической коме, то большие дозы инсулина ему вводить противопоказано.
– Да, Татьяна Ивановна, не понимаете вы еще специфики нашей работы, – тонко улыбается Регина Владимировна.
Но мне уже трудно остановиться:
– Пока что я понимаю, что после инсулиновой комы у шизофреника гораздо меньше шансов выздороветь, чем у здорового – превратиться в полного идиота.
– На Западе уже двадцать лет назад доказали полную клиническую неэффективность ИКТ, а у нас она до сих пор приветствуется, – вздыхает Регина Владимировна и вполголоса добавляет: – Как любой метод, связанный с унижением и подавлением личности.
На всякий случай делаю вид, что не слышу. Мы обе знаем, что в наше время бессмертные строки «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется» имеют не только тот смысл, что вкладывал в них поэт, но и гораздо более приземленный и грубый.
Достаю ручку и быстро накидываю стандартную консультацию. Жалобы, состояние, для уточнения диагноза необходимо…
– О, вы и биохимию назначили? – вздергивает бровь начальница. – Что ж, зная возможности нашей лаборатории, предвижу, что это отсрочка еще минимум на неделю.
– Неделя ничего не решает.
– Иногда нет, а иногда решает абсолютно все. Бывает, час решает.
– Или минута, – говорю я неожиданно севшим голосом.
– О, простите, простите, – она встает и мягким движением, в котором я чувствую больше профессионализма, чем мне бы хотелось, берет меня за локоть.
Улыбаюсь, мол, все в порядке. Во-первых, я далеко не в каждом слове вижу намек на безвременную смерть мужа, а во-вторых, и так помню о ней всегда. А сейчас, если честно, я думала о ребятах из организации «Молодая гвардия», которых расстреляли всего за неделю до освобождения Краснодона нашими войсками. Всего неделя, семь дней, которые в обычной суете пролетают так быстро, что и не заметишь, отняли будущее у этих юношей и девушек. Они совершили великий подвиг, но не успели полюбить, родить детей и состариться. С годами я все чаще думаю об этом, юношеское восхищение героизмом сменила старческая скорбь и сожаление, что из-за страшной войны двадцать миллионов человек не узнали простой жизни, которая, может быть, скучна, но ради нее рождается человек.