Полная версия
Обряд
Артур старше, у него планы, амбиции, мысли больше одного предложения в длину. Насте кажется, что она недостаточно хороша для него. Он с отличием окончил английскую филологию в своем родном городе, где-то на Волге, и работает барменом только ночью, а днем дает частные уроки школьникам, рассказывая им, что Лондон из зе кэпитал оф Грейт Британ. Когда Настя увидела его впервые, ей показалось, что такой парень, высокий, голубоглазый, с блестящими вьющимися волосами, никогда не будет с ней. Не потому, что она считала себя некрасивой – нет, цену себе она знала, просто предпочитала оставаться незаметной в своем мешковатом пальто и с волосами в пучке, как у отличницы. Она понимала, как привлечь его, но не верила, что он может задержаться с ней надолго, потому что никто и никогда не задерживался, ни парни, ни подруги, все всегда ломалось. Что-то внутри заставляло ее все ломать.
Поэтому, увидев Артура, Настя не стала даже начинать разговор с ним, превратилась в невидимку. Она была уверена, что сам он никогда не обратит на нее внимания. Но он обратил, она поняла это по счету за их с Катей коктейли – они выпили по два, а взял он с них только за один. Сначала Настя подумала, что дело в Кате, но потом у Артура начался перерыв, и он подошел прямо к ней и улыбнулся только ей, будто бы Настя стояла у бара одна, а не с подругой. Это было через два месяца после бабушкиной смерти, Настя еще не успела привыкнуть к гулкому звуку пустой квартиры, поэтому она позвала его к себе еще до того, как он впервые ее поцеловал, но мосты оказались разведены, и они пошли гулять по промозглому центру, и все каким-то необъяснимым для нее образом сложилось к лучшему. Они были вместе со дня первой встречи, уже без двух месяцев год. Каждый день этого года она ждала, что все вот-вот должно рухнуть.
Артур ушел, пока она спала. Настя смотрит в потолок, отблески фар заехавшей во двор машины обводят на потолке рисунки по трафарету бабушкиного полувекового тюля. На часах почти полночь, но голова ее кажется свежей, утренней. Она думает, что надо бы сделать домашку, и выстирать форму, и еще… Настя выпутывается из простыней, быстрым шагом идет на кухню и открывает холодильник. Оттуда на нее тоскливо смотрят пожелтевший по краям сыр в нарезке и недопитое молоко. Надо идти в магазин.
Она одевается, набрасывает пальто, сует ноги в бабушкины разношенные зимние боты – их зашнуровывать не надо – и спускается вниз.
До круглосуточного магазина минут десять, налево из двора, потом направо. Настя почти вприпрыжку срезает через Вяземский сад и через пять минут уже оказывается на ярко залитом светом желтых фонарей Каменноостровском проспекте. Машин почти нет – вечер понедельника, – людей тоже. Дверь супермаркета открывается с брякающим звуком колокольчика, который растворяется в попсовой мелодии, играющей из динамика где-то в конце зала. Кассирша провожает Настю сонным взглядом и возвращается к журналу со свадьбой знаменитостей на обложке. Настя идет по коридору мимо хозяйственных товаров – обычно это все где-то рядом, ну или поблизости. Она медленно движется, сканируя глазами ряды упаковок и мурлыкая себе под нос мотив песни на радио. Внезапно мелодия прерывается вереницей хриплых помех, как будто у кого-то вот-вот зазвонит мобильный. Настя поднимает глаза и оборачивается. Ряд полок просматривается до самого конца, где стоят морозильные камеры. Она – единственный посетитель.
Пип. Пип. Пип. Кассирша проводит банку за банкой по сканеру, не отрывая глаз от статьи с подборкой нарядов звезд на Хеллоуин. Их шесть одинаковых, она могла бы сделать все гораздо быстрее, думает Настя, когда штрих-код на банке номер пять отчего-то не читается. Кассирша поднимает глаза на Настю всего на долю секунды, и та понимает, что это ее проблема.
– Пусть будет пять, значит. – Настя прикусывает губу.
Кассирша даже не кивает в ответ, а только слюнит кончик пальца, перелистывает страницу, другой рукой протягивая Насте чек.
Настя оставляет чек так и висеть зажатым между толстыми пальцами кассирши, складывает банки в рюкзак и уходит, звякнув колокольчиком.
На улице безлюдно. Настолько, что Насте становится слегка не по себе и она прибавляет шагу. Неожиданно ее почти сбивает с ног толпа девиц, высыпавших на улицу после того, как потух свет в соседнем баре. Все на каблуках и в тонюсеньких колготках, несмотря на пронизывающий почти уже ноябрьский ветер. К запястью одной из них привязаны два воздушных шарика с цифрами 2 и 1. Тут же, откуда ни возьмись, появляется и притормаживает рядом дорогая черная машина, завязывается веселый разговор.
Запахнув пальто и подняв воротник, Настя спешит повернуть с Каменноостровского налево, а оттуда на улицу Грота, решив на этот раз не срезать через сад. Похолодало, с реки поднялся туман, делая контуры знакомых предметов расплывчатыми.
Зайдя во двор, она останавливается около до отказа забитой мусорными пакетами помойки и замирает, прислушиваясь.
– Кис-кис-кис, – шепчет она в темноту. Тут же из зеленого чрева помойного бака слышится шелест полиэтилена.
Котов шесть. У них нет имен, но трехцветный и рыжий – дети полосатой кошки с подпалинами и кота из соседнего двора. Всего их родилось четверо, но двое других не выжили: одного случайно переехал сосед, второй просто пропал. Здесь живут оставшиеся двое, еще подростки, и сама кошка-мать. Трое других, как подозревает Настя, тоже ее дети, но кто их разберет.
– Ну простите, что так поздно. Я уснула, – шепчет она, скидывая с плеча рюкзак.
Коты танцуют вокруг ее ног, один из них, самый мелкий, одноглазый, мурлычет так громко, что Насте кажется, он перебудит весь дом.
Она достает из тайника под забором пластмассовые блюдца и наваливает еду, стараясь не порезаться об острые края банок.
– Ну, не толпитесь, всем хватит. – Она склоняется над котами, наблюдая за тем, как жадно, но грациозно они поглощают консервы.
Когда они доедают, большинство разбредается по своим углам двора, но двое, рыжий мурчалка и серая мать, остаются рядом с Настей. Рыжий, вопреки Настиным возражениям, трется о бабушкин сапог, обвивая щиколотку хвостом и выгибая спину, а серая сидит и смотрит на Настю, в ее зеленых глазах яркой точкой отражается свет фонаря на улице Грота. Так смотрит, будто насквозь видит. Насте не выдержать этого взгляда.
– До завтра, – шепчет она в темноту и идет к парадной.
Нужно обязательно прочитать хотя бы вводную статью к тексту, думает она, вспоминая о первой паре – русской литературе со старым профессором-набоковедом, послушать лекции которого приезжали иногда даже студенты из-за границы.
Настя достает ключ из кармана и подносит его к металлическому кружку магнитного замка. Интересно, форма высохнет до утра? Высохнет, если повесить на батарею. Внезапно позади нее раздается тихий шорох.
– Рыжий, ну не возьму я тебя домой, ну прости меня. – Она оборачивается. – Там ба…
Из дымки на нее движется черный силуэт. Он все ближе, прорисовывается сквозь морозную речную мглу. Так близко, что она может разглядеть высокие резкие скулы, виток черных волос, прилипших ко лбу, и изогнутую линию губ, произносящих чье-то чужое имя.
– Ну привет, Стюха.
– Вы обознались. – Она принимается лихорадочно тыкать ключом в магнит.
– Ты совсем другая стала. – Он делает шаг вверх по ступенькам, полы его длинной серой шинели бьются на сквозняке, как голубиные крылья. – Кошек кормишь, кофе варишь. Фамилию сменила.
Свет лампочки над дверью, болтающейся на ветру, на миг освещает его лицо, угловатое, холодное, хищное.
– Волосы другие, – продолжает незнакомец. – Тебе идет.
Он поднимает руку в длинном сером рукаве и тянется к Насте, она делает шаг назад, последний, отступая к самой стене. В этот момент ключ наконец находит замок. Раз-два-три.
Он дотрагивается пальцами до ее виска, заправляя за ухо выбившуюся прядь. Она ловит его взгляд. Через тело ее тут же проходит колючий болезненный спазм.
– Уходи, – шепчет Настя, а потом кричит, оглушительно, на весь двор: – Уходи отсюда!
– Что ж ты так, Стюха…
– Я не она, понял?
Дверь захлопывается прямо перед его лицом.
* * *Взбежав наверх, Настя запирается на щеколду и задергивает занавески. Ей страшно смотреть в окно, вдруг он все еще ошивается там во дворе. Надо сказать кому-то.
Она ходит кругами по большой комнате, вертя в руках телефон, потом набирает полицию, слушает что-то по автоответчику, вешает трубку, листает список контактов. Артур. Нет. Артур ничего не знает и не должен узнать. Она даже представить себе не может, как начать рассказывать ему о таком. Это будет конец, всему и навсегда.
Она опускается на пол и закрывает глаза, телефон плотно зажат в лежащей на груди руке. Вдруг откудато из памяти всплывает номер, короткий, городской, она не набирала его уже, кажется, тысячу лет, но он навсегда засел в памяти – столько раз она прокручивала эти цифры на старом аппарате, висящем на стене в коридоре рядом с вешалкой. В какой-то другой жизни.
Она садится на пол и набирает междугородний код и пять цифр. Потом считает гудки. Один-два-три-четыре-пять.
– Алло. – Сонный голос, она не может понять чей.
– Здравствуйте, а Наташа дома?
– Это я, а вы кто?
– Настя.
– Какая Настя?
– С-стюха, – шепчет Настя.
– Кто?
– Стюха. – На этот раз ей приходится сказать громче.
– Господи, привет. Что случилось? Столько лет…
– Наташа, я не знаю, что делать. Он нашел меня.
– Кто?
– ОН, Наташ, понимаешь, ОН.
В телефонной трубке слышится глухой вздох.
– Когда?
– Сегодня. Только что.
– О господи.
– Он был в поселке? Как он узнал, где я?
– Я не знаю. Но у нас тут кое-что случилось два дня назад.
– Что?
– Петька умер.
– Боже мой. Ужас какой. Как?
– Да говорят, зверь загрыз, на поляне нашли.
– На какой поляне? – Настя чувствует, как комната вокруг начинает кружиться.
– Да на нашей, помнишь? Где тот самый камень.
Вторая глава
Мишаня
Мишане даже не по себе от того, как стойко, совсем без слез, держится мать.
Той ночью, уже такой далекой, будто ее и не было вовсе, завидев на крыльце отделения полиции маленькую, сгорбленную, укутанную в старое коричневое пальто фигурку, он пообещал себе, что не подведет ее. Поклялся, что будет ей плечом, и поддержкой, и чем еще там она всегда хотела, чтобы сначала был его отец, а потом – брат. Конечно, он знает, что не под силу ему перенести ее на руках через эту бездну, которой представляется сейчас ему Петькина смерть, но он должен хотя бы попробовать. А она вроде нормально, не разваливается, спину выпрямила, пироги печет с капустой на поминки, православное радио слушает, даже зеркала черными платками не завесила, как он боялся. Только дед ревет, как медведь, в пропахшей табаком и мочой берлоге, шевелит под одеялом обрубком своей ампутированной ноги и рвется встать.
– Водки мне, Миха, – рычит он, приоткрыв костылем на два пальца обычно плотно закрытую дверь. – Водки мне принеси.
Мишаня через стол ловит взгляд матери – она фыркает, сдувая с глаз прядку седеющих русых волос. И как это он раньше не замечал, какая она стала седая.
– Нет водки, дед, – со вздохом отзывается Мишаня.
– У нее бутылки звенели, когда с магазина пришла. Ты не звезди мне, щенок!
– На поминки это, – не оборачиваясь, бросает мать.
– Так давайте помянем. Че как нелюди-то, мля?
Мать открывает было рот, но тут же закрывает и смотрит на Мишаню. Он не может понять, что это – мольба принять огонь на себя, или усталость, или просто она смотрит в стенку сквозь его голову.
– Завтра помянем, дед! – кричит Мишаня через плечо.
Старик кашляет, отплевывая мокроту, матерясь и трусливо прикрыв рот рукой, и захлопывает дверь, ударяя по ней костылем. На мгновение в квартире наступает тишина, если не считать гнусавого праведника на православной радиостанции.
Матом в доме нельзя – мать запрещает, говорит, богородица свой плащ поднимает над теми, кто ругается, а еще – над теми, кто водку пьет. Эту фразу Мишаня с детства помнит, и всякий раз, когда он робко вставлял крепкое словцо, чтобы сойти за своего с братом и его компанией, его тут же накрывало чувство вины. А еще представлялась Богородица, в плаще как у Чудо-женщины, зависающая в воздухе, с лицом матери и такой красивой фигурой, что ему было сразу и противно, и страшно. Поэтому Мишаня не матерится, водку тоже не пьет. В поселке его считают от этого дурачком, но при брате никогда вслух не скажут. Хотя теперь-то что будет?
Мать громыхает противнем с пирожками, почти заглушая заунывные напевы радио, обжигает палец, шипит сквозь зубы, подставляет розовую подушечку под струю холодной воды.
– Мам, дай помогу.
– Да ну, сама я! – Она отпихивает его плечом.
– Ну блин, а чего звала тогда? – от бессилия вырывается у Мишани, и он тут же хватается ладонью за рот, точь-в-точь как дед.
– Не блинкай!
Она глядит на него всего долю секунды, но во взгляде этом столько незнакомого ему равнодушного холода, что он отскакивает назад, будто сам обжегся.
И тут на него находит что-то такое непонятное, словно он – не он больше. Что невозможно ему больше позволить себе быть тем, позавчерашним Мишаней, который не пошел на помощь брату, а сидел под елкой, зажав уши, пока Петьку на части рвали. Он другой теперь. И раз Петька умер и его не вернуть уже, все, что он, Мишаня, может, – это жить Петькиной жизнью так, как будто он тут. Вот что бы сейчас Петька сделал?
– А блин, мам, – это не мат. – Мишаня шутливо подталкивает ее в плечо. – Ты сама же блины печешь?
Она поднимает глаза, смотрит снизу вверх оторопело, наверное, в первый раз по-настоящему замечая, как вытянулся Мишаня за лето, как он стал хмурить брови, в точности как отец.
– Знала я одного такого, который так оправдывается, – вздыхает она, опускаясь на табуретку. Снова она прежняя, суровая, но родная, чувствует Мишаня. Он кладет руку ей на плечо. Они вообще-то редко обнимаются, в семье у них это не принято, но теперь он чувствует, что так нужно.
Вот сейчас, думает Мишаня, сейчас она начнет рыдать, а он совершенно не знает, что делать. Вот сейчас… но она только строго смотрит на него, потом на обожженный палец, встает, позволяя его руке соскользнуть со своего плеча, и начинает перекладывать пирожки на блюдо.
* * *Мужик в коротеньком замызганном белом халате, расходящемся на огромном пузе, настойчиво сует Мишане в руки какую-то бумажку. Тот с трудом отдирает глаза от черного платка матери, который рябит среди простоволосой толпы, собравшейся вокруг кособокого автобуса службы ритуальных услуг, и берет документ.
– Пацан, але? Ты родственник?
Мишаня ощущает гладкость бумаги в пальцах.
– Родственник.
– Это ваше свидетельство о смерти. Не потеряй, повторно – платно.
Мужик щелчком отшвыривает окурок прямиком в мусорный бак, поворачивается спиной и спешит к двери с надписью «Морг». Глаза Мишани опускаются на листок бумаги. Он сиреневый и блестит гербами, размером чуть меньше тетрадной странички. Мишаня пробегает глазами по строчкам: Савенков Петр Сергеевич… дата смерти…
– Извините! – кричит вдруг Мишаня так, что с крыши срывается пригоршня ворон. – Простите, постойте!
Все головы поворачиваются на него, пока он хватается за почти уже затворившуюся дверь морга и просовывает голову внутрь.
– Чего тебе? – оборачивается на него мужик.
– А п-причина?
Мужик хмурится, машинально одергивая полы халатика.
– От чего умер он? Почему не написано?
– Не пишут это.
– Почему?
– Не знаю, не положено.
– Почему не положено?
– Пацан, ну что ты пристал-то, ей-богу? Тебе не ясно? Множественные рваные раны, перекушенная артерия… тебе мало? Задрали его. Как ты меня вот сейчас.
– А кто задрал-то? Егерь сказал, в лесу нашем волков нет.
Мужик закатывает глаза.
– Егерь твой бухает не просыхая, он жену свою от волка отличить не сможет.
– Но он так сказал. Уверенно очень сказал. В девяносто седьмом последнего…
– А потом по-другому сказал. Да и вообще, разница-то какая. Судмедэксперт свое заключение сделал. Не ходи, Красная Шапочка, в лес. Вот и сказочке конец.
Мишаня машинально тянется пятерней к макушке, но потом вспоминает: его красную шапку мать велела дома оставить, в храм в шапке нельзя.
– Но…
– Дверь закрой, дует мне, – произносит мужик раздраженно.
Мишаня делает шаг навстречу, пытается заглянуть ему в глаза. Неужели он скажет ему правду?
– С другой стороны закрой. Ты че, не понимаешь, сейчас автобус на кладбище без тебя уедет.
– Я понял. Извините. Просто я думал…
Мишаня застывает, уставившись на сиреневый листок.
– Ты тупой, что ли?
– Нет. Не тупой. Последний вопрос, пожалуйста. У него цепочка с крестом была в руке, серебряная…
– Приносим соболезнования и до свидания. – Он делает несколько шагов вперед и легонько толкает Мишаню в плечо, провожая до самых дверей. – Свидетельство не потеряй, повторно – платно.
* * *Пироги у матери вышли гадкие, пересоленные. Но никто, кажется, не замечает этого, кроме Мишани. Остальным водка сглаживает все вкусы, особенно деду, которого мать помыла и прикатила в зал, со всеми, к столу. Они и Мишане налили, но он рюмку свою не трогает, а только размазывает по тарелке остатки кутьи – весь изюм он уже выковырял. Есть не особо хочется, но мать обижать нельзя. Теперь он один у нее.
Весь стол заставлен салатами, которые притащили с утра сердобольные старухи-соседки. Мишаня пытается между всех этих рук, передающих друг другу тарелки и подливающих морс, поймать взгляд своей матери. Но она занята разговором с каким-то белобрысым мужиком, который присоединился к процессии в самый последний момент и долго пожимал ей руки. Лицо у него вроде знакомое, но где Мишаня его видел, он не помнит. От водки белобрысый отказался, но заглотил уже штуки четыре пирожка, будто ему язык от соли совсем не жжет.
– Миха, – подталкивает его под локоть Санек Яковлев, – ты че не пьешь за упокой брата?
– Да я…
– При матери не можешь? – Он смотрит участливо и подмигивает. – Наслышан, какая она у вас. Правда, что она сама шерсть ткет?
– Прядет, не ткет. А так – правда.
– Веретено, значит, есть? Ну ведьма же! – Он ржет, прикрыв рот рукавом, но это не уходит от внимания матери. Не будь здесь этого белобрысого, она бы сказала ему пару ласковых за гоготание на поминках, это уж точно.
Мишаня чувствует, как жар приливает к щекам – надо что-то сказать, заступиться за мать, Саня же ее нехорошим словом назвал. Но он видит, как она поправляет волосы и подкладывает салат в тарелку белобрысому, будто это не поминки, а свидание какое-то. Тогда Мишаня тоже ржет и крутит у виска пальцем, наклонившись почти что под стол, чтоб она не видела.
– Поехали с нами после?
Саня кивает головой в сторону двери.
– Куда?
– Да у нас с пацанами свои поминки. На стиле.
У Мишани в груди начинает жечь – он же ждал этого, всегда хотел, чтобы они пригласили его с ними, Петька, Санек и Васька Финн, их компашка. Только они никогда не звали, а только лошили его, грузились в Васькины разбитые «жигули» и уезжали. Черт знает что они там делали, в этом лесу; он только слышал, как мать потом проповедовала Петьке: неправильно, мол, он живет. Но это все было до того, как он сбежал от них и в город уехал. Неужели правда, раз Петьки нет больше, он, Мишаня, теперь за него и тут тоже?
– Так чего? Наташка, может, вон, тоже поедет. – Саня толкает под локоть девушку рядом с собой, другую Петькину одноклассницу. Она сдвигает две тонкие, как порезы, брови.
– Что еще придумаешь, Яковлев? Я с тобой наездилась, с дураком, спасибо большое. Завтра на работу мне.
Саня тихо с ухмылкой свистит сквозь зубы.
– Че молчишь, Мишка? Ты-то хоть поедешь?
– Да мне надо матери помочь, наверное.
– А ей вон помогают уже, – ехидно посмеивается Саня.
Мишаня поворачивает голову и наблюдает за тем, как белобрысый по-хозяйски набирает на кухне воды в чайник.
– Миха, ну ты тормоз, ей-богу. Я те че, предлагаю с крыши прыгнуть?
– Окей.
– Окей, – прыскает со смеху Санек. – Надо говорить «заметано».
На этот раз мать не спускает им хохот и бросает на него и Санька через стол раскаленный взгляд. Они затихают, понуро уставившись в свои тарелки.
Воспользовавшись моментом, когда мать вышла из-за стола, Мишаня идет на кухню незаметно выкинуть кутью – сколько ни меси по тарелке, меньше ее не становится. Он подходит к стеклянной двери, берется уже за ручку, но мать оказывается там, внутри, а с ней девчонка, которую только что за столом задирал Санек.
– Через два дня, говоришь? – спрашивает мать, сверля собеседницу стальным взглядом.
– Да, среди ночи. – Девушка переминается с ноги на ногу. – Говорю же вам, вернулся он. Сначала сюда, а потом за ней поехал. Мстит.
Заметив Мишаню, они обе замолкают. А он, пряча тарелку за спиной, вдоль стенки возвращается за стол. Значит, придется самому доедать.
* * *– А куда мы едем? – Мишаня поеживается в холодной машине.
– А ты не узнаешь?
– Так темно уже.
– В поселок.
– Так мы ж выехали оттуда.
– Мих, ну не тупи, ну чесслово. На вот, лучше глотни.
Санек протягивает ему открытую банку.
– Да не, спасибо.
– Ну че ты как неродной? Мамки-то нет здесь, пей давай. – Санек подталкивает его под локоть.
Мишаня смотрит на блестящую алюминиевую банку, а потом на петляющую впереди лесную дорогу. В последний раз он ехал по ней в ту ночь с Егерем. Он запрокидывает голову и делает осторожный глоток. На вкус напиток похож на морс, только потом уже, когда проглотишь, отдает какой-то дрянью.
Глаза понемногу привыкают к синеве сумерек. Когда они въезжают на единственную улицу старой, заброшенной части поселка, Мишаня чувствует ватное тепло, как будто под его красной шапкой – голова плюшевого медведя. И все вдруг кажется ему красивым и каким-то загадочным. Впереди, на фоне розового закатного неба, чернеют развалины старого завода – того, где раньше работали Мишанины мать, отец и дед. Где-то за ним, как разинутый рот, огромный пустой карьер, которым пугали его в детстве. Но сейчас ему совсем не страшно. Сейчас он даже готов спуститься на самое его дно, если парни предложат.
Машина притормаживает в самом начале улицы, где притулилась горстка заброшенных домов.
– Ну что, к кому пойдем? – спрашивает Васька Финн.
– Да наверное, к Савенковым, ты ж не против, Мих? – Саня снова толкает его под локоть и забирает банку из рук. – О, гляди-к ты, как он присосался.
Он трясет полупустой банкой в воздухе.
– Не против. Только я не помню точно, который был наш дом.
– Ну да, ты ведь мелкий был, когда всех перевезли.
– Мелкий.
– Вон он, – машет рукой Вася.
Мишаня глядит в окно на покосившуюся кровлю. Какого он был цвета? В сумерках все кажется фиолетовым.
Васька заезжает колесами прямо в самую гущу высокой засохшей травы, так близко к стене, что в свете двух круглых фар «жигуленка» на доме проявляются ошметки голубой краски. Точно, голубой. Мишаня тут же вспоминает запах этой самой краски, когда Петька возил валиком по фасаду в жаркий день, а он, Мишаня, приносил ему колодезную воду в литровых банках.
Санек распахивает дверь машины, впустив внутрь холод и полчища плотоядных мошек.
– Э, нет, тут окна все расхерачены, сожрут нас, если засядем там, – констатирует он, оглядевшись.
– Куда тогда? – Васька заводит двигатель.
– А вон, смотри, через дорогу, вроде все цело.
– Да ты офигел, – присвистывает рыжий.
– А че?
– Да не пойду я туда.
– Это почему?
– Ну это же дедов дом. Туда нельзя.
– Дедов? – спрашивает Мишаня, подумав о своем собственном одноногом деде, который в этом доме жить никак не мог, потому что у него квартира от завода в центре поселка, там, где они сейчас с матерью живут.
– А ты не помнишь?
– Нет.
– Ну да, ты ведь мелкий был.
– Так че?
– По-любому нет.
– А куда тогда?
– Не знаю. По домам? Или в тачке?
– В тачке не прикольно. Вы надышите все, а окошко не открыть – сожрут, – ворчит Вася.
– Так а что не так с домом? – снова спрашивает Мишаня.
– Там жил дед, злобный говнюк.
– Ну и что? Мой дед тоже злобный говнюк, – пожимает плечами Мишаня.
– Говорят, он внучку свою убил и в огороде закопал.
– И вы верите? – Мишаня с сомнением осматривает двоих рослых парней, потом кидает взгляд на дом сквозь запотевшее от их водочного дыхания стекло. – Дом как дом.
– И что, ты зайдешь?
Мишаня чувствует, как внутри опять жжет. Петька бы зашел, ему-то плевать было на всякие страшилки. Он в лес вон на кабана пошел. Тут у Мишани перед глазами встают валун и Петькины ноги в резиновых сапогах, блестящие на мокрой траве. Видимо, его лицо выдает испуг.