Полная версия
Жизнь русского обывателя. Часть 1. Изба и хоромы
И все это – на многие сотни верст, от Новгорода Великого до Новгорода Нижнего, от Вологды до Тулы – таково было первоначальное историческое ядро Русского государства, где формировалась великорусская нация. А когда в ХVI, ХVII, XVIII веках вышел великоросс за пределы этого первоначального ядра – бескрайние лесные просторы сменились столь же бескрайними степями, еще реже населенными, да еще более обширными и пустынными сибирскими «тайгами». Недаром за Уралом до сих пор говорят: «В Сибири сто верст – не крюк, сто рублей – не деньги».
Редкими были на этих пространствах деревни и села, еще более редкими – посады и города. И жили они отъединенно, ибо была и есть в России еще одна стихия, неизвестная на Западе, – бездорожье. Даже при наличии камня и щебня не шуточное дело – проложить сотни и тысячи верст мощеных дорог. А камня в России как раз и не было под руками, нечем было отсыпать «постель», чтобы не утонул гранитный булыжник примитивного булыжного шоссе в раскисшей глине. Да и сбор этих булыжников по полям (такая повинность возлагалась кое-где на крестьян и в дореволюционное, и в советское время) не давал потребного количества материала. Поэтому, между прочим, в России была такая непростая типология дорог: были мощеные шоссе, а были и грунтовые, но благоустроенные почтовые тракты, были извилистые, натоптанные крестьянскими телегами проселки и были чуть намеченные, заросшие муравой полевые дороги. И были выработаны на Руси оригинальные способы мощения дорог – гати, лежневки и торцовые мостовые. Сырые участки гатились связками прутьев и жердями, а на совсем уже непроезжих болотах ложились лежневки: укладывались вдоль трассы в два ряда толстые бревна, на них клались одно к другому, слегка врубаясь, поперечные бревна, составлявшие полотно дороги, а сверху вновь клались два ряда бревен по краям, скрепляя лежневку. На таких «дорогах», и посейчас укладывающихся кое-где от лесосек, вылетали спицы из тележных колес, расходились ободья, ломались оси и дрожины, и едва держалась в теле душа ездока. В городах же центральные улицы мостились деревянными торцами – чурбаками, обрезками бревен, иногда обтесывавшимися на шесть граней, а чаще остававшимися в кругляке. На песчаную постель (хорошо, если был поблизости песок) плотно, один к другому, ставились просмоленные торцы, заливались сверху смолой и посыпались песком. В первые месяцы такая мостовая была довольно гладкой, хотя и слегка погромыхивали на ней тележные колеса, а через год одни торцы оседали, другие перекашивались, третьи начинали выгнивать и выбивались железными шинами колес, так что, съезжая с «благоустроенной» улицы в переулок, где не было уже торцов, вздыхал седок с облегчением от всей души. А еще через год нужно было снова мостить улицу. Автору этой книги, выросшему в маленьком северном городке, пришлось поездить в телеге и по торцовой мостовой на главной улице, и по гатям и лежневкам в сырых вятских лесах, и впечатления от этих поездок, от того, как стучали зубы и бились кости об облучок, до сих пор свежи в памяти…
Какое огромное терпение требовалось русскому мужику на этих бескрайних просторах, в темных сырых лесах, в безграничных степях, на этих, с позволения сказать, дорогах. Пока-то доберешься на лошадке до нужного места… Недаром столь протяжны и заунывны русские ямщицкие песни… «Не одна-то, да не одна во поле дороженька пролегала, ох да вот и пролегала… Частым ельничком-то все она-то да и зарастала… Частым ельничком да все березничком…»
В этих бескрайних, пустынных просторах, на этих дорогах в одиночку оставалось только погибать. Да даже и дома, на скудной пашне, хлеба с которой хватало хорошо если до Масляной, а то и до Васильева дня, выжить в одиночку было трудно. Поэтому выработался с веками из русского человека коллективист, общинный, артельный мужик. А где община, артель, коллектив, там требуется все то же терпение и, если хотите, смирение, добродушие, умение смирять себя, терпеть чужой норов и снисходительно относиться к чужим ошибкам, умение думать не только о себе. Надежда была на взаимопомощь, а чтобы получить помощь, нужно уметь ее и оказывать. Конечно, своя рубашка ближе к телу и свои блохи больнее кусаются, да чтобы сохранить эту рубашку, нужно и о чужой шкуре подумать. А тяжелые работы, например, вязку плотов, в одиночку вообще не выполнишь, здесь нужна не просто взаимопомощь, но прямо-таки самоотверженность, и не сознательная даже, а инстинктивная, чтобы вовремя подхватить тяжесть, не дать ей рухнуть на товарища по работе.
В холодной, заметаемой метелями пустыне пропадешь. Поэтому терпение к чужому норову и добродушие вылилось в русском народе в отмечавшуюся современниками, особенно иностранцами, специфическую черту характера – в гостеприимство. Эта черта была свойственна и крестьянину, и помещику. Но с помещиком еще понятно: отчего же не принять на несколько дней приехавшего за 30 верст гостя с женой, детьми, няньками, гувернерами, лакеями и кучерами и с десятком лошадей, если все свое и всего вдоволь. Крестьянин же, как мы увидим ниже, делился с путником последним куском хлеба, зная, что завтра придется самому идти «в кусочки». В русской деревне некогда принимали каждого, предоставляя место у стола и на лавке и не спрашивая, кто таков и зачем явился. Разве уж какая одинокая баба с малыми детишками, у которой муж уехал на заработки, побоится ночью чужого человека в избу впустить.
Так веками формировался сильный, выносливый и непритязательный, можно сказать, самоотверженный работник, артельный мужик.
На огромных просторах редконаселенной страны, покрытой лесами и болотами, пересеченной множеством полноводных тогда ручьев, речек и рек, предоставленный самому себе, этот работник поневоле должен был стать хитроумным и изощренным на все руки мастером. Иначе он просто погиб бы. Срубить избу, сбить печь, построить мельницу, вытесать и выдолбить ступу или корыто, вылепить и обжечь горшок, построить сани и телегу, сделать и наладить соху, соорудить мост или выдолбить лодку, насадить топор, отбить косу, назубрить серп, сплести корзину или пестерь, надрать лык и сгоношить себе лапти – все должен был уметь сделать русский мужик, на все руки он был мастер, на все горазд. Эта необычайная приспособляемость к обстоятельствам, умелость и мастерство русского человека, его самоотверженность и добродушие чрезвычайно поражали иностранцев.
Французская художница Виже-Лебрен, работавшая в России в 1795–1801 гг., писала: «Русские проворны и сметливы и оттого изучивают всякое ремесло на удивление скоро; а многие своими силами постигают различные искусства (…) Мне было показано множество предметов мебели, изготовленных знаменитым мебельщиком Дагером; причем некоторые из них являлись копиями крепостных мастеров, но отличить их от оригинала было практически невозможно. Я не могу не сказать, что русские крестьяне – необычайно способный народ: они быстро схватывают и делают свое дело талантливо» (Цит. по: 22, с. 72, 79). Ей вторит француз Г. Т. Фабер («Безделки: Прогулки праздного наблюдателя по Санкт-Петербургу»): «Русский народ одарен редкою смышленостию и необыкновенною способностию все перенимать. Языки иностранные, обращение, искусство, художества и ремесла – он все схватывает со страшною скоростью… Мне нужен был слуга, я взял молодого крестьянского парня лет семнадцати и велел домашним людям снять с него армяк и одеть в ливрею… Признаюсь, будь мне нужен секретарь, метрдотель, повар, рейткнехт, я бы все из него, кажется, сделал – такой он был ловкий и на все способный. На другой день я уже не мог узнать его… Он мастер на все; я заставал его вяжущим чулки, починяющим башмаки, делающим корзиночки и щетки; и раз как-то я нашел его занимающимся деланием балалайки из куска дерева при помощи лишь простого ножа. Он бывал при нужде моим столяром, слесарем, портным, шорником.
Нет народа, который бы с большею легкостью схватывал все оттенки и который бы лучше умел их себе присваивать. Барин наудачу отбирает несколько крепостных мальчиков для разных ремесел: этот должен быть сапожником, тот – маляром, третий – часовщиком, четвертый – музыкантом. Весной я видел сорок мужиков, присланных в Петербург для того, чтобы из них составить оркестр роговой музыки. В сентябре же месяце мои деревенские пентюхи превратились в очень ловких парней, одетых в зеленые егерские спенсеры и исполнявших музыкальные пьесы Моцарта и Плейля» (Цит. по: 22, с. 72–74). Добавим здесь, что на роге можно было тянуть только одну ноту: он не имел ладов. Играть Моцарта на рогах – это нужно было обладать врожденной музыкальностью.
Фабер сравнивает моральные качества французов и русских. «Француз любезен по характеру, русский – из религиозного чувства и природного добродушия. Если ваш экипаж сломается и застрянет, сотня рук придет вам на помощь и в Петербурге, и в Париже. Но русский оказывает вам услугу с открытой душой, видно, что он сочувствует попавшему в затруднительное положение; пожалуй, кажется даже, что он благодарен за возможность сделать доброе дело и, уходя, он поклонится человеку, которого выручил из беды. Русский, как кажется, исполняет долг христианского милосердия. Француз же, подчиняясь своей естественной порывистости, с удовольствием выполняет долг общежительности. Оказывая вам помощь, он будет оживлен и разговорчив: это человек, который, действуя из гуманного чувства, одновременно знает цену первой из добродетелей общежития – готовности оказать услугу ближнему. Надо ли остановить лошадь, закусившую удила, спасти утопающего или погибающего в огне – русский сделает это столь же решительно, как и француз. Однако ловкость и сила первого – природная, второго – сознательно развитая; в первом говорит чувство естественной силы и храбрость самопожертвования, присутствие духа второго объясняется тем, что он взвесил в уме все средства. Один подвергает себя опасности из презрения к ней, второй – из живости ума. В Санкт-Петербурге, если случается на людях какое-либо несчастье, вы всегда увидите, что русские действуют первыми. Они никогда не отступают перед опасностью, не страшатся ни огня, ни воды. Вы сразу отличите иностранцев: они станут в стороне, будут рассчитывать свои действия и обсуждать меры к разрешению затруднения… Все побудительные мотивы русского, вся его философия могут быть выражены словом «не бойсь»: в нем вся его мораль и его религия. С этим словом он сбегает на тонкую кромку льда, чтобы помочь упавшему в воду, бросает ему свой пояс, свою одежду до рубашки, протягивает руку и спасает. У француза же в минуту опасности к чувству милосердия примешивается и чувство чести. Его храбрость не лишена похвальбы, тогда как храбрость русского скромна. Смелость одного происходит, кажется, от рассудка, в смелости другого – покорность судьбе и что-то от инстинкта. Один сознает, что совершает славный поступок, другой не подозревает, что делает что-то особенное» (Цит. по: 4, с. 254).
Книгу Фабера, как и «Частные воспоминания…» французского путешественника Меэ де ла Туша, широко использовал проведший в России в 1826 г. полгода французский журналист Ф. Ансело. Думается, все же стоит воспроизвести его обширные дифирамбы русскому простолюдину, тем более что он сравнивает его со своими соотечественниками.
«Совершенно уверенные в своей ловкости, русские возницы обычно пренебрегают предосторожностями, часто так необходимыми в дороге. Оказывается, что и в самом деле почти нет такой поломки, которую они не могли бы устранить. В их искусных руках в дело идет все, что подвернется под руку: ось они сооружают из ветви дерева, прочную веревку – из березовой коры. Как бы серьезно ни было происшествие, первое, что скажет русский крестьянин, это «ничево» (то есть ничего страшного), и добавит: «небось» (не бойтесь)…
Способность русского простолюдина к ремеслам невероятна. Наугад выбранные хозяином для той или иной работы, эти крепостные всегда справляются с возложенными на них обязанностями. Им просто говорят: ты будешь сапожником, ты – каменщиком, столяром, ювелиром, художником или музыкантом; отдают в обучение – и спустя некоторое время они уже мастера своего дела! Эта естественная одаренность, счастливые способности, столь быстро развивающиеся, привычка подчиняться, превращающая любое волеизъявление хозяина в закон, делают русских слуг лучшими в мире. Внимательные и преданные, они никогда не обсуждают полученное распоряжение, но беспрекословно выполняют его. Быстрые и ловкие, они не знают такой работы, которая была бы им не по силам.
Русский ремесленник не носит с собой множества специальных инструментов, необходимых теперь нашим рабочим для любого дела, ему довольно топора. Острый как бритва, топор служит ему как для грубых, так и для самых тонких работ, заменяет ему и пилу, и рубанок, а переворачиваясь, превращается в молоток. Разрубить бревно, раскроить его, выбрать пазы и соединить доски – все эти задачи, для которых у нас требуется несколько рабочих и разные инструменты, выполняются русским крестьянином в кратчайшее время с помощью одного-единственного орудия. Нет ничего проще, чем соорудить леса для покраски здания или для строительных работ: несколько веревок, несколько балок, пара лестниц, и работа выполнена быстрее, чем наши рабочие закончили бы необходимые приготовления. Эта простота в средствах и быстрота исполнения имеют двойное преимущество, сберегая и время, и деньги владельца, а экономия времени особенно ценна в стране, где теплый сезон так недолог…
Что прежде всего поражает иностранца в русском крестьянине, так это его презрение к опасности, которое он черпает в сознании своей силы и ловкости. Можно видеть, как во время перерыва в работе люди спят на узких парапетах или на шатких дощечках, где малейшее движение грозит им гибель. Если, испугавшись за них, вы укажете им на опасность, они только улыбнутся и ответят вам: «Небось» («не бойтесь»). Это слово постоянно у них в ходу и свидетельствует о неустрашимости, составляющей основу их характера. Умные и услужливые, они употребляют все свои способности, чтобы понять вас и оказать вам услугу. Иностранцу достаточно нескольких слов, чтобы объяснить свою мысль русскому крестьянину; глядя вам прямо в глаза, он стремится угадать ваши желания и немедленно их исполнить. При первом взгляде на этих простых людей ничто так не поражает, как их крайняя учтивость, резко контрастирующая с их дикими лицами и грубой одеждой. Вежливые формулы, которых не услышишь во Франции в низших классах и которые составляют здесь украшение народного языка, они употребляют не только в разговоре с теми, кого благородное рождение или состояние поставило выше их, но в любых обстоятельствах: встречаясь друг с другом, они снимают шапки и приветствуют друг друга с чинностью, которая кажется плодом воспитания, но на самом деле есть результат народного благонравия. Если же между простолюдинами разгорается спор или перепалка, возбуждающая гнев, они осыпают друг друга оскорблениями, но, сколь бы яростной ни была ссора, она никогда не доходит до драки. Никогда вы не увидите здесь тех кровавых сцен, какие так часто можно наблюдать в Париже или Лондоне. Сколько ни пытался я найти объяснение этой умеренности, полагающей пределы гневу и останавливающей их в этом столь естественном движении, которому подчас невозможно сопротивляться и которое заставляет нас поднимать руку на того, кто кажется нам врагом, – ни одно не кажется мне убедительным. Может быть, эти рабы полагают, что терпят достаточно побоев от господ, чтобы колотить еще и друг друга?
На каждом шагу по здешним улицам иностранец встречает примеры этого удивительного благонравия русского народа. Мужик, несущий тяжесть, предупреждает прохожего вежливым обращением. Вместо грубого «посторонись», которое вырывается у наших носильщиков часто уже после того, как они толкнули или повалили вас, здесь вы услышите: «Сударь, извольте посторониться!», «Молодой человек, позвольте мне пройти!». Иногда эта просьба сопровождается даже обращением, заимствованным из семейного обихода, – например, «отец», «братцы», «детки». Даже стоящий на часах солдат сообщает вам о запрете двигаться дальше с учтивостью: требуя отойти от места, куда запрещено приближаться, он взывает к вашей любезности…
Русский крестьянин от природы добр, и лучшее свидетельство тому – его бурная веселость и экспансивная нежность ко всем окружающим, когда он под хмельком. В этом положении, снимающем внешние запреты и обнажающем сердце человека, он не выказывает ни злонравия, ни стремления задеть других. Теряя рассудительность, он сохраняет свою наивную доброжелательность…
Говоря об услужливости русского крестьянина и его готовности оказать помощь, я соглашусь, что то же мы встретим и во Франции, однако, внимательно изучив два эти народа, мы обнаружим весьма существенное различие. Француз, оказывая вам помощь, следует своей природной живости, но его важный вид непременно дает вам понять, что он знает цену делаемому им одолжению. Русский же помогает вам в силу некоего инстинкта и религиозного чувства. Один исполняет обязанность, налагаемую обществом, другой – акт христианского милосердия. Чувство чести, эта добродетель цивилизованных наций, составляет одновременно и побудительный мотив, и награду первого; второй не думает о своей заслуге, но просто выполняет то, что сделал бы на его месте всякий, и не видит возможности поступить иначе. Если речь идет о спасении человека, француз понимает опасность и рискует сознательно; русский же видит только несчастного, готового погибнуть…
Кажется, что привыкший к любым лишениям русский крестьянин вовсе не имеет потребностей: ему достаточно огурца, луковицы и куска черного хлеба; он спокойно засыпает на камнях или на снегу, а разбудите его – и он вскочит, готовый повиноваться» (4, с. 105, 116–119).
К этому нельзя не добавить впечатления от русских крестьян, принадлежащие ирландке Марте Вильмот, прожившей несколько лет компаньонкой у княгини Е. Дашковой. Нельзя хотя бы потому, что они выражены буквально теми же словами, что и предыдущие, и с той же восторженностью. «Такая независимость от обстоятельств и такая многогранность способностей, как у русского крестьянина, мне еще никогда не встречалась. Один человек может сам себя обеспечить всем: он варит квас, он и пекарь, и портной, и плотник, и строитель, и сапожник, и чулочник, и повар, и садовник… Искусность русских поразительна, тому много примеров, взять хотя бы украшение одежды – женские головные уборы просто замечательны… Работа эта столь тонка, что не всякая дама, обученная рукоделию, сможет исполнить ее. Служанки-рукодельницы могут точно скопировать любой новый фасон для своих господ… Кажется, мне уже приходилось писать о поразительной разносторонности русских… Природа наделила русских крестьян редкой сообразительностью, и, возможно, разнообразием своих талантов они обязаны капризам господ. А господа их – часто низкие, ограниченные животные…» (17, с. 222, 229, 231, 243). Вильмот тоже сравнивает русских крестьян с «нашими бедными Пэдди» (обычное прозвище ирландских крестьян, как русское Иван), не к выгоде последних.
Эта умелость, «многорукость», как уже можно было заметить из цитированных заметок иностранцев, дополнялась чрезвычайной переимчивостью. Проехавший в начале XVIII в. от Архангельска до Астрахани голландский купец К. де Бруин отмечал: «Но, однако ж, справедливо и то, что народ этот обладает замечательными способностями, кроме уже того, что он любит подражать, как в хорошем, так и в дурном. Даже тогда, когда они заметят какие-нибудь хорошие приемы обращения, различные от ихних, они откровенно признаются, что те лучше, чем их приемы, которые не дозволяют им, как они говорят, быть добрыми» (12, с. 82). Оно и понятно. Ведь крестьянин должен был не только приспособиться к новым для него условиям в чужой стороне (приспособить природную среду к себе, покорить природу попытались только большевики; что из этого получилось – мы знаем), но и к новым людям. Просторы и Заволжья, и Урала, и Сибири, и Дальнего Востока, сколь бы пустынны они ни были, все же не были необитаемыми. Всюду жили люди: мордва, вотяки-удмурты, чуваши, черемисы-марийцы, татары, башкиры, якуты, вогулы-ханты и остяки-манси, тунгусы-эвенки, якуты, камчадалы, чукчи, удэгейцы – многие десятки незнаемых народов. Русский крестьянин – не западноевропейский колонизатор, воспетый Р. Киплингом, несший «бремя белого человека» «чертям», и не американский пионер с неизменным кольтом в руке. Его не поддерживала ни мощь пушек британского флота, ни винчестеры американской милиции, и разве только топор мог послужить ему для самозащиты. И приходил он в новые края не завоевывать, не грабить, не мыть золото, а жить. Жить же нужно было в мире с окружающим полудиким населением, иначе погибнешь. Хорошо было белому человеку с его «бременем» на Аляске: ощетинившись винчестерами и кольтами, хватанул золота – и домой, к семье, в теплую Калифорнию. А тут землю пахать нужно, хлеб сеять, детей рожать, чтобы было кому кормить в старости, когда изработаешься. И обратно тебе хода нет, там тебя никто не ждет, разве что суровый уездный исправник да помещик. Нужно было осваиваться на новом, непривычном месте и жить среди новых людей, уже сроднившихся с местными условиями. Поэтому, между прочим, в огромной многонациональной России не было даже духа геноцида, когда физически уничтожались целые народы (например, тасманийцы), а остатки загонялись в резервации (например, североамериканские индейцы и австралийские аборигены). Конечно, все было – и национальная рознь, временами и вражда, и эксцессы, но смягчалось все это добродушным смирением, хитрецой «себе на уме» и приспособляемостью русского человека, отличавшегося, в общем, большой терпимостью к чужому, особенно если это чужое было «подходящим». И вражда в основном ограничивалась насмешкой, легкой иронией. Впрочем, с еще большей иронией относится русский к самому себе, а известно, что народ, который умеет посмеяться над собой – народ с будущим.
Русский крестьянин-переселенец перенимал у чуждых ему народов понравившиеся и «подходящие» обычаи и приемы выживания в привычной им природной среде, пищу и одежду, особенности жилища и сам кое-что новое прививал коренному населению, чтобы оно становилось ближе ему, а затем и роднился с ним, окалмычивался, обашкиривался, объякучивался, обурячивался, женясь на местных женщинах, перенимая местное наречие. С другой же стороны, мужик плотничал и столярничал и в деревне, и в городе, выполняя капризы и пожелания заказчика и перенимая понравившееся ему из этих пожеланий. По провинциальным городам помещичьих губерний много еще сохранилось деревянных барских особняков, выстроенных деревенскими плотниками в стиле ампир, с дентикулами, овами, пальметами, кимами, акантом, выполненными не в мраморе и известняке, а в дереве. А потом эти античные кимы и дентикулы оказывались вдруг на деревенских избах вместе с барочными наядами, превратившимися в русалок-берегинь, и геральдическими львами. Поэтому нет ничего удивительного, что у алтайских старожилов-«семейских» потолки в избах оказались украшенными ни много ни мало, помпеянскими росписями: тот, кто расписывал потолки барских особняков, мог делать это и богатому заказчику-крестьянину. Лишь бы было «подходяще».
Думается, что завершить впечатления иностранцев от русского крестьянина стоит книгой французского путешественника маркиза Астольфа де Кюстина. Книгой, настолько напитанной подозрительностью и ненавистью к России, что она не издавалась ни в царской России, ни в СССР. Но вот что писал он не о ненавидимом государстве, а о народе:
«Мои оппоненты, отказывающиеся верить в блестящее будущее славян, признают вместе со мною положительные качества этого народа, его одаренность, его чувство изящного, способствующее развитию искусства и литературы… У русского народа, безусловно, есть природная грация, естественное чутье изящного, благодаря которому все, к чему он прикасается, приобретает поневоле живописный вид…
Русский крестьянин трудолюбив и умеет выпутаться из затруднений во всех случаях жизни. Он не выходит из дому без топора – инструмента, неоценимого в искусных руках жителя страны, в которой лес еще не стал редкостью. С русским слугою вы можете смело заблудиться в лесу. В несколько часов к вашим услугам будет шалаш, где с большим комфортом и уж конечно в более опрятной обстановке проведете ночь, чем в любой деревне…
Славянин по природе сметлив, музыкален, почти сострадателен… Видя, как трудится наш спаситель-крестьянин над починкой злополучной повозки, я вспоминаю часто слышанное мною утверждение, что русские необычайно ловки и искусны, и вижу, как это верно.
Русский крестьянин не знает препятствий… Вооруженный топором, он превращается в волшебника и вновь обретает для вас культурные блага в пустыне и лесной чаще. Он починит ваш экипаж, он заменит сломанное колесо срубленным деревом, привязанным одним концом к оси повозки, а другим концом волочащимся по земле. Если телега ваша окончательно откажется служить, он в мгновение ока соорудит вам новую из обломков старой. Если вы захотите переночевать среди леса, он вам в несколько часов сколотит хижину и, устроив вас как можно уютнее и удобнее, завернется в свой тулуп и заснет на пороге импровизированного ночлега, охраняя ваш сон, как верный часовой, или усядется около шалаша под деревом и, мечтательно глядя ввысь, начнет вас развлекать меланхоличными напевами, так гармонирующими с лучшими движениями вашего сердца, ибо врожденная музыкальность является одним из даров этой избранной расы…