bannerbanner
Ватага
Ватага

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Знаю.

– Вот на этой самой колокольне два пулемета было осенью, для устрашенья. Вот они какие, черти-собаки-то… А что девок перепортили, пятнай их, баб… Ну, ну…

– Чехо-словаки туда-суда, утихомирились, а вот мандяришки… Ох, и лютой народ… Да казачишки с Иртыша…

– Все одним миром мазаны.

Зыков сидел у костра на потнике, облокотившись на седло в серебряном окладе. Он поднял голову и прищурился на крест колокольни.

– Поп не обижает? – опять переспросил он, и глаза его вызывающе округлились.

– Нет. Обиды не видать… А тебе на артель-то, поди, сена надо лошадям, да овса? Да-а-дим…

– Срамных! – крикнул Зыков. – Иди-ка на пару слов.

От соседнего костра, бросив ложку, вскочил рыжебородый и мигом к Зыкову.

– Вон в том доме торговый человек, Вагин, – сказал Зыков. – Возьми людей, забери овса, сена: надо коней накормить.

– Правильно, резонт, – весело переглянулись мужики.

– Эй! кто потрапезовал? – Зыков поднялся. – Ну-ка с топорами на колокольню… Руби в верхнем ярусе столбы.

– Ну?! пошто это? – опешили крестьяне. – Мешает она тебе?!

– Надо.

Затрещала обшивка, доски с треском полетели вниз. Ребятишки таскали их в костры. Акулька распорола гвоздем руку и испугано зализывает кровь.

– Пилой надо, пилой! – раздавались голоса. – Силантий, беги-ка за пилой.

Из избы выскочил низенький, похожий на колдуна, старик и – к Зыкову:

– Пошто храм божий рушишь? Ах, злодей!.. Вы кто такие, сволочи?!

Он топал ногами и тряс бородищей, как козел.

– Удди, дедка Назар! В голову прилетит, – оттаскивали его мужики.

Топоры, как коршун в жертву, азартно всаживали крепкий клюв в кондовые столбы.

– А колокола-то… Надо бы снять. Разобьются.

– Мягко, снег.

– Однако, разобьются.

Зыков поймал краем уха разговор.

– Звоны ваши не славу благовествуют богу, а хулу, – сказал он громко. – Попы на вовся загадили вашу дорожку в царство божье. На том свете погибель вас ждет. – Он вдруг почувствовал какую-то неприязнь к самому себе, крикнул вверх. – Эй, топоры, стой! – и быстро влез на колокольню. – Скольки? – хлопнул он ладонью в главный колокол.

– Тридцать пудов никак.

– Добро, – сказал Зыков и подлез под колокол. – Вышибай клинья!

Края колокола лежали на его плечах.

Зацокало железо о железо, молот, прикрякивая, метко бил.

– Зыков! Смотри, раздавит… Пуп сорвешь.

– Вали, вали…

Колокол осел, края врезались, как в глину, в плечи. Ноги Зыкова дрогнули и напружились, стали, как чугун.

– Подводи к краю! Не вижу… – прохрипел он, едва отдирая ноги от погнувшегося пола, и двинулся вперед.

– Берегись! – и колокол, приподнявшись на его ручищах, оторопело блямкнул языком и кувырнулся вниз, в сугроб.

Зыков шумно, с присвистом, дышал. Шумно, с присвистом, вдруг задышал народ.

– Вот это, ядрит твою, так сила…

Из носа Зыкова струилась кровь, на висках и шее вспухли жилы. Он поддел в пригоршни снегу и тер ими налившееся кровью лицо.

Топоры вновь заработали, щепки с урчанием, как лягушки, скакали в воздухе. Кучка мужиков, пыхтя, выпрастывала из сугроба колокол.

Зыков опять стоял внизу, среди толпы.

– Канат, – скомандовал он. – Зачаливай!

От поповской калитки кричал священник, его сдерживали, успокаивали мужики, а старухи орали вместе с ним, скверно ругались, взмахивали клюшками.

– А как насчет попа, братцы? Говори откровенно… – опять сквозь стиснутые зубы спросил Зыков, и белки его глаз, как жало змеи, вильнули в сторону попа.

Мужики молчали.

– Эй, кто там еще? Слезай с колокольни!.. Подводи лошадей.

И по десятку коней впряглись в оба конца каната. Мужики, а сзади ребятишки, крепко вцепились в канат, нагнулись вперед, напрягли мускулы, застыли. И словно две огромных сороконожки влипли присосками в растоптанный белый снег.

– Готово?

– Вали!

Народ ухнул, закричал, некоторые наскоро перекрестились, нагайки ожгли всхрапнувших коней, верх колокольни затрещал, заскорготал костями, покачнулся и, чертя крестом по звездному небу, рухнул вниз. Взвились снег и пыль, лошади и люди посунулись носами. Хохот, крик, веселая визготня парнишек.

А дедка Назар, подкравшись сзади, грохнул-таки Зыкова костылем по голове:

– Нна, антихрист!.. Нна…

– Дурак! – круто обернулся к нему Зыков, поправляя папаху. – Забыл, как пулеметы-то на колокольне стояли? Забыл?

От двух его серых суровых глаз дед вдруг шарахнулся, как от чорта баба:

– Гаф! Гаф! Гаф! – отрывисто, сумасшедше взлаял он. – У, собака. Кержацка морда. Гаф!.. – и под дружный хохот, боком-боком прочь, в прогон.

Костры ярко горели, с кострами веселей. Воздух над ними колыхался, и видно было, как колыхались избы, небо, мужики.

В поповском доме погас огонь. От поповских ворот сипло лаял в небо старый поповский пес. Девушки и бабы ходили вдоль освещенного кострами села, перемигивались, пересмеивались с партизанами, угощали их кедровыми орехами:

– На-ка, бардадымчик, погрызи.

Парнишки осматривали ружья, вилы, барабаны. Возле пулеметов целая толпа.

– Эй! – закричал Зыков. – А где здесь староста?

И по селу многоголосо заскакало:

– Эй, Петрован!.. Где Петрован?.. Копайся скорей… Зыков кличет.

Петрован, лет сорока мужик, суча локтями и сморкаясь, помчался от пулемета к Зыкову. За ним народ.

– Что прикажешь? Я – староста Петрован Рябцов. – Он снял шапку и, запрокинув голову, смотрел Зыкову в глаза.

– Я по всем селам делаю равненье народу, – на весь народ заговорил тот. – И у вас тоже. Шибко богатых мне не надо, и шибко бедных не должно быть. Сердись не сердись на меня, мне плевать. Но чтоб была правда святая на земле. Вот, что мне желательно. И у меня нишкни. Ну! Эй, староста! которые бедные – по леву руку станови, которые богатые – по праву руку. Срамных, наблюдай. А я сейчас. Коня!

Он вскочил в седло – конь покачнулся – и поехал за околицу, на дорогу, проверять сторожевые посты.

– Эй, часовые! Не дремать! – покрикивал он, грозя нагайкой.

А в толпе мужиков крик, ругань, плевки. Парфена тащили из бедноты к богатым. Аристархова не пускали от богатых в бедноту. Драный оборвыш гнусил из левой кучки:

– Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка – собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья – трое… А моя изба, ежели, скажем, собака…

– Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.

Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и, сердце – перец.

Кричал народ:

– У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.

– Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.

– Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?

– Братцы, надо попа расплантовать… Больно жирен.

– Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать… Две Василью, две оборвышу. Только пропьет, сволочь…

– Кто, я? Что ты, язви тя…

– А попу-то что останется?

– Попу – собака.

– Это не дело, мужики, – выкрикивали бабы.

– Плевала я на Зыкова… Кто такой Зыков? Тьфу!

– А вот под’едет, он те скажет – кто.

Под’ехал Зыков:

– Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите…

– Степан Варфоломеич! Набольший! – и драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. – Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня – собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.

Зыков сердито прищурился на него, сказал:

– Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.

В толпе засмеялись:

– Ах, ядрена вошь… Правильно, Зыков!.. Он лодырь.

– Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, – потрогивая поводья, сказал Зыков. – Уравняйте покуда скот… Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню… Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положенье настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства – ни-ни… Эй, Ермаков!

К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.

Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.

Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.

– Чем же тебя побаловать? – спросил Филат. – Чай потребляешь?

– Грешен, пью. Плохой я, брат, кержак стал.

– Эй, баба! Становь самовар, да дай-ка щербы гостям. Такие ли добрые моксуны попались, об’яденье.

Щербу ели с аппетитом. Выпили по стакану водки. Как ни просил хозяин повторить – нельзя.

– Мой сын, – сказал Филат, – в дизентирах. Ну, он желает записаться к тебе. Гараська, выходи! Чего скоронился?

Вышел высокий, толстогубый, с покатыми плечами, парень и заскреб в затылке:

– Жалаим… Постараться для тебя, – сказал он, стыдливо покашливая в горсть.

– Пошто для меня? Для ради народа, – поправил Зыков. – Ну, что ж. Рад. Конь есть?

– Двух даем, – сказал отец. – И винтовка у него добрая. Мериканка. И вся амуниция. С фронта упорол.

И пока пили чай, еще записалось четверо, с винтовками и лошадьми.

– Мы не будем убивать, так нас убьют, – сказал поощрительно какой-то дядя от дверей.

Крестьян набилось в избу много. Были и женщины. Зыков крупно сидел за столом среди своих и хозяев, на голову выше всех. Черные, в скобку подрубленные волосы гладко причесаны. Поверх черной рубахи шла из-под густой черной бороды серебряная с часами цепь. Бабы не спускали с него глаз. Акулька, маленькая дочь Филата, выгибаясь и потягиваясь, стояла у печки. Раненая гвоздем рука ее была замотана тряпкой.

Акулька все посматривала на черного большого дяденьку и что-то шептала. Потом кривобоко засеменила к своей укладке, вытащила заветную конфетку с кисточкой и, сунув ее в горсть Зыкову, нырнула, сверкая пятками, в толпу баб и девок. Все захохотали.

Зыков растерянно повертел конфетку, качнул головой и тоже улыбнулся:

– Спасибо, деваха… Расти, жениха найду, – сказал он, пряча подарок в карман.

Акулька, подобрав рубашонку, голозадо шмыгнула по приступкам на печку, к бабушке.

Когда укладывались спать, хозяин спросил:

– Много ли у тебя, Зыков, народу-то?

– К двум тысячам подходит.

– Поди, твои кержаки больше?

– Всякие. Чалдонов [Чалдон – коренной сибиряк-крестьянин] много да беглых солдат. Каторжан да всякой шпаны – тоже прилично. А кержаков не вовся много.

– А с Плотбища есть кержаки у тя?

– С Плотбища? Кажись, нет. А где это? Чего-то не слыхал.

– Весной откуда-то прибегли, разорили, вишь, их там. В глухом логу живут… Нонче пашню запахивали быдто. Верстов с пятнадцать отсель.

– Надо навестить, – сказал Зыков и стал одеваться.

– Куда ты? Что ты, ночь… Спи!

– Ничего. Я там переночую. Скажи-ка парню своему, чтоб двух коней мигом заседлал. Он знает дорогу-то?

Зыкову хотелось спать, глаза не слушались, но он враз пересилил себя. Горела лампадка у старых икон. Шестеро товарищей его спали в повалочку на полу. Он притворил за хозяином дверь и поднял за плечи рыжеголового.

– Слушай-ка, Срамных. Ну, прочухивайся скорей, чего шары-то выпучил! Это я. Вот что… – Зыков задумался. – Завтра до солнца айда в город. По пути смени коня и дальше. Чтоб к вечеру туда поспеть. Вынюхай, понимаешь, все. Кой-кого поприметь. Умненько.

Потом поднял корявого и низенького, в черной бороде с проседью, тот сразу вскочил и коренасто, как кряж, стоял на шубе, раскорячив ноги. Волосы шапкой висли на глаза.

– Слушай, Жук. Завтра отряд ты поведешь. Понял? Ты. А я нагоню. – Жук почтительно встряхивал головой.

– Кони готовы! – веселым голосом крикнул Гараська, входя к ним – Винтовку надо?

– Захвати.

Было одиннадцать часов. Месяц высоко вздыбился. Скрипучие ворота выпустили двух всадников.

Они проехали вдоль села. У костров, в тулупах и пимах, взад-вперед, чтоб не уснуть, ходили с винтовками часовые. У дальних за селом ворот, в поскотине, возле покрытых лесом скал, тоже горел костер. Четверо спали около жаркого пламени, пятый часовой с винтовкой, скорчившись, сидел на брошенном у костра седле и храпел. Зыков, проезжая, сгреб его за шиворот, приподнял, бросил в сугроб и, не оглядываясь, поехал дальше. Гараська захохотал:

– Вскочил… Хы-хы-хы… Опять кувырнулся… Целит!..

Жихнула пуля мимо самой зыковской головы и горласто, среди гор, грохнул выстрел. Зыков карьером подскакал к костру. Все у костра вскочили:

– В кого стрелял? – гневно крикнул он.

Часовой, раскосый парень, отряхивая снег, сердито скосил на Зыкова глаза:

– В чорта!.. В того самого, что в сугроб людей швыряет.

Зыков вынул пистолет и выстрелом в лоб уложил часового на месте.

От села, в тумане взвихренного снега, с гиканьем мчались марш-маршем всадники.

– Сменить часового! – крепко сказал Зыков и поехал вперед.

Гараська весь трясся, зубы его стучали.

Еще ковш Сохатого не повис отвесно над землей, как всадники, миновав звериные горные тропы и лога, под’ехали к кержацкой заимке. Заимка, притаившись, плотно сидела в ущельи, как в пазухе блоха.

– Тпру, – остановил Гараська. – Здесь.

Из конур, из-под амбара, с лаем выскочили собаки. Трусливый Гараська поймал жердину. Зыков, подойдя к двери, постучал. Гараська, взмахивая жердиной, робко пятился от раз’яренной собачьей своры.

За дверью раздался голос, в избе вспыхнул огонек.

– Господи Исусе Христе, помилуй нас, – сказал Зыков.

– Аминь.

Дверь отворилась, перед ними стоял высокий сухой бородач.

– Милости просим… Кто такие, гостеньки?

Маленькая изба, построенная на спешку, битком набита спящими. Было жарко. От разбросанных на полу подушек отрывались встрепанные головы, мигали сонными глазами и валились вновь.

Глава 4

С утра Жук повел отряд дальше. Их путь был среди гор, в стороне от большака, напрямки, по ущельям, падям и узеньким долинам горных речушек. Древние засельники этого края, инородцы, частью были перебиты в гражданской склоке, частью бежали, куда глаза глядят, а иные притаились поблизости, в недоступных потайных местах.

И расстилались по пути: горы, тайга, сугробы, вольный ветер и безлюдье. Редко, редко, в стороне – заимка, деревня иль село.

В это же утро оповещенные по заимкам кержаки сбирались в избу. Уж нечем было дышать, и Зыков предложил пойти на воздух.

Румяные, веселые лица баб и девок улыбчиво проводили кержаков. Бабы стряпали, топили печь, звонко перекликались.

Гараська остался в избе. Сидит, врет. Бабье смеется.

– Овса, что ли, припереть? Сена? Пойдем кто-нибудь, покажь.

Все тело Гараськи горело, играла кровь. Но старуха, дьявол, зла, как чорт. И глаза у нее по ложке.

В глухом сосняке, где заготовляли лес, народ расселся на поваленных деревьях. Для сугрева, для веселости, развели костер. Зыков – в длиннополом, черного сукна на лисьем меху кафтане. Позднее зимнее солнце всходило из-за цепи гор. Зарумянились сосны, бородатые и безбородые крепкие лица кержаков. Красный кушак на Зыкове стал ярким, как кровяной огонь.

– Пошто, отцы и братья, ни единого человека из вас не было у меня на заимке? – спросил Зыков. – Давайте, сотворим беседу.

– Скрытничаем мы. Вот и сидим, боимся.

– Бежали, ягодка, сюда, бежали, – молодым голосом сказал белый старик на пне. Нос у него тонкий, горбатый, на серебряном сухом лице два черных глаза. – Наших мальцев Колчак воевать тянул, в солдаты. А с кем воевать-то, чью кровь-то лить, спрошу тебя? Свою же. Сие от диавола суть.

Старик порывисто запахнул зипун и, оглянувшись на народ, подозрительно уставился в лицо гостя.

Зыков крякнул, поправил пушистую шапку. Раскачиваясь и чуть согнувшись, он ходил взад-вперед меж костром и народом.

– Мы бы пришли к тебе, да перечат старики, – выкрикнул с каким-то надрывом молодой парень и сплюнул в снег.

– Попридержи язык! – Белый дед гневно ударил костылем по сосне и погрозил в сторону примолкшей молодежи. – Словоблуды! Табашниками скоро заделаетесь.

– Парень дело говорит, – сказал Зыков и остановился. – Так ли, сяк ли, а вы явственно должны мне ответить, кто вы суть? Я только сего ради сюда и завернул. Истинно, не вру.

Он сложил на груди руки, и спрашивающие глаза его перебегали от лица к лицу.

– Помощи от вас я не требую: народ у меня есть, и еще идут. – А вот ответьте, без лисьих хвостов, по совести: со мной ли вы, друзьями, враги ли мои лютые, или же ни в тех, ни в сех? Я мыслю – не враги вы мне, – в его голосе была и ласка, и угроза.

Помолчали. Белый дед смущенно постукивал костылем по пню. Все смотрели на него, ждали, что скажет.

Дед поднял голову, положил подбородок на костыль и, надменно потряхивая головою, спросил:

– Ты вопрошаешь, сыне, кто мы тебе: во Христе ли или во диаволе? А по первоначалу ты сам ответь: какое оправданье дашь делам своим? Дела же твои, сыне, зело скудельны. – Глаза старика злые, черные и острые, как шилья.

Зыков вздохнул и качнулся всем телом:

– Ты, старец Семион, вижу, в одну дудку с отцом дудишь, с моим родителем. По небесному вы, может, и зрячи, а по земному – слепые кроты. Где ты бывал? что видел? тайгу, горы, пни гнилые. А я везде бывал. Руки мои в крови, говоришь? Верно. Зато сердце мое за народ кипит.

Кержаки закрякали, зашевелились. Как черная молния, со свистом рассекая морозный воздух, промчался за добычей ястребок.

Зыков длиннополо взмахнул кафтаном и вскочил на пень:

– Эй, слушай все!

Молодежь прихлынула к самому пню и, раздувая ноздри, дышала в мороз огнем.

– Кто гонитель нашей веры древней? Царь, архиерей, попы, начальство разное, чиновники, купцы. Так или не так?

– Так, так… Истинно.

– Добре. А посему – изничтожай их, режь и капища ихние жги. Настало время. Вся земля в огне. Откройте глаза и уши. Кто крепок, иди за мной. Чрез огонь, чрез меч мы возродим веру нашу в Святом Духе, Господе истинном. Кто слаб, зарывайся, как червь, в землю. На врага же своего пойду грудь к груди. Ну, говори, Семион, чего трясешь бородой-то!

Дед ткнул в воздух костылем, ткнул в лицо Зыкова шильем своих глаз, крикнул:

– Семя антихристово! Антихрист!.. Дело ли сыну нашей древлей матери церкви с топором гулять?!.

– А ты забыл Соловецкое сиденье при Алексее при царе? – подбоченился Зыков и перегнулся с пня, длинная цепь на черной рубахе повисла дугой. – Нешто иноки старой веры не били царских слуг, не лили крови? Вспомни, старик, сколько и нашей крови в то время пролито. Вспомни страданья протопопа Аввакума.

– Семя антихристово! Много вас, предтечев, развелось. Но и сам антихрист уже близ есть. Мозгуй! Голова пустая! По числу еже о нем – 666 – узнаешь его, число же человеческое есть антихристово.

– Кому нужны твои старые слова? – запальчиво, но сдерживаясь, проговорил Зыков. – О каком числе речь? Много раз предрекалось число сие, даже с незапамятных времен древних. Какое твое число, старче?

– Лето грядущее: едина тысяча девятьсот двадцать.

Старик заметил яд улыбки в густых усах и бороде Зыкова и голосом звенящим, как соколиный крик, рванул ему в лицо:

– Демон ты или человек?!. Пошто харю корчишь?.. Во исполнение лет числа зри книгу о вере правой.

– Не чтец я твоих заплесневелых книг!! – загремел, как камни с гор, голос Зыкова, и все кержаки, даже сосны поднялись на цыпочки, а старик разинул рот: – Оглянись, – какие времена из земли восстали?! Ослеп – надень очки. Книга моя – топор, число зверя – винтовка да аркан!

– Уходи, Зыков, уходи! – весь затрясся старик. – Не друг ты нам, всех верных сынов наших отвратил от пути истины… Горе тебе, соблазнителю… Знаю дела твои… Уходи! – неистово закричал старик, и его костыль угрожающе поднялся.

– Уходи, Зыков!! – вмиг выросли в руках бородатых кержаков дубинки. С треском, ломая поваленные сосны, толпа метнулась к Зыкову:

– Христопродавец!.. Прочь от нас!!

Но молодежь вдруг повернулась грудью к своим отцам.

С злорадной улыбкой Зыков соскочил с пня и пошел, не торопясь, к заимке, затягивая на ходу кушак.

И толкались, лезли в его уши, в мозг, в сердце: крики, гвалт, стоны, матершина кержаков.

Ехали медленно. Гараська то был мрачен: вздыхал и оглядывался назад, то лицо его, круглое, как тыква, и румяное, вдруг все расцветало в сладкой улыбке. Гараська облизывался и пускал слюну.

– А ловко мы с Матрешкой околпачили бабку-то. На-ка, старая корга, видала? – Гараська мысленно наставил кукиш, захохотал и стегнул коня.

Зыков, прищурив глаза и опустив голову, всматривался в свою покачнувшуюся душу, читал будущее, хотел прочесть все, до конца, но в душе мрак и на дне черный сгусток злобы. И лишь ближайшее будущее, завтрашний день, было для него ясно и четко.

– Этот старец Семион – ого-го…

Зыков видит: злобный старик седлает коня, берет двух своих сынов и едет к его отцу, старцу Варфоломею.

– Две ехидны… Ежели камень преградил твой путь на тропе горной, – столкни его в пропасть…

И Гараська думает, улыбчиво облизывая толстые от поцелуев губы:

– Баба ли, девка ли – и не понял ни хрена… Ну до чего скусны эти самые кержачки.

Кони захрапели. Зыков вдруг вскинул голову. У подножия горы, с которой они спускались в долину речки, ждали три всадника.

Зыков остановил коня. Гараська снял с плеча винтовку. Ствол, как застывшая черная змея, сверкнул на солнце.

– Зыков! Это мы, свои… Зыков… – И навстречу им, из-под горы, отделился всадник.

– Мирные, без оружия, – сказал Зыков.

– Эх, жалко, – ответил Гараська. – Давно не стреливал.

Когда с’ехались все вместе, три молодых парня-кержака сказали:

– А мы надумали к тебе, хозяин… Возьмешь? Только у нас вооруженья нету. Убегли в чем есть… После неприятности.

– Вот, даже мне глаз могли подбить, – показывая на затекший глаз, ухмыльнулся длиннолицый парень с чуть пробившейся белой бородкой.

– Ладно, – сказал Зыков. – Спасибо, детки.

– Куда, на заимку к тебе, али в город?

– На заимку. Вернусь, – к присяге приведу. С Богом.

Дорогой, посматривая на широкие плечища Зыкова, Гараська спросил:

– А правда ли, Зыков, что тебя и пуля не берет?

– Правда. Ни штык, ни пуля, ни топор.

– Кто же тебя, ведун заговорил?

– Сам. Я ведь сам ведун.

Гараська захохотал:

– Ты скажешь… А пошто же хрест у тя? Сам ночесь видал, спали вместе.

Тот молчал.

– Быдто тебя летом окружили чехо-собаки, в избе быдто, а ты взял в ковш воды, сел в лодочку да и уплыл. Старухи сказывали.

– Врут. Это другие разбойники так делывали: Стенька да Пугач.

– А ты, Зыков, нешто разбойник?

– Разбойник.

– О-ой. Врешь! Те – атаманы. А ты нешто атаман?

– Атаман.

– Нет, ты воин, – сказал Гараська. – Ты за народ. У тебя войско. Ты войной можешь итти… Ты как генерал какой… Тебя народ шибко уважает. Про тебя даже песня сложена.

– Спой.

Гараська засмеялся и сказал:

– Да я не умею… Чижолый голос очень, нескладный… Ежели заору, у коня и у того со смеху кишка вылезет.

Долина все сужалась. Желтые, скалистые берега были изрыты балками и, как зубастые челюсти, все ближе и ближе сходились, закрывая пасть. На обрывах лес стоял стеной. Солнце ярко било в снег. Следы зверей и зверушек чертили рыхлые сугробы. Небо бледное, спокойное, наполненное светом и тишиной. Мороз старается щипнуть лицо. Очень тихо. Скрипучий снег задирчиво отвечает некованным копытам. Две вороны, по горло утонув в снегу, повертывают головы на всадников. Сорока волнообразно пересекла долину и с вершины елки задразнилась. Взлягивая прожелтел бесхвостый заяц. Сел. Уши, как ножи, стригут.

– А ты, Зыков, уважаешь с бабами греться? – Гараська смешливо разинул рот, повернул голову и насторожил припухшее, укушенное морозом ухо.

– Когда уважаю, а когда и нет…

– А я завсегда уважаю… – облизнулся Гараська и в волненьи задышал.

– У меня на этот счет строго. – И, обернувшись, погрозил парню. – Имей в виду.

– Гы-гы-гы… Имею…

Они повернули от Плотбища в горелый лес.

В это время соборный колокол в городке заблаговестил к молебну.

Глава 5

Небольшой собор битком набит народом. Людской пласт так недвижим и плотен, что с хор, где певчие, кажется бурой мостовой, вымощенной людскими головами.

Редкая цепь солдат, сзади – мостовая, впереди – начальство и почетные горожане.

Все головы вровень, лишь одна выше всех, торчком торчит, – рыжая, стриженая в скобку.

Служба торжественная, от зажженного паникадила чад, сияют ризы духовенства, сияют золотые погоны коменданта крепости поручика Сафьянова, и пуговицы на чиновничьих мундирах глазасто серебрятся.

На страницу:
2 из 3