Полная версия
Венки Обимура
– Что это нынче к нам, словно в храм Божий, народ повалил? – воскликнул Михаила.
Егор тоже дивился: да уж, сколько живет он здесь, никого, кроме филина, да волков, да Лешего, окрест не видывал, а тут сразу два гостя рода человеческого! Он знал, что люд посольский полагал Михаилу злым колдуном и боялся его так, что лишь самая крайняя беда могла привести к нему. Егор и сам, коли насмелился, попросил бы у Михаилы какого ни на есть зелья, чтобы память свою пробудить. Кикиморка или нет, а он растет и впрямь не по дням, а по часам, за месяц вымахал что твой двадцатилетний, и чем больше становится, тем сильнее болит головушка, туманит тоска по чему-то давно и накрепко забытому…
Забыто, а крушит сердце!
Между тем колдун зажег еще лучину, в избе посветлело, и Егор замер в своем углу. В дверях показался невысокого роста мужичок, худой, чернявый, с быстрыми, блестящими глазами.
Знахарь Ерема!
Колдун молча смотрел на него, но Егор чуял, что они с хозяином испытывают равное отвращение к гостю.
– Здоров будь, Михаила! – заискивающе молвил Ерема и невольно вздрогнул при виде Егора: – Жилец у тебя поселился?
– Родня, – буркнул колдун. – Ты поди думал, один волк лесной мне сродник, ан нет.
– Ладный молодец! А где же кикиморка?
При этих словах гость быстро перекрестился.
– Сгинула кикиморка. Нету ее. – развел руками колдун.
– Как так сгинула? – растерялся быстроглазый. – Почему? Я же сам ее тебе принес!
– Надо было себе и оставить, коли так надобна. Ну, говори, зачем пришел?
Ерема протянул хозяину узелок:
– Прими хлебушка свежего, холста беленого.
– За что платишь? Аль от щедростей душевных решил поддержать живота моего? – насмешливо спросил Михаила.
– За помощью пришел, – послышался смиренный шепоток.
– Ну?..
– Скоро Купала.
– Поболе месяца еще до того дня.
– Чья пташка раньше проснулась, та и корму скорее нашла. Нижайшая к тебе просьба: как пойдешь в Иванову ночь травы брать, меня с собой взял бы!
– Иль сам не учен? Слышал, пользуешь хворости зельями.
– У всякой пташки свои замашки. Да и не в лечьбе дело. Вот скажу тебе, что со мной о прошлый год приключилось, в немногое время после того, как видение огненное над Семижоновкой пронеслось.
Егор прислушался.
– В ту ночь, купальскую, очарованную, пошел я в лес…
– А, царь-цвет покою не давал? – перебил колдун.
– Пошто насмехаешься? Сам на Купалу по лесу шастаешь! Иль тебе злат-цвет папоротника ни к чему?
– На Купалу всякий цвет – злат, надо лишь смотреть да брать умеючи.
– То-то и оно, – не поперечился Ерема. – За наукой и пришел. Однако слушай далее… На того на Купалу взял я Евангелие, взял ряднинку и пришел в лес, на полянку, где раньше кочедыжник[1] приглядел. Три круга очертил возле него, разостлал свою ряднинку – и ну молитвы читать! Тут и полночь. Гляжу – из неба луч синь ударил. Все блестит, все гремит, громовой голос на чужом языке вещает… Не до папоротника, страх лютый обуял! Схватился – да прочь. Бежал, бежал, вдруг слышу: догоняет меня кто-то. Оглянулся: не то мужик, не то баба во всем сером летит прямо на меня, будто огромная сова! Налетело – и повалился я без памяти. Очухался – нет ничего.
Сердце Егора отчего-то вдруг неистово заколотилось. Словно бы вспомнил он что-то… или зазвучал далёко голос родной… Нет. Почудилось.
– Иль не знал, Ерема, что нельзя оглядываться в такую ночь? – хмыкнул колдун.
– Знал, да страх одолел! Вот почему и прошу тебя на сей раз подмогу оказать. Тебе былие травяное послушно, тебе зачуранья против нездешней силы ведомы.
– С чего взял? – резко спросил колдун.
– Не горюй, Михаила, не выдам я тебя. Ни словечка не вымолвлю, что оборотень ты, волкодлак, что дружен с лешим, что кикиморку, порождение Змея Огненного, ты прикормил-взрастил…
И он прожег взглядом угол, где таился Егор.
– Следил, значит? – пуще прежнего нахмурился колдун.
– А что делать? – развел руками Ерема.
– Как же я тебя не приметил? Как товарищи мои верные твоего духу не учуяли?
– Мертвой рукой и не таких обведешь!
– Не тошно ли с мертвечиной возиться, жир вонючий топить, свечки из него лить? – глухо спросил колдун.
– Смекаю, что в том котле, где смола с отваром злых трав перемешана, тошнее того кипеть будет, – загадочно ответил знахарь.
Колдун еще ниже наклонил голову:
– Ведьмак ты, Ерема. Меня лиходеем народ кличет, ан нет: из нас двоих ты лиходейнее.
– Сам же сказывал, что я от хворей-болестей пользую, стало быть, добро несу.
– Руки твои нечистые – и добро твое грязное.
– А болящему не все едино?
– Ну, в тот миг, когда лихоманка его бьет, может, и едино. А душа-то его твоим злом уже отравлена. Слаб человек, не ведает, что слабость его не в добро, а в зло уводит.
– По-твоему, помереть лучше, чем от меня исцеление принять? – Черные глаза Еремы вспыхнули лукавым огнем. – Ты это человеку скажи… А мне помоги жар-цвет взять!
– Жар-цвет! – повторил колдун, и Егору почудилось, будто голос его засиял, засветился золотисто. – В глухую полночь на кусте папоротника покажется цветочная почка. То мерцает она, словно дальняя звезда, то колышется, будто речная волна ее баюкает, то резвой пташкой прыгает. Берегут свою дорогую траву лесные чудодеи от взора человечьего. Она силу дает видеть и под землей, и под водой, и в заоблачных высях, и в глубинах человеческих душ; с цветом тем в руках невидимкой сделаться можно, клады сокровенные увидать: коли есть клад, засверкает цветок и упадет прямо на сокровища…
Ерема так и взвыл от жадности и нетерпения.
– Одна беда, – тихо, словно во сне, продолжал колдун. – Неразборчив цветок златоогненный. В чьи бы руки ни попал, всякому власть дает над миром чудес. Посуди сам, Ерема, могу ли я в твои руки царь-цвет передать? Душа твоя мне темна. Я ведь и сам золотой цветок не беру, хоть, может, властен над нечистью, и доверчива она ко мне.
– Ну и глупец! – взвизгнул Ерема.
От визга его задрожала лучина, и тени загуляли-заиграли на потолке. Кругом пошла голова Егора, качнулся он, пал спиной на стену…
Смешалась игра огней и света! Одела Ерему и Михаилу одеждами невиданными, и еще кто-то оказался с ними, да не в избушке неказистой, а в палатах каменных. Сияли кое-где светильники по стенам, звучал непонятный, рвущий душу разговор…
… – Выбросить вон мусор! Ишь сколь бумаги! Кричал – неизвестный Егору крепкий, кряжистый мужик.
– Не иначе ты в Ильинскую пятницу рожден, – сурово ответил Михаила… Но Михаила ли был этот старец в черном одеянии? – Здесь сокровища слова русского древнего. Сколь бы ни старались ты и «брат» твой, – он с презрением кивнул на преображенного Ерему, – не истоптать вам души в русском человеке!
– Ну это мы еще посмотрим, – проронил Ерема, а незнакомец выхватил какое-то оружие и ударил огнем в потолок.
Сверху, где неясно светилось чье-то лицо, посыпалась пыль.
– Кто плюнет на небо, тому плевок на лицо падет, – молвил старец и воздел руки, словно призывая проклятие, но тут же их смиренно опустил, и жалостью зажглись его очи.
– Опять смерти ищешь, старый колдун? – тихо спросил похожий на Ерему.
– Жив Бог – жива душа моя, – спокойно ответил старец. – Каждому свой путь на земле, да и смерть у каждого своя.
Тут посветлело в глазах Егора, пропал морок, расслышал он крик знахаря, увидел прежнюю избушку. Все по-старому.
– Коли так – пеняй на себя! – неистовствовал Ерема. – Всем расскажу про дела твои темные! Слышал, слышал, как сулил ты девке, что отведешь от Господа помыслы инока смиренного, на богопротивное дело ее наущал. Поведаю, за что Господь с небес сверзил тебя – про все поведаю!
– В мой дом пришел да меня же и оговариваешь? – распрямил плечи колдун. – Да пошел бы ты вон, гость незваный-непрошеный!
– Никуда не пойду, покуда слова не дашь помочь жар-цвет добыть! – топал ногами, тряс головой Ерема. – Слышишь?
– Спроси у ветра совета – не будет ли ответа? – глумливо молвил колдун. Сложил он у губ ладони ковшиком и гулко гукнул.
Захрустело, застучало, затопало у крыльца – и в дверях показался Леший. Глянул на Михаилу и, словно приказание услышал, схватил поперек тулова отчаянно взвизгнувшего Ерему, взвалил на плечи да и прочь.
Колдун крикнул вдогонку:
– До самой избы доставь, там и оставь!
Не скоро стихли крики да вопли смертельно перепуганного знахаря.
* * *Управление космического надзора Делаварии
По делу о строительстве завода ш-ф-в кислоты
Ст. инспектору Труге
Уважаемый К.Б.О.С.!
Обращаю Ваше внимание на то, что положение Изгнанника № 1 без инструктажа становится все более сложным.
Прошу разрешить выход на связь, прошу о снисхождении не к себе, а к несчастному ссыльному, наказание которому определено и без того достаточно тяжелое.
С почтением – Куратор № 1* * *Вызвездило, да так ясно, так чисто! Егор ловил взором звездные переглядки, а рядом с ним на крылечке, сидел Михаила и тихо сказывал:
– Есть на свете Чигир-звезда. Вон виднеется. Утром, с зарей, расцветет она зеленым светом и будет сиять, пока не взойдет солнце. Она человеку и счастье и несчастье сулит. А вон, ковшом, Стожары. Утиное гнездо, Кичаги, Железное кольцо, Становище[2]… Воистину, поле не меряно, овцы не считаны, пастух рогатый. Рожа-ницы, звезды, всё – и жизнь, и смерть видите вы! Смотрю я на вас, и уплывает от меня душа! Душа моя, стань звездою, светись вечно!..
Егор сцепил зубы, чтобы сдержать невольный стон. Звезды, о звезды! Круговорот молчания, омут! Что страшнее вас, глаза неба, что прекрасней вас?! Не раз глядел он в ночное небо, но чудилось, прежде видел совсем иные узоры созвездий… И, болея от забытого, всхлипнул, но тут же услышал тихий вой. Начавшись приглушенным плачем, он вздымался к небу, отражаясь от белого зеркала подлунного Обимура, растворялся в лесной черноте и снова приникал к земле.
Егор повернулся. Михаила, расправив плечи, напрягая шею, воздел лицо к небесам и выл по-волчьи, будто пел немой, будто пил умерший от жажды.
Чуя холод меж лопаток, Егор тронул его за плечо.
Михаила сник, умолк – и словно бы ночь померкла.
Заговорил тихо-тихо:
– Ну а теперь слушай, что расскажу тебе. Давным-давно жил на свете травознай. С малолетства прислушивался он к шепоту трав и говору листьев. Целые дни бродил по полям лесам и лугам, внимая голосам Матери-сырой земли. Все ее тайны были явны ему, стал он всеведущим волховитом-зелейщиком. Весть о его силе быстрее ветра пролетела по Руси, съезжались к нему болящие, и никому не было отказа в совете. И всегда шла рядом с ним удача, потому что пускал он в дело лишь добрые травы, созданные на пользу страждущему люду. Дошла молва о нем и до врага рода человеческого. Взяла того зависть, стал он напускать по ветру злые слова, нашептывать черные желания, навевать страшные мысли доброму травознаю. «В твоих руках могущество, какого нет ни у кого на свете, – вел он обольстительные речи. – Стоит тебе захотеть, и все люди, со всем богатством, будут в твоей власти!» Но не прельщают посулы зелейщика, по-прежнему чинит он лишь добро людям, целит их болести. А дьявол стоит на своем, и покою нет от него: то обернется кустом, то переползет дорогу змеей, то вещим вороном закаркает – и все про то же речь ведет. Вселился он в образ человеческий, и человек тот денно-нощно донимает ведуна. Годы шли меж тем, начал стариться добрый травознай, и с каждым седым волосом слабел дух его. «Жизнь прожита, а что нажито? Из спасиба шубы не сошьешь! – шепчет ему искуситель устами человеческими. – Хочешь, научу тебя, как воротить молодость? Покорись – и не будешь страшиться смерти!» Сделали-таки злое дело эти речи! Продал старец свою светлую душу черному духу. Воротилась к нему прежняя сила, и молодость началась сызнова, но теперь он, кроме добрых, Богом посеянных трав, распознавал и злые, разбросанные по ветру рукой недоброю. Стал волховит не одну подмогу оказывать людям, но и пагубу… И когда вновь завершился круг его жизни и предстал он пред Божьим престолом, повелел ему Господь на землю вернуться и нести свой грех до той поры, пока добро его не переполнит чашу и не перетянет она чаши зла. Суров Бог, да! И суровее всего спрашивает он с тех, кто обласкан был его милостями. Иной-то всю свою жизнь лиходействует, и нет ему за то кары никакой, словно отвратительно Господу и пальцем до него дотронуться. Но если да ежели праведник собьется с пути истинного, отдаст душу в залог злу – не будет конца Божьей немилости…
Михайла перевел дыхание и заговорил снова:
– Знай же, Егорушка, что сказание это – обо мне. Всегда рядом и спутник извечный мой, устами коего искусил и искушает меня дьявол. Ерёма! И страшное мне волею Божией определено условие: не творить добра, коли причинит оно хоть самомалейшее зло. Связаны руки мои. Поди-ка друга защити, коль это ворогу пагубу окажет!.. Скован я – оттого и воет душа моя волком. Не пугайся, что ж – зверье порыскучее тоже Божье стадо. Живу с людьми – их язык знаю, с волками по ночам бегаю – их речь знакома мне.
Он вонзил в пень острый нож, выхватил из-за пазухи пучок горько пахнущей травы.
– Смотри! – воскликнул, срывая рубаху. – Это Тирлич-трава, зелье оборотней!
Натерся Михаила травой, перекинулся через пень – и перед Егором очутился Белый Волк. Глянул горящими глазами – и сгинул в чаще лесной, лишь белым ветром меж дерев повеяло.
Недовольно заухал на чердаке филин, но ничего не поделаешь – полетел догонять хозяина. Застонало, захохотало вокруг, вышел и Лешенька почесал спину о покляпую березу, ринулся велел за колдуном – неживую душеньку потещить, тоску вековечную избыть… И сквозь ветра шум и волчий вой донеслись до Егора слова заговорные, словно бы песня горестная:
– На море на Окияне, на острове Буяне, на полой поляне светит месяц на осиновый пень, в зелен лес, в широкий дол. Около пня ходит волк мохнатый, в зубах у него весь скот рогатый, а в лес волк не заходит, а в дол волк не забродит. Месяц-месяц, золотые рожки! Расплавь пули, притупи ножи, измочаль дубины, напусти страх на зверя, человека и гада, чтоб они серого волка не брали, теплой бы с него шкуры не драли. Слово мое крепко, крепче сна и силы богатырской!..
* * *Вот и май со своей маетой миновал, июнь подошел. И русалок встретили, и Троицу проводили, и в Семик кумились, и в Духов день землю слушали: не окажет ли она, матушка, милость, не подскажет ли, где клад зарыт? Но нет уж, на роду написано мужику клад вековечно на своем поле искать: рыть его – не перерыть, копать – не перекопать. Что мужику, что коньку его доброму работы невпроворот. Хоть и говорят, что счастье не лошадь, не везет по прямой дорожке, не слушается вожжей, а и без лошади крестьянину счастья нет. Не зря же первейшая мольба мужицкая: «Помилуй, Господи, коня и меня!» А как падет конь в страдную пору… ну, и разве что по сыну громче вопила бы, слезами исхода баба:
– Родненький ты наш, родименький Бурочко!l На кого ты, кормилец, нас покинул? Ой, то-то мы, горькие, станем делать! Кто-то нам пашеньку запашет? Кто полосоньку взборонует? Ты по пашеньке соху водил легче перышка, бороздочки боронил глубокие, побежишь – не угнаться ветру буйному! Встань, подымись! Напою тебя ключевой водой, присолю тебе ржаную корочку. Заплету тебе гриву косичками, все бока твои крутые вычищу! Встань, верный друг! Седелышко по тебе тоскует, соха по тебе кручинится.
Бьется баба, вопит. Стоит мужик рядом, усы, от слез соленые, кусает. Разве только на поле помощник добрый конь? Исстари ведомо: сними хомут с потной лошади, надень на человека, которого лихоманка бьет, – и хворь как рукой снимет! Даже череп конский страшен для темной силы, недаром в деревнях их на тын вздевают. Друг-слуга пахаря и по смерти ему верно служит!
Так-то оно так, а едва подумает мужик, что лишь череп коня ему теперь подмога, и не сдержит сердца, упрек бросит знахарю:
– Э-эх, распросукин ты сын! А еще, бают, человек бывалый, из семи печей хлеб едал – не морщился! Что же ты не исцелил кормильца? Мало я тебе даров передарил? Спрячь свои бесстыжие глаза, не то вгоню их единым ударом в твою черепушку!
Опустил глаза Ерема, переморщился. Ладно, ори, орясина! Поглядим, что дальше станешь делать…
– Не меня вини, Митреюшко, – молвил тихо да смиренно. – Все силы свои отдал, все слова заговорные перебрал.
– Да что толку?!
Замотал головой Ерема:
– Знать, напущено на нас!
Страшные слова! Напустить и поветрие модно, и стрелы, и самую моровую язву, оспу-златеницу, всякую другую лихую болесть. А Ерема все плетет из слов тенетник:
– Куроклик я слышал, куроклик! Беда, коль курица петухом поет. Чую напасть неминучую, пролетит над Семижоновкой вскорости птица Юстрица!
Непонятное во сто крат сильней страшит.
– Юстрица?! – заробел мужик, а Ерема так и бьет словами:
На море на Окияне,На острове на БуянеСидит птица-Юстрица.Она хвалится-выхваляется,Что все видала,Всего много едала:И царя в Москве,Короля в Литве,Старца в келье,Дитя в колыбели…– Смерть… – догадался мужик, а Ерема кивнул:
– Смерть! Была, ох была беда, мимо проходила, упредить упредила, да не вняли мы!
– Чему не вняли? – разинул мужик рот да глаза, а Ереме лишь того и надобно:
– Припомни-ка, Митреюшко, что содеялось с Никифором да Степанидой, соседями твоими?
– Известное дело! – хмыкнул Митрей. – Огненный Змей к Степаниде наведался, с чего и родила она черненькую кикимору.
– Так, так, – кивает Ерема. – А припомни свадебку их…
Митрей собрал кожу на лбу складками, но, сколь ни тужился, ничего более вспомнить не мог.
– А волчье сердце помнишь? – вкрадчиво подсказал Ерема.
– Какое сердце, прости меня Господи?!
– То самое, что молодым поперек пути бросили!
Не помнил Митрей никакого сердца, какое бросали бы под ноги Никифору со Степанидой, чтобы навлечь на них беду, но тут подскочила Ненила, бабенка лукавая, и на язык и на действо лихая, из тех, о ком говорят: «Лукавую жену в ступе не утолчешь!»
– А я помню, помню! – затараторила она. – Иссуши меня Господь, как маковое зернышко, ежели вру. Напущено было на них!
Напущено… опять это проклятое слово. Митрей содрогнулся:
– Кто ж Лиходей этот?
– Не иначе угорь-рыба ему подвластна, – нарочно уходит от ответа Ерема. – На утренней зорьке выметнется она на берег и ходит-перескакивает по росе версты на три. Смывает-сбрасывает с себя все свои лихие болести на пагубу человеку. Хитер угорь-змей водяной, злобен. На жало ему запрет наложен на веки вечные за великие прегрешения, но попади отравленная им роса на человека или коня…
– A-a! – взревел Митрей, и Ерема мысленно перекрестился: «Ну наконец-то дошло до тебя!» – Извели коня?! Лопни мои глаза, развались утроба на десять частей, если не извели!
Пожал плечами знахарь, устремил вдаль загадочный взор… заметил это Митрей, сгреб Ерему за ворот:
– Говори, что знаешь!
– Что, что… – высвободился быстроглазый Ерема. – Сам примечай. Не выл ли твой пес накануне, не рыл землю возле конюшни? Жался ли пес к тебе, Митрей, в глаза заглядывал? Может, лаял он на конька с непривычной злобой?
– Было, было! С места не встать, света белого не видать! – ретиво подтвердила Ненила, и Митрей тоже кивнул.
– Стало, по первой примете, чуял пес вскорости покойника, по второй – несчастье пророчил, по третьей – указывал, чьи дни сочтены.
– Как же это, Еремушка? Пес ведал про скорую беду, а ты нет? Или пес знатки[3] прозорливее? – завела Ненила плаксиво, да Ерема цыкнул на нее:
– Будь виновником человек лихой, я б его сразу распознал, раньше всякой собаки! А тут… Кто псу первый недруг?
Задумался Митрей. Кто же? Кошка? Но Ненила уже сообразила: 1.
– Волк!
Заскреб в затылке Митрей: I
– Нет, Ерема, это уж ты хватил! Неужто волк на моего Бурка лихую болесть напустил? Такое только в сказках бывает!
Ничего не ответил Ерема. Прижмурил черные быстрые глаза свои и завел будто бы под нос, словно и не заботясь, слышит его кто или нет:
– Завяжи, Господи, уста и язык колдуну и колдунье, ведуну и ведунье, упырю и волкодлаку, чтоб на честной народ зла не мыслили…
– Какие еще колдуны и колдуньи, упыри и волкодлаки? – заворчал было Митрей, но приметливая Ненила уже поймала взор ушлого знахаря, а был взор тот недобрый устремлен в сторону леса частого…
* * *С утра Михаила топил баньку. Ровные, сухие полешки, прогорев, легли горкой жарких углей, и воздух в баньке стал обжигающе крепок, потому что на пол не поленился Михаила набросать мягких сосновых веток, липового цвета, душицы, мяты. И в жару, в пьянящем пару, под плеск то кипящей, то студеной воды, под обжигающим хлестом веника, который колдун связал из липы и дуба, березы и можжевельника, тело свое утратил Егор, растворилось оно в облаках пара, а душа реяла в грезах невнятных, но сладостных…
Однако окончилось блаженство. Егор оболокся чистыми белыми одеждами, причесал влажные, чуть ли не до плеч отросшие кудри свои белые и вслед за Михайлой, тоже переодевшимся, непривычно суровым, ступил в лесную чащу.
За дни и месяцы, проведенные у колдуна, Егор уже свыкся немного с лесом, с великанами, что денно и нощно шептались о тайнах своих. Однако ему казалось, что в той жизни его, которую он не мог вспомнить, не было такого чуда! А нынче Михаила обещал открыть ему еще новый мир – мир трав, потому что настала ночь на Ивана Купалу.
Лишь вошли они в лесную черноту, как голоса деревьев оглушили Егора. Луна плясала меж листьев. Звезды реяли в небе, а деревья слаженно пели о ночи, о соках земли, о ветвях, которые тянутся коснуться других деревьев, приклонить к ним вершины свои. Мерцало и мелькало за стволами, словно кто-то еще стремился вместе с Михайлой и Егором к заветным полянам, и, присмотревшись, узнал Егор Лешего рядом с которым мелькали белые тела зеленовласых дев, и волки были тут как тут, но не звали они Михаилу, а только изредка зажигали огни быстрых, внимательных взоров.
Почуяв, когда притомились колдун и его спутник, деревья вдруг подхватили их на гибкие плечи свои и ринулись вскачь. Запахло сырой, глубокой землей, и влагой подземных рек, и светом луны, прильнувшей к стволам и листьям, и лежал Егор в объятиях ветвей, и так-то легко было ему да легко!.. Но вскоре колдун и Егор простились с деревьями, которые, похоже, притомились с непривычки, и вот уже лес раздвинулся, расступился и пропустил их на широкую поляну, где в высокой траве играли разноцветные светляки, а ветер дразнил их, и травы сплетались, словно косы той девицы, что наведывалась к Михаиле…
– Земля сотворена, как человек, вместо власов былие имеет.
То ли колдун произнес эти слова, почуяв мысли своего приемного сына, то ли сама Мать-сыра земля?
– Егорушка, пришел заветный час! Открою и передам я тебе все тайны свои. Назову имена и чудесные свойства трав, станешь ты волховитом-зелейщиком, и пусть эта стезя будет твоей на веки вечные. Промысел Господний неведом мне, но чую – близка моя встреча с Богом. Не ведаю, ждет меня кара или прощение, как произойдет встреча, по добру или по злобе людской. Но участь свою смиренно приму, с благодарностью, что ниспослан ты, дитя души моей, нечаянный гость. Помни, Егорушка: в каждой травинке великая сила Матери-земли. Есть благодеянные – есть и лютые коренья, лихие травы. Воистину трава чудодейная! Озелить[4], уморить ею можно – можно и к жизни вернуть. Поможет тебе и вещьба, но помни: сказать заговорное слово надо умеючи. Душу в него вложишь, тогда услышат тебя и трава, и лихоманка, и человек. Бойся, сынок, тех, кто со слова вещего злато-серебро выдаивает. Не всякому видно, однако из тех уст змеи падают да скакухи[5] -холоднянки! Ну а теперь поклонись в пояс травушке, шелковой муравушке, смотри да примечай, слушай да запоминай. Мать сыра земля! Благослови травы рвать, твои плоды брать!
Словно бы прохладное прикосновение ощутил Егор на влажном от усталости и волнения лбу своем. То было прикосновение вещей тревоги. Слух уловил чей-то громкий шепот, шелест и пение. Да это голос трав! И еще раньше, чем произносил что-то колдун, Егор успевал узнать это от самих трав, которые наперебой навевали ему свои извечные песни… Видел он каждую от корешка до вершиночки, слышал, как соки земные бродят в самой малой былиночке. А колдун кружил по поляне и, чудилось, тоже пел песнь – чудесную, диковинную, бесконечную:
– Есть на свете Плакун-трава. Она всем травам мати. Когда вели Христа на распятье, плакала Божья Матерь по своему по сыну по возлюбленному, пала слеза ее на сыру землю, и от тех слез пречистых зарождалась Плакун-трава. Плакун, Плакун! Не катись твоя слеза по чистому полю, не разносись твой стон по синему морю! Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским! А не дадут тебе покорища, утопи их в слезах, а убегут от твоего позорища, замкни их в ямы преисподние. Будь мое слово при тебе твердо и крепко век веков!