
Полная версия
Диалоги
– Мне кажется, Сократ, – сказал Симмий, – необходимость эту непременно следует принять. Наше рассуждение достигло прекрасного результата: несомненно, что наша душа существовала уже до нашего рождения и что существует и то бытие, о котором ты говоришь теперь. Ибоничего нет для меня более несомненного, как то, что все те вещи, о которых ты говорил только что, – и красота, и благо, и все прочее – имеют бытие по преимуществу. И, мне кажется, все это доказано достаточно.
– А как быть с Кебетом? – спросил Сократ. – Ведь нужно убедить и Кебета.
– Я думаю, – отвечал Симмий, – и он убежден достаточно, хотя он упорнее всех относится с недоверием к нашим доводам. Однако, полагаю, и он вполне убедился в том, что наша душа существовала до нашего рождения.
23
– Существование же души после нашей смерти, и на мой взгляд, Сократ, кажется недоказанным; и сверх того большинство опасается, как на это недавно указывал Кебет, что [одновременно] со смертью человека, может быть, рассеивается и его душа? Не является ли смерть концом ее существования? Ибо что препятствует нам думать, что душа возникает и образуется где-то в другом месте и существует, прежде чем она воплотится в человека, и что она, после воплощения, отделившись от него, умирает и уничтожается?
– Правильно ты говоришь, Симмий, – сказал Кебет. – По-видимому, доказана лишь половина того, что требуется [доказать, а именно], что наша душа существовала до нашего рождения; если доказательство должно быть доведено до конца, нужно еще сверх того доказать, что и после нашей смерти она будет существовать так же, как и до нашего рождения.
– Это доказано уже теперь, Симмий и Кебет, – заметил Сократ, – если только вы пожелаете последний довод соединить с тем, насчет чего мы раньше пришли к соглашению, а именно, что все живое возникает из умершего. Ведь если наша душа существовала раньше, то необходимо принять, что она, вступая в жизнь и рождаясь, возникает не из чего-либо иного, а из смерти, умирания; и разве из этого не следует, что душа существует и после смерти, так как ей надлежит снова родиться? Итак, то, о чем вы теперь говорите, уже доказано.
24
– Несмотря на это, мне кажется, ты и Симмий с удовольствием занялись бы этим вопросом еще обстоятельнее; вы все еще боитесь детской мысли, как бы и взаправду ветер не рассеял и не развеял душу, когда она выходит из тела, особенно, если приходится кому умирать не в тихую погоду, а при сильном ветре.
Кебет, рассмеявшись, сказал на это:
– Так постарайся же, Сократ, рассеять наш страх; впрочем, это не столько наш страх, сколько, пожалуй, скорее страх ребенка, который сидит в нас и пугается всего этого. Итак, постарайся переубедить его, чтобы он не боялся смерти словно буки.
– А нужно, – сказал Сократ, – заговаривать его каждый день, пока вы заговорами не изгоните его.
– Но откуда, – спросил Кебет, – Сократ, взять нам хорошего заклинателя для этого, коль скоро ты нас покидаешь?
– Эллада велика, Кебет, – ответил Сократ, – и в ней, вероятно, найдутся хорошие люди; затем много есть и варварских народов, которые нужно тщательно исследовать в поисках за таким заклинателем, не щадя при этом ни денег, ни трудов, так как нет более выгодного дела, на которое стоило бы потратить деньги. Нужно, наконец, искать заклинателя и среди вас самих, ибо, пожалуй, вы и не найдете так легко тех людей, которые могли бы сделать это дело лучше вас.
– Прекрасно! – сказал Кебет. – Но вернемся, если тебе приятно это, к тому, на чем мы прервали нашу беседу.
– Мне-то, конечно, приятно. Почему бы не вернуться?
– Отлично сказано, – сказал Кебет.
25
– Итак, – продолжал Сократ, – мы должны задать себе вопрос: какие вещи могут испытывать такое состояние, при котором они рассеиваются? За какие вещи мы опасаемся, как бы это с ними не случилось? За какие не боимся? Затем мы должны обратиться к рассмотрению того, принадлежит ли к числу таких вещей душа и, в зависимости от этого, следует ли нам бояться за нашу душу, или не следует.
– Правильно, – сказал Кебет.
– Не надлежит ли испытывать это состояние такой вещи, которая возникла из сложения и сложна по своей природе? [Не должно ли это сложное] разделяться, поскольку оно было сложно? Только тому, что окажется несложным, не надлежит ли преимущественно не испытывать этого состояния?
– На мой взгляд, именно так, – заметил Кебет.
– А ведь подобает быть несложными тем вещам, которые всегда остаются одними и теми же и пребывают в одном и том же состоянии? И, наоборот, не следует ли быть сложными тем вещам, которые всегда изменяются и никогда не остаются в одном и том же состоянии?
– Мне кажется, да.
– Вернемся же, – продолжал Сократ, – к тем вещам, о которых мы говорили раньше. Все то, что мы охарактеризовали в наших вопросах и ответах, как бытие, остается ли всегда в одном и том же состоянии, или иногда изменяется? Равенство само по себе, красота сама по себе, все вообще существующее само по себе бытие – доступны ли когда-нибудь какому бы то ни было изменению? Или же каждая из этих вещей, поскольку она существует сама по себе, будучи однородною, остается таковою и никогда, нигде, никак не доступна никакому изменению?
– Несомненно, Сократ, – сказал Кебет, – она остается [однородною и недоступною изменению].
– А как обстоит дело с большею частью прекрасных вещей, например с людьми, лошадьми, плащами и тому подобное, поскольку они прекрасны, или равны, или вообще имеют какое-либо подобное наименование? Остаются ли они всегда одними и теми же, или, в противоположность последним, они никогда и никоим образом, так сказать, не остаются одними и теми же ни по отношению к самим себе, ни по отношению друг к другу?
– Нет, – сказал Кебет, – никогда они не остаются одними и теми же.
– Однако ты можешь касаться этих вещей, видеть их, воспринимать их всеми прочими чувствами? Наоборот,те вещи, которые всегда остаются одними и теми же, ты можешь постигнуть исключительно только путем логического размышления, так как они не имеют видимости и незримы?
26
– Ты вполне прав, – сказал Кебет.
– Не установить ли нам, – продолжал Сократ, – два рода бытия: один род – зримые вещи, другой – невидимые.
– Установим, – сказал Кебет.
– Невидимое бытие всегда остается одним и тем же, зримое же никогда не остается одним и тем же?
– Установим и это, – согласился Кебет.
– Из чего, – спросил Сократ, – состоим мы сами? Не из тела ли и души? Или у нас есть еще что-нибудь другое?
– Ничего другого нет, – сказал Кебет.
– С каким же из двух родов более сходно и родственно тело?
– Всякому ясно, что со зримым, – сказал Кебет.
– А душа? Что она такое? Зримое или невидимое?
– Люди ее, Сократ, по крайней мере, не видят, – сказал Кебет.
– Но ведь мы говорим о зримом и незримом с точки зрения человеческой природы? Или ты имеешь в виду какую-либо иную природу?
– Нет, человеческую.
– Итак, что же мы скажем о душе? Зрима она или незрима?
– Незрима.
– Следовательно, душа – безвидна?
– Да.
– Поэтому душа более, чем тело, походит на невидимое, тело же – на зримое?
– Другого выхода нет, Сократ.
27
– А не говорили ли мы раньше и о том, что душа, когда она, чтобы что-либо исследовать, пользуется телом – зрением, слухом, или какими иными ощущениями (ибо исследовать что-либо посредством чувств и значит исследовать это при помощи тела), – бывает увлекаема телом в область того, что никогда не остается одним и тем же? Что она, от соприкосновения с ним, сбивается с пути, впадает в смущение, шатается, словно опьяневшая?
– Да, говорили.
– Напротив, когда, при исследовании, душа остается сама собою, не уносится ли она в область чистоты, вечности, бессмертия, неизменяемости? Не пребывает ли она, как родственная всему этому, всегда в общении с ним, пока она в состоянии оставаться сама собою? Не перестает ли душа в таком случае блуждать? Не остается ли она всегда сама собою, вследствие своего соприкосновения с вещами, обладающими неизменяемостью? И не называется ли такое состояние души размышлением?
– Твои слова, Сократ, совершенно правильны, – сказал Кебет.
– Итак, на основании того, что было сказано раньше и что сказано теперь, какому же роду вещей душа более подобна и родственна?
– Мне думается, Сократ, – сказал Кебет, – всякий, даже самый непонятливый, услышав такое рассуждение, согласится с тем, что душа скорее подобна тому, что остается всегда тождественным, чем противоположному.
– А тело?
– Тело походит на это противоположное.
28
– Обрати внимание еще и на следующее: коль скоро душа и тело существуют вместе, природа повелевает телу быть в рабстве и в подчинении, душе – властвовать и господствовать. В соответствии с этим, какое из этих двух начал представляется тебе похожим на божественное и какое на смертное? Не кажется ли тебе, что божественное предназначено природою властвовать и руководить, смертное – быть в подчинении и рабстве?
– Да.
– Итак, на что же походит душа?
– Очевидно, Сократ, душа походит на божественное, тело – на смертное.
– Теперь, Кебет, – продолжал Сократ, – не вытекает ли из всего нами сказанного, чтодуша всего более походит на божественное, бессмертное, умопостигаемое, однородное, неразрушимое, всегда неизменное в самом себе; тело же всего более походит на человеческое, смертное, многообразное, умом непостигаемое, разрушимое, вечно изменяющееся в самом себе. Можно ли, любезный Кебет, возражать против этого и установить иное?
– Нет, нельзя.
29
– Дальше. Если так, то не надлежит ли телу быстро разрушаться, душе, наоборот, оставаться или совершенно неразрушимой, или чем-либо близким к этому.
– Конечно, да.
– Ты замечаешь сам, – сказал Сократ, – что после смерти человека его зримая и обитающая в области зримого часть, тело, или то, что называется трупом и чему надлежит разрушаться, распасться, развеяться, подвергается всему этому не тотчас после смерти, но продолжает сохраняться еще довольно продолжительное время, особенно если кто умрет в цветущем возрасте, при цветущем состоянии тела. Если труп набальзамировать, как бальзамируют в Египте, он сохраняется почти целым невероятно долгое время. Но если даже тело и истлевает, некоторые его части, например кости, сухожилия и тому подобное, так сказать, бессмертны. Не так ли?
– Да.
– А душа, невидимая наша часть, уходящая в соответствующее место, благородное, чистое, невидимое, короче говоря, в Аид, ко благому и мудрому божеству, куда, если богу угодно, скоро и моей душе надлежит отправиться, неужели же эта наша душа, будучи таких свойств и такой природы, после отделения от тела, тотчас же, как утверждает большинство, развевается и гибнет? Далеко не так, любезные Кебет и Симмий! Наоборот, скорее происходит вот что: душа отделяется от тела чистою, не увлекая за собою ничего, присущего телу, потому что во время жизни она, поскольку это от нее зависело, не имела с телом никакого общения, но избегала его, оставалась сосредоточенною сама в себе, так как постоянно заботилась об этом. А это и значит не что иное, как то, что душа правильно «философствовала» и, действительно, заботилась о том, чтобы мирно умереть. Разве это не есть забота о смерти?
– Совершенно верно.
– Будучи таковою, не отходит ли душа в подобное ей невидимое место, в место божественное, бессмертное, разумное? И когда она придет туда, не ожидает ли ее блаженство? Не будет ли она свободна от блуждания, безрассудства, страхов, диких страстей и прочих человеческих зол? И, как говорится о принявших посвящение, не будет ли она проводить все остальное время вместе с богами? Так ли это, Кебет, или не так?
– Клянусь Зевсом, так, – подтвердил Кебет.
30
– Напротив, думаю я, если душа отделяется от тела оскверненною и нечистою, вследствие того, что она пребывала в постоянном общении с телом, служила ему, любила его, была околдована телесными вожделениями и наслаждениями, признавала истинным только то, что имеет вид тела, то, к чему можно прикоснуться руками, что можно увидеть, выпить, съесть, использовать для любовных утех; то же, что покрыто мраком для глаз, что невидимо, но что умопостигаемо и приемлемо для философии, обыкновенно ненавидела, того боялась и избегала, такая душа, как ты думаешь, уйдет сама по себе чистою?
– Никоим образом, – сказал Кебет.
– Я думаю, такая душа вся будет проникнута всем тем, что имеет вид тела, так как, вследствие постоянного общения и пребывания с телом, большой заботы о нем, она теснейшим образом сроднилась с ним?
– Да.
– Надо думать, друг мой, от такого общения с телом душа бывает обременена, тяжела, землиста и зрима. Будучи таковою, она падает под давлением тяжести; ее влечет снова в то место, которое зримо, из страха пред невидимым и Невидимым; она блуждает, как говорится в предании, на кладбищах у могил, где, будто бы, бывают видимы какие-то тенеобразные привидения душ; в таких именно образах являются эти души, так как они не вполне освободились от тела, но, будучи причастны к зримому, могут быть и зримы.
– Это вероятно, Сократ.
– Конечно, вероятно, Кебет. Вероятно также и то, что это души не хороших, но души плохих людей; они вынуждены блуждать вокруг упомянутых мест, неся наказание за прежний свой образ жизни, так как они были дурные. И блуждают души до тех пор, пока, влекомые страстью к тому, чему они сопутствуют, т. е. к имеющему вид тела, они не облекутся снова в тело. Облекаются же эти души, как то и естественно, в существа, соответствующие тому, о чем заботились они при жизни.
31
– Что ты имеешь в виду в данном случае, Сократ?
– Например, люди, предававшиеся без удержу обжорству, распутству, пьянству, вероятно, облекаются в породу ослов и подобных зверей. Или, по-твоему, не так?
– Нет, то, что ты говоришь, вполне вероятно.
– Люди, возлюбившие несправедливость, тирании, грабежи, облекаются в породу волков, ястребов, коршунов. В какое иное место души подобного рода людей могут идти?
– Конечно, они идут в указанные тобою места, – сказал Кебет.
– И не ясно ли, – продолжал Сократ, – что остальные души пойдут в места, соответствующие их заботам?
– Совершенно ясно, – подтвердил Кебет.
– А кто же самые счастливые из людей? – спросил Сократ. – Кто из них получит наилучшее местопребывание? Не те ли, которые развивали в себе общественную и государственную добродетель, именуемую здравомыслием и справедливостью, поскольку ее можно приобрести путем навыка и упражнения, не прибегая к философии и размышлению?
– Почему же эти счастливее всех?
– Потому что, естественно, они снова войдут в подобную их душе кроткую, общественную породу, например в пчелу, осу, муравья или даже снова в человека, и тогда из них произойдут хорошие люди.
– Это естественно.
32
– В род же богов никому не дозволено попасть, если он не занимался философией и не уходит вполне чистым; а это доступно только тому, кто любит знание. Вот почему, друзья мои Симмий и Кебет,истинные философы воздерживаются от всех телесных страстей и не поддаются им. И поступают они так не потому, что боятся разорения или бедности, как страшится этого большинство людей корыстолюбивых; они воздерживаются от страстей еще и потому, что не боятся, подобно людям властолюбивым и честолюбивым, утраты почета и дурной славы.
– Да ведь истинным философам и непристойно было бы поступать иначе, Сократ, – заметил Кебет.
– Клянусь Зевсом, непристойно, – подтвердил Сократ. – Поэтому, Кебет, все те, кто заботятся о своей душе, а не живут, создавая из своего тела кумира, отказываются от общества тех людей, кому это не нравится, и не направляются с последними по одному и тому же пути, как с такими людьми, которые не знают, куда они идут; они того мнения, что не следует поступать в разрез с философией и с приносимым ею освобождением и очищением; они обращаются к философии и идут туда, куда она их поведет.
– Как это понимать, Сократ?
33
– Я разъясню это, – продолжал Сократ. – Любители знания познают, что философия получает их душу в таком состоянии, точно она закована в теле, приклеена к нему, принуждена к тому, чтобы смотреть на сущее как бы чрез тюремную решетку, а не чрез самое себя, обречена на полное невежество; она видит, что все эти ужасы зависят от обуревающих людей страстей, причем прежде всего сам узник виноват в том, что он находится в оковах. Повторяю, люди, любящие знание, знают, что философия, приняв душу их, находящуюся в таком состоянии, кротко ободряет их, пробует освободить, указывая, что исследование при помощи глаз полно обмана, что таково же исследование при помощи ушей и прочих органов чувств; философия убеждает душу не пользоваться, поскольку это не вызывается необходимостью, ощущениями, побуждает ее сосредоточиваться и заключаться в самое себя, никому иному не доверять, кроме как самой себе и тому, что она будет сама по себе мыслить о каждой из существующих вещей самой по себе; то же, что душа будет исследовать чрез посредство иного, как иное и сущее в ином – вовсе не считать истинным. Ведь все это относится к области чувственного и зримого; то же, что душа сама видит, есть умопостигаемое и невидимое. Душа истинного философа считает, что не следует противиться своему освобождению, и потому воздерживается, по мере возможности, от наслаждений, страстей, горестей, страха, полагая, что тот, кто испытывает чрезмерную радость, либо страх, либо печаль, либо вожделение, подвергается, вследствие этого, не только бедствию, которое всякий считает таковым, например болезни, трате денег из-за страстей, но также бедствию, которое он не считает таковым, но которое является наибольшим и наитягчайшим из всех бедствий.
– Какое же это бедствие, Сократ? – спросил Кебет.
– А вот какое: душа всякого человека, испытывающего сильную радость или сильную печаль, вынуждена полагать, что то, что возбуждает в ней преимущественно эти ощущения, есть самое действительное и самое истинное, а между тем это не так: все это относится преимущественно к области зримого. Или нет?
– Конечно, да.
– А не бывает ли душа всего более связана телом тогда именно, когда она находится в таком состоянии?
– Как так?
– Всякое наслаждение, всякая горесть как бы гвоздем пригвождает и прикрепляет душу к телу, делает душу имеющею вид тела, так как она воображает, будто все то, что говорит тело, истина. Ведь, будучи одних мыслей с телом, душа и вынуждена радоваться тому, чему радуется тело, и от того, по моему мнению, она вынуждена идти с ним по одному пути, питаться одною пищею. Будучи таковою, душа никогда не может явиться в Преисподнюю чистою, но, [при отделении от тела], выходит всегда наполненною телом. Поэтому-то она в скором времени снова попадает в другое тело и, как бы оплодотворяемая им, произрастает в нем, вследствие чего она и не имеет доли в сожительстве с божественным, чистым и одновидным.
– Сущую правду говоришь ты, Сократ, – заметил Кебет.
34
– Вот благодаря чему, Кебет, истинные друзья знания – люди благопристойные и мужественные, а не тому, что утверждает об этом большинство. Или ты иного мнения?
– Отнюдь нет!
– Разумеется. И душа философа именно так и будет рассуждать; она не будет думать, что философия должна освободить ее, а когда освободит, душа может предаваться наслаждениям и страданиям, и тем самым снова привязать себя [к телу] и, таким образом, делать нескончаемую работу Пенелопы, вновь распускавшей ткань. Нет,душа философа ищет покоя от наслаждений и страданий, следует за рассудком, всегда пребывает в нем, созерцает истинное, божественное, вполне достоверное и питается им; так, думает она, должна она жить, пока она жива. А когда она умрет, то придет в такое место, которое родственно и свойственно ей, и освободится от человеческих бедствий. Питаясь такою пищею, Симмий и Кебет, душе нечего бояться всякого рода ужасов; ей не страшно, что она, при отделении от тела, рассеется и развеется по ветру, разлетится, исчезнет и ничего нигде от нее не останется.
35
Когда Сократ сказал это, воцарилось на долгое время молчание. Сам Сократ, казалось, был под впечатлением своей речи; так же и большинство из нас. Только Кебет и Симмий тихонько говорили друг с другом. Заметив это, Сократ обратился к ним с вопросом:
– Что? Сказанного мною вам кажется все еще недостаточно? Правда, в нем есть еще много возбуждающего сомнение, есть немало слабых сторон, особенно если кто хочет разрешить их до конца. Если, впрочем, вы рассуждаете о чем ином, я вам не мешаю. Но если у вас возникли затруднения насчет сказанного, не медлите ни минуты заявить об этом и точно указать, что, по вашему мнению, можно было бы разобрать лучше; прихватите и меня с собою, если думаете, что со мною скорее разрешите ваши затруднения.
– Скажу тебе, Сократ, правду, – сказал Симмий. – Давно уже испытывая затруднение, мы друг друга подталкиваем и побуждаем обратиться к тебе с вопросом. Мы очень желаем выслушать твое мнение, но не решаемся надоедать тебе, боясь, как бы тебе не было неприятно говорить из-за постигшего тебя несчастия.
Услышав это, Сократ слегка рассмеялся и сказал:
– Ах, Симмий, Симмий! Других людей мне, действительно, трудно было бы убедить в том, что свою теперешнюю судьбу я не считаю несчастием, коль скоро даже вас я не могу в этом убедить, вас, боящихся, как бы не привести меня теперь в более тяжелое настроение, чем какое у меня было раньше в моей жизни. По-видимому, вы считаете меня по части мантики слабее лебедей. Те, предчувствуя неизбежность смерти, хотя они раньше и пели, начинают теперь петь более длинные и прекрасные песни; они радуются, что им предстоит отойти к тому божеству, которому они служат. А люди, так как они боятся смерти, лгут и на лебедей, говоря, будто они оплакивают свою смерть и поют с горя. Люди не соображают, что ни одна птица не станет петь, когда она испытывает холод, голод или печалится какою-либо печалью, – ни соловей, ни ласточка, ни удод, которые, как говорят, выплакивают в песне свое горе. Мне же кажется, что и эти птицы, как и лебеди, поют не от горя, а потому, что, как Аполлоновы птицы, они одарены даром мантики и знают наперед, какие блага ожидают их в Преисподней; поэтому-то в день смерти, более чем в предыдущее время, эти птицы и поют и чрезмерно радуются. Я считаю себя таким же служителем и посвященным тому же богу, что и они.Я получил от своего владыки дар мантики не хуже, чем лебеди, и потому так же смело, как они, расстаюсь с жизнью. Поэтому говорите со мною, задавайте мне вопросы, о чем угодно, пока дозволяют это одиннадцать афинских мужей.
– Отлично! – сказал Симмий. – Я изложу тебе свои затруднения, а затем пусть Кебет укажет, в чем твои доводы являются для него неприемлемыми. Мои мысли, Сократ, насчет затронутых тобою вопросов, пожалуй, те же, что и твои: иметь точное знание об этом в здешней жизни или невозможно, или же очень трудно. Тем не менее только совершенно слабому человеку свойственно совершенно отказаться от всестороннего и разностороннего исследования того, что по этому поводу сказано. По-моему, следует добиться, по крайней мере, одного из двух: либо узнать и исследовать сущность дела, либо, если это невозможно, из всех людских рассуждений выбрать, по крайней мере, наилучшее и наименее опровержимое и, основываясь на нем, смело, как бы на ладье, переплыть жизнь, если только для кого-либо нельзя совершить переправу еще безопаснее и вернее на более надежном судне, при посредстве своего рода божественного откровения. Теперь и мне не будет стыдно обращаться к тебе с вопросами, раз ты сам побуждаешь меня к тому, и мне не придется потом упрекать себя в том, что я теперь не высказал своих мыслей. В самом деле, Сократ, когда я и сам и вместе с Кебетом исследую все то, что тобою было сказано, мне представляется оно далеко неудовлетворительным.
36
– Может быть, друг мой, – сказал Сократ, – ты и прав. Но скажи, чем именно тебя это не удовлетворяет.
– Я не удовлетворен, – сказал Симмий, – тем, что наши рассуждения можно применить и к гармонии, к лире и струнам, именно, что и гармония есть нечто незримое, бестелесное, прекрасное и божественное в настроенной лире; сама же лира и ее струны суть тела, имеют вид тела, тела составные, земные, родственные всему смертному. Положим, кто-либо, сломав лиру, или перерезав и разорвав струны, стал бы опираться на те же доводы, что и ты, и начал бы доказывать, что гармония должна необходимо еще существовать и не должна погибнуть. Ведь нет никакой возможности допустить, что лира продолжает существовать, когда у нее порваны струны, а сами струны, принадлежащие к числу смертного, продолжают существовать, в то время как гармония погибла; невозможно же, чтобы гармония, которая является одной природы с божественным и бессмертным и родственна им, погибла раньше смертного. Напротив, несомненно, сама гармония должна продолжать существовать и может подвергнуться чему-либо только после того, как сгниют дерево и струны. Я думаю, Сократ, да и ты сам на это обратил уже внимание, что мы представляем себе душу преимущественно как нечто подобное гармонии. В то время как наше тело как будто натянуто и поддерживается теплом, холодом, сухостью, влажностью и т. п., душа наша представляет собою гармоническое смешение всех этих элементов, если это смешение взято в точном и правильном соотношении. А если душа есть некая гармония, ясно, что, коль скоро тело наше от болезней и других бедствий ослабнет или размягчится, и душа, неизбежно, тотчас же должна погибнуть, хотя бы она была самой божественной природы, так же, как гибнут всякого рода другие гармонии, гармонии, проявляющиеся в звуках и во всех вообще произведениях художников. Остатки же каждого тела в отдельности могут сохраняться в течение долгого времени, пока они не преданы сожжению или не сгнили. Подумай же теперь о том, что сказать нам, если кто будет настаивать, что душа есть смешение элементов, из которых состоит тело, и что она прежде всего уничтожается так называемой смертью.














