bannerbanner
Однажды летом мы спасли Джульетту
Однажды летом мы спасли Джульетту

Полная версия

Однажды летом мы спасли Джульетту

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Анастасия Малейко

Однажды летом мы спасли Джульетту

Дневник начинающего художника про обыкновенные и невероятные события, которые случились летом в одном не очень большом городе



Художник Дмитрий Нарожный



© Малейко А. С., 2019

© Уткин А. В., 2020

© ООО «Издательство «Абрикос», 2023

24 мая, воскресенье

Начало. Про комиксы и все остальное

Думаю, устройство Вселенной требует доработки.

Эта мысль пришла мне однажды по дороге из школы.

Дорога идет через парк. Листья, деревья, птицы. Иногда попадаются белки. Уток нет.

Это я к тому, что вопрос Холдена Колфилда: «Куда деваются утки в Центральном парке, когда пруд замерзает?» – меня не волнует. Этот Холден был странным парнем. Такой же, как сам Сэлинджер. Я даже нарисовал начало комикса про этого Сэлинджера – как тот живет в лесу и с ним происходят всякие вещи. Идет он, к примеру, в свой бункер, как обычно, утром – работать, новый рассказ писать. В бункер он ходил каждый день: позавтракает – и к себе в убежище. А по дороге к бункеру замечает странные следы ботинок с протекторной подошвой. Неужели кто-то из журналистов проник в его лес? Рисую вопрос в облаке, Сэлинджер смотрит в кадр. Затем он осторожно идет по следу. Ветки хрустят, птицы взлетают в тревожное небо.

В этот момент подходит Она и спрашивает, сделал ли я уроки. Сначала уроки, потом – Сэлинджер. И не важно, что тебе уже четырнадцать. Сама Она не делает уроки, а ходит по дому в шляпе или в пилотке, как стюардесса. Приносит с улицы кем-то выброшенные стулья и торшеры. Говорит, что это не мусор, а арт-объекты. Я возражаю: арт-объекты должны стоять в музее, а не в квартире, тем более если в ней всего две комнаты. А Она: музей может быть где угодно. Интересно, что бы сказал на это Сэлинджер? Сел бы в кресло. Прислушался к лесным шорохам. Рисую большое кресло среди деревьев, неподалеку – дом, чуть подальше – бункер. Ну, это только называется «бункер», а по-настоящему – еще один дом, выкрашенный в зеленый цвет. Зеленый дом. Так называет его дочь Сэлинджера Маргарет в своих воспоминаниях. Думаете, я читал воспоминания Маргарет? Нет, конечно. Это Она все читает, потому что работает на радио и ведет программу о писателях. Посмотрела на мои комиксы про Сэлинджера и говорит: «Здесь должен быть еще один дом. Зеленый. Там он работал». И опять пилотку надела.


Так вот, про Вселенную. Школу, думаю, надо отменить. Открыть секции по интересам. Вот есть у меня способность к рисованию комиксов – значит, я хожу в школу комиксов, и мы целыми днями рисуем. Комиксы – это лучшее, что есть в жизни и в искусстве. Никакая живопись с ними не сравнится. Вот цветок. Пусть будет пион. Или роза. Что может живопись? Натюрморт – вот что она может. Букет цветов в вазе на белой скатерти. А комикс про этот букет – история про то, как цветы сажали, поливали, срезали и ставили в вазу с водой. Или другая история – как кто-то купил вазу, поставил ее на стол, вышел в соседнюю комнату, а когда вернулся – там букет.


Сегодня я проснулся от громкого мужского голоса. Оказывается, Она включила аудиозапись рассказа «Любовь к жизни» Джека Лондона. Чтобы я с утра слушал про то, как один парень был до того голодным, что все время ел болотные ягоды, камышовые луковицы и сырых пескарей. А в конце убил больного волка. И выжил-таки. Иду, сонный, на кухню, делаю себе кофе, а он, тот, что ползет по канадской тундре на юг, все время отвлекает, не дает спокойно позавтракать. То он ногу поранил, то потерял ружье и шапку, в которой спрятаны спички, то преследует куропатку, то рыбку вылавливает из ручья… А Она ходит и многозначительно на меня смотрит. Это чтобы я глубоко прочувствовал весь ужас положения того, кто ползет, и всю безопасность своей четырнадцатилетней жизни.

Я, конечно, понимаю. Выживание, любовь к жизни и все такое. Хотя, когда я год назад сжег в ванне все ее деревянные палочки для мороженого, ей это не понравилось. А ведь я, может, тоже выживал. Представлял, что ползу по тундре на юг – и нет ничего, чтобы разжечь костер, кроме этих палочек. Но ей не понравилось, потому что эти палочки были как раз арт-объектами, воспоминанием о детстве. Но ведь если бы тот, из Джека Лондона, умирал в тундре от холода, то уж, наверное, сжег бы все свои арт-объекты вместе с воспоминаниями.

Она – это мама. Ей нужно, чтобы я отвечал ей ясно, четко и без запинки на все вопросы. На радио же как? Там не молчат, все время что-то вещают – то новости, то музыка, то передачи про путешествия, то встречи с интересными людьми. Она привыкла, что на все вопросы там известны ответы, и требует от меня того же – чтобы я отвечал и поражал всех своим интеллектом.

Вот совсем недавняя история. Проходили мы Чехова, «Толстый и тонкий».

Она спрашивает:

– Ну и как тебе?

Я говорю:

– Ничего, интересно, особенно концовка.

Она не отстает:

– А подробнее? Как тебе чеховский язык, стиль?

– Ну, – говорю, – стиль как стиль. Хороший стиль. Правдивый.

Она обиделась.

– Что значит «правдивый»? – спрашивает. – Да у Чехова нет ни одного лишнего предложения, ни одного слова лишнего нет! Каждая деталь о чем-то важном сообщает. И вообще, Федор, знаешь ли ты, как умер Чехов?

Федор – это я. Да, согласен, имя дурацкое. Разве можно называть человека Федором в двадцать первом веке? Ну так вот, знаю ли я, как умер Чехов.

– Как? – спрашиваю.

Молчит. Ждет, пока я сам докопаюсь до истины.

Докопался я довольно быстро, минут через пять. Даже не представляю, как бы искал про смерть Чехова, если бы жил в прошлом веке. Пришлось бы идти в библиотеку, рыться там в книжках и, может быть, к концу дня найти. А сейчас открываешь «черную коробку» – ноутбук. Или берешь в руки «черную ладонь» – телефон. Печатаешь в строке свой вопрос про Чехова – и готово. Чехов долго болел туберкулезом. В ночь с первого на второе июля 1904 года он был в Баденвейлере. Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сказал по-немецки: «Ich sterbe» («Я умираю»), выпил шампанское, лег на левый бок и умер.

Не знаю почему, из-за истории про шампанское или из-за ее слов про важные детали, но «Толстого и тонкого» я перечитал.

Деталей там было много. Губы, подернутые маслом, лоснились, как спелые вишни. Никогда бы такое не придумал. И главное – от одного пахнет хересом и этим… флердоранжем, а от второго, тонкого, – ветчиной и кофейной гущей. В «черной коробке» я нашел про херес. Это крепленое вино, которое делают в Испании, из винограда «паломино», «педро хименес» или «москатель». А флердоранж – белый цветок померанцевого дерева. Невест им украшали, духи делали и даже пили померанцевую воду.

«То есть Чехов сразу, с первых слов, дает понять, что толстый – человек не простой, херес испанский пьет и флердоранжем балуется, – вдруг зазвучал у меня в голове голос нашего учителя по литературе Евгения Евгеньевича. – Тонкий же – обычный, я бы даже сказал, стандартный. Потому что кофе и ветчина – вещи известные, всем знакомые».

В этом месте Евгений Евгеньевич задумался и замолчал. Он частенько так делает, и что происходит в голове у Евгеньича в данный момент – большой вопрос.

«И этот Нафанаил, – продолжает бубнить у меня над ухом Евгеньич, – сын тонкого, гимназист, то фуражку снимет, то за спину спрячется, а в конце – так вообще на все пуговицы застегнулся. Вот уж где выживание и любовь к жизни».

Без пескарей, куропаток и больного волка. И весь рассказ на одной странице помещается. Надо будет нарисовать комиксы к Чехову. Как только закончу с Сэлинджером – так сразу и нарисую. На тетради, в которой были наброски с бункером и Зеленым домом, написал печатными буквами: «КОМИКСЫ. СЭЛИНДЖЕР. ЧЕХОВ».


1 июня, вторник

Окно

Полгода у меня в окне висит холодильник.

Нет, не так. Холодильник – на рекламном щите, а щит, три на шесть, висит на улице и смотрит мне прямо в окно. Около холодильника стоит женщина со светлыми волосами и улыбается. Она открыла холодильник и показывает всем, как там много всего умещается. На верхней полке – яблоки, виноград и бананы. На средней – что-то большое желтое, видимо дыня, зеленые огурцы, лимоны. На нижней – бутылки с водой и пучок зелени. На дверце – помидоры. Всегда думаю: неужели она ничего не ест, кроме того, что у нее на полках? Может, она вегетарианка?

Щит с холодильником и светловолосой очень хорошо видно из кухонного окна, поэтому вот уже полгода я сначала смотрю на щит, а потом только открываю холодильник.

Еще в окне зеленеет парк. В парке много деревьев, невест и колокольного звона. С деревьями так: есть сосны, ели, дубы, березы и даже несколько яблонь. Хочешь нюхать сосны – иди на сосновую аллею, смотреть на дубы – двигайся левее от главного входа. Березы попадаются повсюду. Летом они стоят зеленые, осенью – желтые, зимой и ранней весной – с голыми серыми ветками.

Невесты появляются по пятницам и субботам. Они ходят в длинных белых платьях, держат за руку женихов и фотографируются. Летом прохаживаются медленно, не спеша. Зимой перебегают от одного места к другому, чтобы не замерзнуть. Из парка слышен колокольный звон – по утрам, в половине девятого, и вечером, около пяти. Звонят с верхушки храма. Верхушка высоко, поэтому хорошенько разглядеть звонящего мне ни разу не удалось. Руки вижу, веревки с колоколами – тоже, а лицо, одежду не разобрать. Кроме храма в парке есть Дворец пионеров и школьников. Пионеров уже нет, а дворец – есть.

Внизу на дороге – машины. На тротуаре – люди. В общем, обычная картина.


2 июня, среда

Не кормите уток хлебом

Сегодня, как пришел с летней отработки, сразу сел в кресло около ее стола. Слушал то, что Она недавно написала. Я еще не говорил, что Она пишет всякие истории? Так вот, новая история была про то, как несколько молодых писателей ходят на занятия к профессору, а тот объясняет им, как нужно писать, про что и так далее. Ругает их, требует, чтобы было больше таланта, и все время ходит по классу от окна к двери и обратно. Ничего, в общем, интересно. Не Чехов, конечно, и не Сэлинджер, но увлекательно.

– А что дальше будет? – спрашиваю у нее. – Этот знаток их научит или они так и будут мучиться со своей писаниной?

Она говорит:

– Не знаю, пока не решила. Может, научит, а может, нет.

Меня это возмутило.

– Что значит «не знаю»? Вот Чехов сразу все знал – от начала до конца. Начинаешь с того, чем от кого пахло, а заканчиваешь немой сценой. И никаких описаний природы – только факты. У тебя же то солнце светит, то пасмурно, то дождик накрапывает, то сирень зацвела. А надо ближе к делу.

Она послушала и говорит:

– Иногда, мой друг, ближе к делу не получается, потому что в жизни не все так просто и ясно. – И поправила фотографию в рамке, где я, в пятилетнем возрасте, стою в белой шапке с ушами – изображаю зайца.

– Может, уже убрать эту заячью фотку? – спрашиваю.

– Нет, – говорит, – мне нравится.

После этих слов я пошел на кухню, потому что все утро мы мыли в школе пол и стены на четвертом этаже и очень хотелось есть.

Недавно Она научила меня делать яйца по-бирмингемски. Был, говорит, такой писатель, Теннесси Уильямс, и вот в какой-то его пьесе дают такой рецепт. Берешь кусок хлеба, вырезаешь из него середину, поджариваешь, а потом в эту середину яйцо заливаешь – получается бутерброд. Вообще, я не понимаю, зачем в театре про еду говорить. Люди же сидят в зале, может, голодный кто-то, а тут тебе со сцены про яйца по-бирмингемски рассказывают. Но в театре всегда так.

Помню, ходили с Ней на «Героя нашего времени». Актеры ходят по сцене, стараются, разговаривают, отношения выясняют, а позади них бревно подвешено и круглый диск светится. Это для выразительности. Как только один разговор закончен, так сразу бревно медленно слева направо плывет, а диск вращается. Потом – остановка, снова разговоры, и снова бревно идет – уже справа налево, а диск крутится. Я два часа сидел и считал, сколько раз они это бревно запустят. Очень мне хотелось посмотреть, кто там за кулисами на кнопку нажимает, чтобы все двигалось. Это правильно – надо зрителя увлекать, иначе скучно станет и все разойдутся.

После обеда пошел к диспансеру. Это мы так называем бывшую детскую больницу, которую вот-вот снесут. Желтый двухэтажный дом с выбитыми окнами, вокруг все заросло травой и кустарниками, а внутри чего только нет – тряпки, бутылки, мусор, и туалетом пахнет. Но все равно туда иногда тянет зайти, побродить по бывшим палатам – кто-то здесь лежал, тосковал, книжки читал, в карты играл, на процедуры ходил. А сейчас – просто заброшенный дом без окон.

И вот около диспансера, под деревом, сидит девчонка в наушниках. Книжку читает. Мне показалось это странным: обычно девчонки ходят в других местах – в парках, по аллеям. На скамейках сидят и о всякой ерунде болтают. А эта пристроилась к стволу и не боится ни бомжей, ни криминальных элементов.

Тут я неожиданно спросил:

– Хорошее место, да? – и сам удивился, что я это сказал.

Вы замечали, бывает, вдруг начинаешь что-то делать совсем не то, что надо? А надо мне было просто обойти пару раз диспансер кругом, найти в траве хорошую длинную палку, потом зайти внутрь, пройтись по бывшим палатам, спугнуть ворон и кошек, постучать палкой по стенам и выйти. Вместо этого я подошел к дереву и спросил про хорошее место, вроде как я интересуюсь, считает ли она это место хорошим. А она спокойно так наушники снимает и серьезно спрашивает:

– Вы мне что-то сказали?

– Я спросил, место хорошее?

– Это? – кивнула она на диспансер. – Да, мне нравится. Только я здесь, снаружи, люблю, внутрь не хожу.

– Зря, иногда можно сходить.

Я заметил, что на юбке у нее что-то нарисовано. Это, конечно, странно, что сначала я заметил рисунок на юбке, а не какого, скажем, цвета у нее глаза и волосы. В книжках всегда сначала про глаза и волосы, а потом уже про все остальное. Но, как говорит Она, одно дело – литература, другое – жизнь. Потом-то я разглядел: глаза вроде серые, а волосы рыжие, но ближе не к красному, а к золотому. На руке – браслеты цветные, рядом на траве – рюкзак и книжка, на ногах – синие кеды. Но это все я уже после увидел, а в первые мгновения обратил внимание только на юбку – длинная, и на ней много чего серо-желтым нарисовано. Картина, а не юбка. Она, видимо, заметила, куда я пялюсь, и снова серьезно так говорит:

– Это Брейгель. – Потом помолчала, сообразила, что раз я не реагирую, значит, не знаю, и добавила: – Художник такой.

– Ясно, – говорю. – А что читаем? – спрашиваю, чтобы перевести разговор на другую тему, потому что про Брейгеля я только слышал, но совершенно ничего не знал.

– Читаем Сэлинджера, – отвечает она и улыбается.

Тут я крылья расправил.

– «Над пропастью во ржи»?

Кивнула. Посмотрела с интересом – зауважала.

– Ну и куда деваются утки в Центральном парке, когда пруд замерзает? – задаю ей фирменный вопрос Холдена Колфилда.

Это ей понравилось еще больше – еще бы, если вам на шестидесяти страницах талдычат одно и то же, поневоле задумаешься.

– Пока не знаю, – отвечает. – Может, улетают куда-нибудь?

– Куда, интересно?

– Ну, орнитологи даже маленькие радиопередатчики прикрепляли к спинам уток, гусей и журавлей, – заговорила она, как будто только что читала параграф в учебнике биологии, – выясняли, куда же они улетают, когда холодно и есть нечего.

– И что? Выяснили? – спрашиваю, а она уже книжку в рюкзак положила, встала, отряхнулась.

– Выяснили. Ничего нового: утки летят в Индию, в Египет, в Африку. Наши на Каспий летят, на Средиземное море. Туда, где тепло.

– А зачем тогда они возвращаются? Вот и жили бы себе на юге, всегда тепло и пища есть.

– Видишь ли, – смешно так сказала, важно, словно я ей на симпозиуме вопрос задал, – я об этом много думала. Тебе, кстати, куда? – Она медленно пошла к выходу с территории бывшей больницы.

– Мне – туда, – показал я неопределенно рукой, не буду же я говорить, что мне в общем-то никуда, я бы и здесь еще поболтался, но очень уж интересно она про уток рассказывает.

– Тогда пошли, – она надела свой рюкзак, – мне в одно место надо. – Так вот. Утки есть разные. Некоторые так и живут всю зиму в городе, особенно если их подкармливают. Хотя… Знаешь, что им вредно есть хлеб? А их очень часто кормят хлебом. Это плохо действует на печень утки, и она живет в два раза меньше.

Я молчу, иду рядом, не ожидал, что утиная тема так разрастется, я же просто задал вопрос Холдена Колфилда, а попал на лекцию юных орнитологов.

– Понимаешь? – строго так спросила.

– Понимаю, – говорю – и тут вижу: по другой стороне улицы идет Она, несет какую-то огромную штуковину. Нас заметила, оживилась, перешла дорогу. Все это быстро, несколько секунд, хотя казалось, целый час мы сближались: с одной стороны я и рыжая девчонка, с другой – Она с громадиной в руках. Делать нечего, пришлось остановиться.

– Приветствую молодое поколение, – это Она сказала.

– Привет, – это я сказал. – Знакомься, моя мама.

А что я еще мог сказать, все давно расписано. Если двое знакомы и появляется кто-то третий, то надо этого третьего представить.

Она на девчонку уставилась, ждет, когда я назову имя рыжеволосой, но та молодец, быстро сообразила.

– Нина, – говорит. – Это у вас печатная машинка?

– Да. Ей сорок лет, – а сама рассматривает Нину сверху донизу. – Ну, – переключилась на меня, – ты мне поможешь, Федор?

Если бы мы были одни, без свидетелей, Она бы сказала: «Федь, помоги мне, возьми эту громадину». Но мы были не одни, поэтому я снова – Федор.

И я взял громадину, а Нина пошла в сторону парка.

И вот мы идем, а я думаю про квантовую физику. Про то, что у любой микрочастицы могут быть тысячи траекторий движения. Почему, думаю, если вообразить себя частицей, мне выпала сегодня такая траектория? Почему меня занесло сначала к диспансеру, потом – к дереву с рыжеволосой в юбке с Брейгелем и, наконец, прослушав интересные факты про уток, я шагаю, прижимая к себе сорокалетнюю печатную машинку, а рядом шагает мама, веселая и довольная? Ответа нет. Из тысячи траекторий мне выпала эта.


А машинка оказалась ничего – красная, с белыми стучащими клавишами. Оказывается, кто-то эту машинку выбросил, выставил на улицу, а Она, естественно, подобрала и домой принесла. На ноутбуке, или в «черной коробке», как я его называю, печатаешь – все мягко, почти не слышно, а тут нажал на несколько букв, чтобы «привет» получилось, – и сразу как-то стыдно ерунду печатать с такими громкими стремительными железными звуками. Что-то важное надо печатать на машинке, тогда можно и стучать громко. Я завернул листок на валик и набрал: «НЕ КОРМИТЕ УТОК ХЛЕБОМ! ОНИ ОТ ЭТОГО МЕНЬШЕ ЖИВУТ!» Надпись вышла бледной, а «Н» и «И» почти не пропечатались.

Уже перед сном вспомнил про Брейгеля. Открыл «черную коробку», набрал «Брейгель», а их трое было, Брейгель-старший и двое сыновей. И все – художники. Нидерланды, XVI век. И куча картинок. Пейзажи в основном. Поле, косят траву. Или зима. Или вереница слепых идет. А вот то, что было у рыжеволосой на юбке. Маленькие человечки катаются на катке, а рядом – доска, крошки и много птиц. Называется «Зимний пейзаж с конькобежцами и ловушкой для птиц».


5 июня, суббота

Кеды

Вчера Она подарила мне кеды. Пошла в кладовку, попросила принести табурет, встала на него и с верхней полки, где лежат старый пластмассовый Дед Мороз, елочные игрушки и коробка со всякой ненужной ерундой, достала кеды. Не знаю, сколько они там хранились. Синие, с белой подошвой. Пыльные, но новые. И главное – мне как раз. Это у Нее так всегда. Ходит, шляпы старые раскладывает, а потом вдруг из шкафа или из кладовки вытаскивает мятый пиджак. Примерь. Широченный, в полоску. И никогда не признается, откуда у Нее это, говорит – волшебство, кто-то подбросил. Очень оригинально.

Я-то знаю откуда. Кто-то отдал. Или нашла на дороге. Это часто случается – Ей правда попадаются лежащие на земле сумки, шелковые платки и даже рубашки. Магический реализм. Это я недавно на одном сайте вычитал. Если в реальности происходят чудеса, которые нельзя объяснить наукой, значит, это магический реализм.

Вот и говорю Ей, как только кеды надел:

– Ну что, опять магический реализм?

Она:

– Нет, магический реализм – это когда лягушки с неба падают или стены становятся прозрачными, а это – обыкновенный секонд-хенд.

Ясно. Еще не хватало, чтобы с неба лягушки валились. Потом Она сказала, что это не просто кеды, это – чудо-обувь.

– Помнишь, – говорит, – у Рэя Брэдбери про теннисные туфли?

Брэдбери я читал прошлым летом, там еще одуванчики все собирали и в бутылки закатывали, чтобы зимой эти бутылки открывать и нюхать.

– А что там про теннисные туфли? – спрашиваю.

Зря я задал этот вопрос. Другой бы как ответил? Ну, там про одного парня, сказал бы другой, про то, как он увидел в витрине теннисные туфли, кеды по-нашему, и как он их хочет купить, но денег у него нет. Тогда владелец магазина предлагает парню работать помощником. И вот он работает месяц или два и в награду получает кеды-мечту. Но это – другой. Она же полезла в шкаф за книжкой «Вино из одуванчиков», стала листать ее, нашла место про кеды и прочитала вслух: «Люди, которые мастерили теннисные туфли, откуда-то знают, чего хотят мальчишки и что им нужно. Они кладут в подметки чудо-траву, что делает дыханье легким, а под пятку – тугие пружины, а верх ткут из трав, отбеленных и обожженных солнцем в просторах степей. А где-то глубоко в мягком чреве туфель запрятаны тонкие, твердые мышцы оленя. Люди, которые мастерят эти туфли, верно, видели множество ветров, проносящихся в листве деревьев, и сотни рек, что устремляются в озера. И все это было в туфлях, и все это было – лето».

А я в это время сижу в коридоре на низкой скамейке в новых синих кедах и слушаю. Красиво, конечно. Романтично. Чудо-трава, тугие пружины, твердые мышцы оленя… Тоже – магический реализм получается. Потому что никаких пружин, и трав, и мышц в кедах нет. Подошва – вулканизированная резина. Все остальное – из плотной ткани. Плюс шнурки. Сказочник был этот Брэдбери. Чехов бы так не написал, а дал бы точную картину – какого цвета, из чего, зачем.

Так Ей и сказал из коридора – сказки это. А Она с кухни – это не сказки, а образ. Одушевление предмета. Чтобы жить было интереснее.

– А вино из одуванчиков – тоже образ? – спрашиваю.

– Нет, – говорит, – это воспоминания о лете. Открываешь бутылку – а там травой пахнет и цветами, и ты сразу не дома с горячими батареями, а на зеленой поляне. Птицы поют, велосипедисты едут, солнце, мороженое и все такое.

– Зачем мне бутылку с одуванчиками открывать? – спрашиваю. – Я и так лето вспомнить могу, без бутылки.

Тут Она в коридор заглянула, посмотрела на меня внимательно и обратно в комнате скрылась. А мне расхотелось гулять, и я пошел к себе. В кедах.

Лежу, как в кино, в обуви на своем полосатом диване, размышляю. Смотрю на стену. А на стене – гитара и балалайка. Наверное, если бы в мою комнату вошел такой романтик, как Брэдбери, он бы подумал, что я музыкант. «О, молодой человек, – сказал бы он, – да вы любитель музыки!» Ну, как сказать, дорогой Рэй, как сказать. На балалайке я играю с семи лет – школа у нас такая, с музыкальным уклоном. «А гитара тогда зачем?» – спросит неутомимый Брэдбери. Видите ли, дорогой Рэй. Вам ли не знать, что, когда взрослеешь, хочется выглядеть солидно. Балалайка маленькая и смешная – особенно при моем росте в метр семьдесят два. Вот и пошел я учиться играть на гитаре во Дворец пионеров.


История про гитару, которую я вспомнил и записал 5 июня вечером

Дворец пионеров построили давно, лет пятьдесят назад. И хотя пионеров больше нет, название оставили. Его видно из нашего окна – большой, розово-белый, с огромным баскетбольным мячом на крыше. Внутри Дворца – много секций и кружков. Фотолюбители, собиратели конструкторов, вышивальщицы, туристы, художники, археологи… На втором этаже, в конце коридора, – дверь в комнату, где учат играть на гитаре. Аккорды я запомнил быстро, и пьесу первую тоже легко выучил, «Листопад» называется. Через два месяца устроили отчетный концерт. Все, кто занимался вместе со мной в кружке, выходили по очереди с гитарами на сцену, садились на стул, ставили ногу на подставку и с серьезным видом исполняли пьесу.

На страницу:
1 из 2