bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
20 из 20

Тогда Коренев увел со стола нож, которым хотел заколоть Виталика, когда тот пойдет курить, но вышел по нужде, потерялся и оказался на скамейке у пустого железнодорожного вокзала.

Тоска берет за грудки и хочется кого-то повесить или повеситься самому. Уязвленное самолюбие клокочет в груди, и он осознает, каким ничтожеством является, если случайный в литературе человек обошел его на повороте и тиснул два рассказа в сборник с приличным тиражом.

Какая-то женщина назойливо трясет за плечо и давит на совесть:

– Мужчина, пожалуйста, уйдите, вы пугаете ребенка. Или хотя бы подвиньтесь и дайте присесть.

– Мне плевать, – он уткнулся носом между досками скамейки. – Садись на пол и не доставай. Без тебя тошно.

Его действительно тошнит, и с противным хлюпающим звуком салат извергается из его недр на асфальт. Получается своеобразный уличный шедевр абстрактной живописи. Виталик и такой бы смог продать подходящему покупателю, есть у него талант – втюхивать.

– Я-то постою, но у меня маленький ребенок, а вы заняли собой всю скамейку!!! – возмущается женский голос. – Посмотрите, на что вы похожи! Пьяный, вонючий, а что с вами через завтра будет? По помойкам ползать начнете?

– Уймись, дура, – огрызается он и поворачивает голову.

Девочка лет четырех-пяти рисует белым мелом классики и прыгает по квадратам, пока молодая мамаша строгим осуждающим взглядом сверлит его затылок.

– Уйди по-хорошему! – просит он. – Тебе доступна целая вселенная, а ты пытаешься лишить меня пятачка в два квадратных метра.

– Как вы позволяете себе говорить подобным тоном, я старше вас! – заявляет мамаша. – Милицию позову! Безобразие!

Ему безразлично, он согласен на ОМОН, только бы перестали трясти и донимать глупыми обращениями к совести. Неужели так сложно оставить его в покое?

– Я знаю, – говорит женщина. – Ты обычная пьяная мразь без будущего, неудачник, бездарь, просравший жизнь, не успев ее начать, как следует…

Она обличает, обзывает и клянет его самыми отвратительными словами, среди которых даже затесалась парочка нецензурных. Он вспоминает о Виталике, который остался целым и невредимым и спит в обнимку с Танькой в общежитии на полуторке.

Зачем людям говорить неприятные вещи? Будто мало той гадости, которая нескончаемым потоком льется изо рта неизвестной женщины.

– Заткнись! – ревет он и стонет. – Или я за себя не ручаюсь!

Но она не хочет внять предупреждениям и продолжает вываливать ушата грязи. Он не выдерживает, впадает в ярость, вытаскивает из кармана куртки нож, припасенный для Виталика, и по самую ручку вонзает в грудь женщине. Она вскрикивает, но следующие удары в живот отбивают у нее желание говорить.

– Ты больше никогда не скажешь никакой пакости, – цедит он сквозь зубы и пытается вырезать ее черный поганый язык, созданный для разрушений. Ему неудобно, и он разрезает ее рот в обе стороны до щек. Ее безвольная голова лежит на асфальте и покорно сносит издевательства.

– Я же предупреждал, – говорит он плаксивым тоном, пытаясь соблюдать аккуратность и не выпачкаться в кровь. – Я же предупреждал, не нужно доводить до крайности…

Он приподнимается, вытирает нож о кофточку женщины и кладет в карман куртки. Его глаза пересекаются с испуганным взглядом девочки, которая стоит на клетках, с ужасом смотрит то на мать, то на него и пытается закричать. Ее страх велик, но крик не может вырваться и превращается в душащие всхлипы.

– Если ты будешь так же много болтать, я и за тобой приду, – обещает он и перекладывает нож из одного кармана в другой. – Прежде, чем сказать какую-то гадость, подумай хорошенько! Может, лучше промолчать. Многословие – губительный порок, – наставляет он. – Как тебя зовут?

Девочка открывает и закрывает рот, словно немая рыба, и наконец выдавливает:

– Не помню… З-забыла…

– Тогда можешь выбрать любое имя, – милостиво разрешает он. – Станешь, например, Машей. Когда я был маленький, мне нравилась Мария Кузнецова, у нее такие же длинные волосы, как у тебя. Хочешь быть Машенькой? Отличное имя.

Она неуверенно кивает.

Он подмигивает и вразвалку идет по аллее домой, не заботясь о скрытности и находясь в эйфории от мира, ставшего чище. Руки чешутся и зудят, будто кожа слазит в местах, где на нее попала кровь. Нужно вымыть с мылом, оттереть до кости, очиститься от чужой грязи.

Если его отыщут, он докажет, что с его стороны это была обычная самооборона. А с девочкой пусть сами мучаются – кто ж виноват, что у нее мать черноротая…

…Следователь макает перо в чернильницу и пишет.

– Во-от, – протягивает он довольно. – Вы заметили, как сильно мы продвинулись?

Коренев отрывает взгляд от кончиков ботинок и замечает за спиной у следователя Рею, прижимающую к себе девочку четырех-пяти лет, которая глядит на него серьезно, будто ожидает от него новой вспышки ярости. Девочка исчезает, а Рея улыбается. Он знает, что сам дал ей имя, но как ее зовут в действительности? Чертово подсознание.

– Ты ответишь за мою смерть, – шепчет она.

Он таращится на нее с ужасом. Из-за ее спины выходят остальные – Нина Григорьевна, Дедуля, Знаменский, тринадцать или четырнадцать азиатов без лиц. Они рассаживаются по местам и начинают повторять за Реей:

– Ты ответишь за нашу смерть, – слова не слышны, но читаются по губам и кажутся оглушающе громкими.

Их рты разрезаны и уродливо искажаются в хищных гримасах.

– А Алина? Врач, направленный для оценки твоей вменяемости. Наивная дурочка, пожалела тебя и поплатилась за жалость, – продолжает следователь, не замечая теней шепчущих призраков. – Неужели ты думал, я прощу убийство, совершенное на участке? Позор на всю страну!

Он делает паузу, отодвигает конторку, встает, подходит сбоку и свысока сверлит затылок Коренева взглядом, словно перед ним не живой человек, а отвратительный червь, корчащийся на асфальте после дождя.

Из-за спины следователя высовывается Алина. Ее рыжие волосы заплетены в две косички, как у старшеклассницы. Она со слезами смотрит на Коренева, но в отличие от всех остальных не говорит ничего, а бессловесно склоняется и целует его в лоб холодными губами. Он закрывает глаза.

– Врачи сказали, что ложная память заменяет тебе истинную, и ты не помнишь ни одно из совершенных тобой убийств, но я не верю, – говорит следователь со злостью. – Я не сдамся, пока ты не вспомнишь ВСЕ, я докажу, что они не правы и тебя можно считать вменяемым. Я добился, чтобы тебя оставили здесь! Следствие по твоему делу будет идти годами, пока ты не вспомнишь каждый уродливый эпизод своей жизни!

…Алина сидит тихо и молчит. Она не успела ничего понять и огромными удивленными глазами смотрела, как скальпель входит ей в грудь, потом склонила голову и замерла. Коренев протирает тряпкой пальцы, становится на колени и смотрит в ее открытые остекленевшие глаза. Она прекрасна даже в изуродованном виде.

Он водит одеревеневшей рукой по ее жестким рыжим волосам, вытирает той же тряпкой рот от крови и целует, едва касаясь губ с запахом медицинского спирта. Ему впервые в жизни хочется плакать при виде красных пятен, растекающихся на кофточке, но у него не получается. Он не мог поступить по-другому. Хотел бы, но не мог.

Как она посмела его так разочаровать? Почему она не захотела сбежать с ним? Им любого шалаша хватило бы для счастья. Он знает, им было бы хорошо вдвоем. Он не мог ее оставить, он же обещал…

– Насолил ты нашим ребятам, – добавил следователь. – Мало того, что ты убил Знаменского, так еще и умудрился выломать канализационную трубу в туалете, чтобы получить доступ к телефону начальника участка. У нас все на видеозаписях осталось. Митрохин в говне полдня проплавал, теперь даже это слово боится говорить, дабы лишний раз не вспоминать о неприятном. Он поначалу хотел тебе дубинку всунуть по ручку в буквальном смысле, но я объяснил ему, что так поступать негигиенично, есть куда более эффективные способы…

– Фабрика! – шепчет Коренев, когда трамвай снова превращается в мрачную допросную. – Мне нужно вернуться! Заберите меня, пожалуйста!

Он падает на колени и обращается к кому-то наверху, срывает криком голос, но оттуда не отвечают. По щекам льются слезы.

– Умом тронулся? – следователь недоумевает, в его глазах испуг. – Не заговаривай зубы и психа из себя не корчи, со мной подобные номера не прокатывают!

Коренев приходит в ярость, вытаскивает из рукава припрятанный осколок стекла и угрожает перерезать глотки всем, если его не отпустят на фабрику. Следователь видит приставленное к горлу острие и просит успокоиться:

– Не смеши, тебя по щелчку скрутят. Максимум одного кого-то успеешь порезать, но не всех, – его голос предательски дрожит. – И когда это случится, сильно пожалеешь, если жив останешься, конечно. Убери стекло! Сейчас же!

Коренев признает правоту следователя, стискивает зубы и режет вены.

#ЭПИЛОГ

Щелк! Удар по щеке, по другой. Два или три – по груди.

Медленно, словно из морских глубин, всплывает сознание.

– Мразь! – кричит голос Тамары. Слова неприятны и обидны, но возразить им нечего. – Я его сама убью, задушу голыми руками! Такая тварь не достойна жизни! Убийца! Маньяк конченный! Как ты мог поступить так с бабушкой?!! А я еще в тебя влюблена была! Скотина!

Она взбешена, матерится, кричит, клянет, ее глаза красны от слез. Она вырывается из рук медработников, удерживающих ее на безопасном расстоянии. Она не сдается, кусается, хрипит, пускает в ход ногти.

– Кто не уследил и пропустил ее в палату? – властным голосом вопрошает женщина в белых одеждах. – Это не первый случай! Дайте ей успокоительного и выведите на улицу!

Тамару с трудом выводят, точнее, выталкивают, но она продолжает кричать. Она красива, даже гнев не портит ее красоты. Ее голос становится все тише, пока не исчезает вовсе.

– Не пытайтесь разговаривать, вам нельзя, экономьте силы, – говорит медсестра. Вместо лица он видит бледное пятно, обрамленное светло-русыми волосами. – Сохраняйте молчание.

…Он не чувствовал тела – ни рук, ни ног, ни затылка, словно оболочку одежды набили пухом, будто детскую игрушку и укрыли толстым одеялом.

Медсестра провела ладонью по его голове. Он видел приближающуюся к нему руку, шевелящиеся на лбу волосы, но ничего не ощущал – только далекое приглушенное прикосновение, словно касались не его.

– Когда действие лекарств пройдет, будете испытывать небольшой дискомфорт, – предупредила она. – Это нормально в вашей ситуации. Если станет плохо, попросите у дежурного врача успокоительное или обезболивающее.

Она похлопала его по предплечью и удалилась к другим пациентам, унеся с собой мягкий цветочный аромат духов.

Посмотрел на руку с наложенной на запястье повязкой. Он не переносил вида крови, поэтому обрадовался, что рана спрятана и не доступна для непосредственного наблюдения.

Повернул голову. На тумбочке у кровати лежал сверток, одного взгляда на который хватило, чтобы понять – это книга, перевязанная лентой с бантом. Забыл о слабости, схватил и принялся сдирать упаковку ватными пальцами. Кажется, даже порезался о край оберточной бумаги, но под действием лекарств осязательные ощущения притупились.

Лента тянулась, бесила и провоцировала новые приступы ярости, но не рвалась. На пальце выступила кровь. Он умерил пыл и попытался прорвать полосу ногтем. Наконец, поборол ленту и трясущимися руками извлек на свет томик в толстой обложке.

На него глядели знакомые лица рабочих в разноцветных касках и серой спецодежде. Они стояли клином, направленным острием к зрителю. Центр группового портрета украшала стройная девушка, держащая в руках букет искусственных цветов. Ее рот корчился в попытке изобразить улыбку, а наполненные страхом глаза сверлили читателя маленькими буравчиками, словно хотели прокричать через объектив «Спасите!», но спасение запоздало, и спасать было некого.

Над головами имитирующих радость работников аляповатые буквы кислотно-зеленого цвета на белой подложке сообщали случайному читателю: «Фабрика 17. Сто лет истории».

На мгновение показалось, что крайний справа рабочий – одетый в спецодежду попроще и смотрящий мимо объектива – похож на него самого.

Перевернул обложку. На форзаце чернела надпись, выполненная тушью: «Спасал вас от себя, как мог, но, увы, оказался бессилен. Всегда ваш, В. А. Директор»

Вспомнил Владимира Анатольевича, их первую встречу на вокзале с последующей бесконечной поездкой на трамвае и татуировку «II» между указательным и большим пальцем. Сейчас, лишенный осязания и прочих ненужных отвлекающих ощущений, он сообразил, что это не буквы, не начало слова, не имя любимой женщины, а лишь первые две отметки – «зарубки». Он не воспринимал настоящее, зато с болезненной ясностью смотрел в прошлое и удивлялся собственной глупости, наивности и потрясающей слепоте. Полосок было восемнадцать, он не сомневался.

Перелистал хрустящие страницы, пахнущие качественной полиграфией. Без всякой радости и удовлетворения, словно само собой разумелось, нашел свое имя в авторах и швырнул книгу на прикроватную тумбу. Фолиант провалился сквозь столешницу и исчез.

Встал и, пошатываясь на слабых ногах, вышел из палаты. Он шел по коридору, взятому из самых страшных воспоминаний о прошлом. Сине-зеленые стены, перерезанные на уровне пояса коричневой магнитной лентой. Белые меловые разводы на полу, грязные щетки и тряпки из старых отслуживших халатов. Под больничными тапочками хрустели рассыпающиеся куски штукатурки.

В больнице шел ремонт. Юный врач тащил стопку медицинских справочников, выносил хлам из палат и кабинетов и раскладывал в коридоре. Справочники он пристроил на подоконнике. Женщины с волосами, собранными в косынки, отмывали и соскребывали со стен старую побелку.

Побрел к окну, покрытому пылью и известью и совершенно непрозрачному. Подошел к подоконнику, вцепился в него руками и уставился в белое пятно стекла.

Ему полагалось быть счастливым и свободным, но не чувствовалось ни того, ни другого. Он сбежал с фабрики, не стал ее частью, вырвался из участка, предоставлен сам себе. Вроде случилось, как хотелось, а ощущение, будто не приобрел, а потерял…

Рукопись!

Чертова кипа бумажек, годящаяся только на растопку, затерялась. Опустил голову. Ему было безразлично, ничего в той рукописи его не тянуло к себе, не цепляло, не представляло интереса. Если бы она оказалась у него, он бы просто ее сжег и забыл о ней. Сколько не вычеркивай слов, как ни упрощай, а то, что остается, не менее скучно, чем вычеркнутое.

Хватит, к черту. Почему бы не дойти до предела и не вымарать все: мешают союзы и междометия – долой; плодятся глаголы – в топку их вместе с существительными, местоимениями и наречиями. Знаки препинания на свалку! И что останется? Пустота? Чистый лист? Этого мало.

Стоп! Отбой. Получается плагиат картин Семена Фролова.

Не успел разочароваться, как его осенило. Поставил пальцем в точку пыли на стекле. Через маленькое круглое пятно проглядывала черная грязь, укрытая измочаленными листьями.

Вот оно.

Идеальное произведение – краткое, многозначное, решительное, лишенное всякого многословия. Каждый в нем может увидеть свое. Кто-то отыщет в мизерном пятнышке материальное ничто, начало всех начал, безразмерный кусочек, который, будучи представлен бесконечным числом, составляет пространство. Другим точка напомнит о конце предложения, жизни, Вселенной, всего сущего. Третий найдет в ней проекцию оси вращения мира.

Но чего-то не хватало. Слишком коротко, примитивно, нужно развить идею, подсказать читателю направление мысли.

Не удержался от многословия и грязным указательным пальцем поставил еще две точки. Пусть будет намек на продолжение.

Вздрогнул.

Сквозь три прозрачных кружка на него уставились глаза.

Рея!

Дернулся, отшатнулся от окна и задел рукавом больничного халата стопку книг. Толстые справочники с глухим стуком сыпались на пол. Они падали на корешки и раскрывались на случайных страницах. Перед ним громоздились десятки томов, представивших свои внутренности – иллюстрации, фотографии, схемы строения органов, рисунок глаза в разрезе, почки, легкие, гортань…

Поверх кучи упал последний том, лежавший в основании стопки – огромный справочник по психиатрии с толстой обложкой и позолоченными тиснеными буквами – и тоже раскрылся.

Взгляд скользнул по образовавшейся горе и зацепился за название статьи: Логорея.

Склонился и прочитал первый абзац:

«Логорея – симптом патологии речи, возбуждение, многословие, ускорение темпа и безудержность речевой продукции. Наблюдается при сенсорной афазии (сочетание с литеральными и вербальными парафазиями), маниакальных состояниях, прогрессивном параличе, шизофрении…»

Рея!

К черту дочь Урана и Геи с толковыми словарями! Вот какого многословия требовал остерегаться Дедуля!

Захлопнул справочник и взглянул на точки. Логорея продолжала улыбаться. Хотел крикнуть «Убирайся!», но онемел от ужаса и едва не потерял сознание. Стены коридора превратились в закручивающиеся спиралью полосы, ведущие к белому окну, за которым заканчивался доступный ему мир.

Логорея улыбнулась, послала воздушный поцелуй и исчезла. Она умерла давно. Первой и под другим именем, которого он не знал.

Он отскочил от подоконника, словно от улья с сердитыми пчелами. С трудом подавил желание схватить эти огромные тома медицинских справочников и швырять их во всех со слезами на глазах, пока бригада санитаров не скрутит его и не вколет целительное лекарство, дарящее болезненное успокоение.

– Приветик! Какая у тебя борода!

Обернулся. Оленька удерживала в руках фотоаппарат с телеобъективом, прибавившим еще пару сантиметров в длине. Она улыбалась и держала палец на кнопке спуска затвора. Ее чистая одежда выглядела инородно на фоне синих стен больницы.

– Меня Ваня прислал, поручил репортаж сделать. Разрешил даже с «голландским углом», – пояснила она с довольной рожей. – Вот в жизни не подумала бы, что ты можешь оказаться маньяком, загубившим семнадцать человек. Точнее восемнадцать, ты же эту медсестру охмурил и зарезал. Жалко девочку, кажется, ее Альбиной звали. Ее муж пообещал тебя найти и убить, – тарахтела Оленька. – Попытка покончить с собой в следственном изоляторе, чтобы признали невменяемым – отвал башки! Кстати, ты так прикольно СИЗО фабрикой называешь, тебя в газетах фабричным монстром прозвали. Видимо, совсем шарики за ролики закатились…

Заметил золотое кольцо на пальце Оленьки и громко замычал.

– …Не зря ты мне не нравился, индюк напыщенный! Я бы на месте Вани тебя давно уволила! – продолжала она, игнорируя его стоны. – Вот у тебя интервью взять хотела, но в СИЗО не пускали. А теперь такая возможность! Ваня так и сказал, беги, бери, это же сумасшедшей эксклюзив получится, отвал башки! Даже Виталик книгу о тебе пишет, у него издательства ее с руками отрывают, все-таки друг-маньяк – такое не каждый день случается…

Захотелось вырезать ее черный язык, чтобы он перестал изрекать эти непонятные и неприятные вещи, пусть даже и не запомнится сладкое ощущение полезного дела.

Нужно бороться с многословием. Кто дал право этим людям, говорить так много и бестолково? Опустил глаза на руку, где синели восемнадцать отметок. Еще есть место для одной.

Да и Ваня не расстроится.

На страницу:
20 из 20