Полная версия
Философия
Но новую злобу нёс Ильязду туман, подымавшийся с запада и юго-запада, где ещё кое-как держалась скучающая по бабам российская армия. Он расстилался медленно, но неотступно, полз по хребтам и долинам, занавешивал горизонт, пока наконец Ильязд и растерявшийся его проводник не потонули в холодной каше. Тогда, схватив Ильязда за руку и насилу стащив его на ледник, проводники с огромным трудом дотащили его к утру до Хевека, а оттуда в Пархал, потерявшего речь, обезумевшего. И только в Батуме Ильязд наконец пришёл в себя и убедился, что его кто-то незаметно перенёс по воздуху на родину.
У себя дома. О, до чего он ненавидел сей дом! Почему на сладостный воздух и людей несмотря и на всесильное нечто, что назову присутствием ислама, несмотря, он не остался там жить, в Пархале, ни о чём не заботиться, кроме чистоты телесной и душевной, не завидовать, не тосковать, не надеяться, не остался жить до последнего пробуждения в тени Голубой мечети, принять ислам и быть погребённым немного ниже слияния двух ледовитых потоков? А теперь вместо чтения книги по вечерам и певучих строк, вместо языка возвышенного – язык зверский, со всеми ещё вшами и щами, каками и никаками, зверский русский язык[25]. Куда деться от него, от своих, от знакомого, изжёванного и постылого?
События предлагали ему один за другим соблазны, работу. Но до чего он изменился! Он перестал быть журналистом, и пока вокруг всё бурлило и перестраивалось, возникали республики всех цветов, одни пожирали других, белые попытались подняться на север, но были сброшены в море, а Ильязд продолжал жить под гнётом любви к мёртвой, строя новые замки в воздухе и готовясь приступить к их осуществлению. Ехать назад в Гюрджистан было немыслимо. Отступление российской армии и возврат турок делали невозможным даже повторение прежней попытки. Надо было начать с другого конца. И вот в голове мечтателя созревает план бегства в Турцию, где он будет действовать, где он сумеет добиться освобождения Гюрджистана. Спросить его, каким образом, он также ничего не мог бы ответить толком, как в прошлый раз. Но в этой упрямой и нелепой голове, так и осуждённой на пустой цвет, всё-таки цвели самые дикие и странные мысли, которых Ильязд не углублял, не желая изжить заранее, словно убеждённый, чующий, что только мыслями ему жить и придётся, и никогда не увидит он их осуществления. И всё-таки сей неверующий воитель за веру, проповедник истин, которые ему никогда не казались такими, настаивал на своём и, пренебрегая соблазном и счастьем, опять возвращался к вздорной своей идее.
Наконец он бежал. Трясясь от необычайной радости, чувствуя себя уже за границей, где угодно – в блаженстве, в несчастьях, но за границей, и что никто не помешает ему сойти через несколько дней на турецкий берег и жить среди турок, что он начинает всё сызнова, наполненный немыслимым счастьем, бежал ночью. Несмотря на октябрь, не было ни ветра, ни непогоды[26]. Огромные лужи, запятнавшие улицы, отражали разорванные облака и начинавшие меркнуть звёзды, которых шаги пугали, вспархивали они и пересаживались поодаль. Скорее бы подняться на пароход, увидеть, что над головой развеваются чужие цвета, почувствовать, что укачивает море, умиротворяет, лечит, видеть своими глазами, как меньшится на горизонте берег, с его привычными, с детства знакомыми и до чего осточертевшими бухтами, мысами, холмами, то голыми, то лесистыми, с его декорацией гор, – театр окончившейся и до сего нудной комедии – и наконец пропадает вдали навсегда.
Осень. Ещё немного, недолго, побережье и порт исчезнут за косоморьем, но горные цепи будут ясней, в гневе и в золоте. Растянутые до немыслимого волны, еле выпуклые или еле согнутые, время от времени делают прозрачной глубину, и тогда, серая, покрывается она белыми пятнами, бледными звёздами: это медузы восходят и плывут к берегам, сопровождая осень. Солнце легчает и наконец ничего не весит. Неспособное утонуть, оно катится по волнам, и, выскакивая из пучин, несутся команды дельфинов на запад, оранжевым поиграть мячом. Бакланы заняты в небе переэкзаменовкой по геометрии, и нисколько не опасаясь чаек, подымаются рыбы на самый верх. Там ждут они ночи. И тогда, пользуясь мраком, выходят они из воды и погружаются в небо. Они там плывут сверкая, созвездья, подымаясь всё выше, выше. Пена, бегущая за пароходом, сливается с Молочным Путём. То тут, то там возникают огни: это рыбаки, разостлав на воде цеповки, ловят у берегов. Падают звёзды. Море пахнет. И наконец из раскрытых хлябей чудовищное подымается в небо созвездье Кита.
2
Там, где небо никогда не меняет цвета и остается одинаково чёрным ночью и днём, где закрытые леденеют моря, тянутся потухшие вулканы, где нет никакой растительности, подробностей, никакого уюта, где от края до края один и тот же мёртвый пейзаж, где мороз и лето жгут одинаково, в стране призрачной, выплывающей с солнцем совместно из ночи и пропадающей вместе, так что напрасно ищет распухшая луна вулканы и промежуточные долины, нет ничего, кроме смерти, в этой проклятой стране, мёртвый из мёртвых, плёлся теперь Алемдар[27], взывая о смерти. Ибо не только губительным исходом для стороны затеявшей и внезапным, когда всё, казалось, приводило к задуманному концу, к разгрому противника и захвату пограничных стран, замечательным было оконченное сражение, но и тем, начало каким мытарствам оно положило.
Русское командование не выиграло сражения, его только потеряло турецкое[28]. После мучительного отхода русских войск через трущобы и перевалы, после тяжёлых потерь, причинённых главным врагом – морозом, после того как горные орудия были протащены на полозьях, запряжённых солдатами, и, наконец, после безумного перехода было, далеко в тылу у противника, достигнуто сердце связи и снабжений, у переутомлённых турок не хватило сил захватить его тотчас, драгоценное время было утеряно, русские, располагавшие железной дорогой, перебросили подкрепления, и вместо них сама отходная армия оказалась в мешке, и остатки её были взяты в плен и отправлены в глубь страны.
Сколько дней он уже шёл и всё ещё не мог умереть. И почему это казаки то и дело останавливали пленных, отбирали нескольких, отводили и расстреливали и потом гнали живых дальше, и их выбор ни разу не пал на Алемдара? Почему когда казаки после расстрела приказывали пленным уложить расстрелянных согласно обряду, головой к югу, их выбор всякий раз падал на Алемдара? Почему у него хватало сил идти дальше и смерть пренебрегала им, когда столько верных уже повалилось, не дождавшись расстрела, и так и осталось лежать в снегу?
Чего только он не наслышался и не нагляделся. Но он до сих пор не знал, что существуют такие мёртвые страны, что отмороженное мясо может так легко падать, обнажая кости, и что человек до такой степени вынослив. (И чем дольше он шёл, тем долее возрастало его удивление.)
Первые дни обессилевших было немного. Каждый хотел мужественно продержаться до расстрела. Но потом силы стали убывать, то тот, то другой падал. Конвойный слезал с лошади, хлестал обессилевшего, требуя, чтобы тот шёл дальше, и когда умирающий, несмотря на усилия, падал вновь, конвойный обыскивал его, раздевал, брал, что находил годным, вскакивал на лошадь – и дальше. Но жестокосердия у казаков не было, когда умирающий просил застрелить, конвой охотно выполнял просьбу. Таких, которые отвечали насмешкой, было немного.
Теперь трупы тянулись полосой, уходя в бесконечную даль пейзажа.
Наконец Алемдар попал в число избранных. На привале к нему подъехал конвойный, приказал знаком отойти в сторону, не слезая с лошади, поднял винтовку и выстрелил.
Сколько времени Алемдар пролежал в снегу, он не знал. Но он быстро понял, придя в себя, что ещё жив. Он приподнялся, ощупал себя. Выстрел пришёлся сверху, вероятно, поэтому он и остался цел. Незначительная рана в боку, и только. Поэтому только и остался некоторое время без сознания, что уверен был в близости смерти.
Алемдар приподнялся. Вдали, за косогором, партия пленных уже скрылась. Но он снова лёг на снег, из опасения, как бы не заметили, что остался в живых, и не пришли прикончить. Но размышлять, что делать дальше, не приходилось. Алемдар пришёл в себя с готовой мыслью: надо бежать, преодолеть во что бы то ни стало пограничную линию и вернуться домой.
Он с трудом заставил себя остаться ещё некоторое время на земле и потом вскочил в великой радости. Пока ему ничто не угрожает. В этой мёртвой стране нет даже шакалов, чтобы объедать людей, ни ворон, чтобы выкалывать глаза. Если же покажется отряд, то можно притвориться мёртвым. Мало ли расстрелянных и замёрзших валяется повсюду!
Дорога, с неё не собьёшься. Видно за многие вёрсты, и потом трупы, стоит только идти по трупам. И Алемдар выступил в путь.
Теперь он то и дело наталкивался на товарищей, то свалившихся от усталости, то расстрелянных и уложенных им как подобает. Он осматривал каждого, убеждался, что мёртв, осматривал окрестность, замечал издали нового и торопился к тому. Ему не приходило в голову, что вот уже двое суток, как он ничего не ел, и что усталость подкрадывается и к нему.
Когда настала ночь, он подумал о сне и решил устроиться по соседству с одним из трупов, который мог бы его защитить от ветра. Но когда он расположился, Алемдару показалось, что труп как будто не так холоден, каким следовало быть. Он приложился к груди, сердце слабо билось. Значит, этот расстрелянный был тоже жив.
Алемдар приподнял лежавшего. Это был старик, возраста, совершенно не подходившего для несения строевой службы, по-видимому, один из тех ошалелых, которые, не думая о годах, бросились на эту священную войну. Священная война. И хотя минута была самая неподходящая, Алемдар пронзительно рассмеялся.
Расстрелянный раздвинул веки и посмотрел на Алемдара, словно разбуженный его смехом. И заглянув в глаза старику, Алемдар увидел, что на дне их лежит что-то огромное. И он нагнулся вплотную к старику, крича ему: я уцелел, иду назад домой, в Константинополь, скажи, что надо!
Старик долго смотрел на Алемдара, напрягая силы. Хотел ли он говорить? Возможно. Но губы его не шевелились. Да и как бы они могли шевелиться? Отмороженные, распухшие, готовые отвалиться, они лежали ужасной печатью на съеденном лишениями лице. Лежавший делал усилие, какое – Алемдар долго наблюдал за ним, пока не убедился, что он хочет поднять руку, от которой ничего, кроме костей, не осталось, вся кожа опала.
Какие глупости! Чего ему было опасаться трупа? Других не постыдился и этого не постыжусь. И он с неожиданной яростью бросился на старика, перевернул и начал шарить в карманах и на груди. Но расстрелянный обрёл не только жизнь, но и силы. Костлявые, измороженные руки его задвигались и упёрлись Алемдару в грудь, отталкивая его. Глаза, еле видные из-под распухших век, загорелись ненавистью. Схватив Алемдара за нос, расстрелянный с такой силой сдавил пальцы, что хрящ захрустел. Алемдар вырвался и начал наносить удары в лицо умирающего, уселся на него и стал душить. Бросил его, встал оправиться и посмотреть, как тот кончается. И вдруг он заметил, что руки умирающего в предсмертных движениях упали на грудь, царапая её. Нет, очевидно, умирающий что-то искал. Наконец сведённые руки остановились и сжались, расстрелянный несколько раз вздрогнул, попытался перевернуться и весь осел. Алемдар бросился к нему, с силой развёл руки, шарил, ничего не нашёл на груди и тогда стал ощупывать одежду, нащупал что-то твёрдое, вшитое в кушак, раздел мёртвого, долго возился, пока не извлёк жалкий мешочек, жёлтый и шитый лиловым шёлком, по-видимому, какой-нибудь заговор.
Как ему не было стыдно! Грабить своих, когда они и без того обобраны казаками. Насильничать над умирающим. Где-то в глубине Алемдара заговорили слабые угрызения совести, но тотчас замолкли. Ночь наступала. Он смотрел теперь, как вокруг него исчезали один за другим неровности почвы, пока наконец всё не слилось с небом. Он тупо поглядел на звёзды, ставшие неожиданно отчётливыми, подошёл к приконченному им расстрелянному, растянулся вплотную и так пролежал до утра. Спал он или нет, неизвестно.
Первым его движением было вернуть талисман покойнику. Но потом, удивившись собственной чувствительности, он положил обратно мешочек в карман, потрогал покойника ногой, чтобы убедиться, не жив ли ещё, и опять двинулся к югу. По-прежнему не было ни ветра, ни растительности, ни жизни. Мороз оставался одним и тем же. Но Алемдар напялил на себя всё, что мог снять с убитых, и потому холода он не боялся.
Вскоре широкая долина, совершенно плоская, стала сменяться буграми, и расстрелянные и отставшие стали попадаться реже. Алемдар понял, что приближается к отправному пункту. Пора было сворачивать, иначе он рисковал выйти на населённый пункт. Он подумал, что больше не встретит трупов, и необычайное сожаление охватило его. Он вернулся вспять к последним пройденным и начал их шарить в надежде найти что-либо. Но на этот раз решительно ничего нельзя было найти.
Но не успел он отойти от дороги расстрелянных, как почувствовал, что силы оставляют его. Значит, всё-таки есть пределы даже его силам и нельзя безнаказанно слоняться столько суток по морозу, ничего не ев? Сперва появилась тяжесть в ногах, а потом ноги словно отнялись и стало клонить ко сну. Алемдар видел уже косогоры, на которых лес, в котором он будет в безопасности. Но ноги подкосились, он медленно осел на колени, постоял так, покачиваясь, повалился лицом в снег и заснул.
Ощущение, что его несут, было началом его нового пробуждения. Алемдар приоткрыл глаза и увидел себя на носилках, несомых русскими солдатами. Значит, его подобрали и он опять в плену. Значит, ему так-таки не суждено умереть. И почему он на носилках? Он болен, ранен? Алемдар хотел пошевелить ногами и не сумел. Его ноги были отморожены.
А между тем его донесли до поезда, до одного из вагонов, четверо рук взяли его за ноги и за плечи, раскачали и отправили через открытое окно внутрь вагона. Но Алемдар упал не на пол, а поверх набросанных на полу раненых и обмороженных соотечественников, которые стонали, ныли, копошились, стараясь как-нибудь расползтись по вагону и устроиться в каком-нибудь углу. Там, где тела громоздились кучей, те, что были внизу, напрягали усилия, чтобы как-нибудь выместить злобу на тех, которые лежали поверх них. Иногда им это удавалось, и неистовые крики оглашали вагон. Но зачастую усилия заставить соседа отвечать на удары или укусы были бесполезными, сосед уже был мёртв. В теплушке было холоднее, чем на дворе. Это был санитарный поезд для эвакуации раненых пленных. И зачастую среди пленных и на таком же положении оказывались и свои.
От пункта, где его подобрали, и до узловой станции, где его должны были выгрузить, Алемдар путешествовал шесть дней. Кроме того, что в последние дни разлагающееся тело и отправления раненых стали наполнять вагон вонью, ничего особенного в путешествии не было. Что ни пить, ни есть пленным не давали – это было настолько естественно, что никто из них и не ждал пищи. И если бы не зловонье, начальники станций и полустанков ещё долго держали бы этот состав в пути.
На шестой день Алемдар услышал за стеной разговоры о выгрузке, недовольные голоса. Разговоры возобновлялись несколько раз, но состав оставался стоять, и, видимо, любителей разгружать эти теплушки не находилось. Вечером на одном конце вспыхнул пожар: очевидно, нашёлся кто-то умный, решив, что единственный выход остаётся облить поезд керосином и сжечь из соображений здравоохранения и чистоты. Алемдар угадывал по свету в окнах, что вагоны разгораются. Донёсся самый ужасный из всех запахов – жареного тела. Но криков не было, так как в вагонах, по-видимому, больше не было живых. Он посмотрел окрест, все умерли, все были мёртвыми. Но он ещё жил и почему-то всё-таки хотел жить.
Каким образом ему удалось добраться до окна, приподняться, перегнуться и вывалиться наружу, он сам не понимал. Но когда его встряхнуло от удара о землю, он понял, что избег опасности. Ползком в темноте, работая только руками, так как ноги вновь отнялись, Алемдар прополз сотню шагов и только тогда поднял голову и огляделся. За ним подымалось пламя горевшего санитарного поезда. Перед ним стояла группа военных и, расставив ноги, кто заложив руки в карманы, кто похлопывая хлыстиком по голенищу, стояла и наблюдала за зрелищем. Кто-то из них заметил ползущего и расхохотался и, выхватив револьвер, выстрелил, но промахнулся.
Алемдар не знал, благодаря чьему заступничеству он вновь уцелел. Он не понимал ни языка, ни обстановки, чтобы знать, что его только потому подобрали и положили в госпиталь, что есть общественные организации, щеголяющие назло военным и гражданским властям своим человеколюбием и в особенности политическим чутьём, так как забота о пленных лучшая, мол, пропаганда, и, с другой стороны, не мог знать, что его пребывание в госпитале затянулось так потому, что военные и гражданские чины никак не могли договориться, в какой лагерь отправить пленного. Он считал только, что в этой зверской стране есть исключения, и благословлял оазис, его приютивший. Ему отрезали пару загнивших пальцев на левой руке[29] и половину правой ступни, так что теперь он передвигался прихрамывая, но мог обходиться безо всяких костылей, а потом даже перестал нуждаться и в палке. Наконец он стал выходить во двор госпиталя и начал раздумывать, как бы приступить к бегству.
Но не успел он как следует ожить и выйти из того граничащего с помешательством отупения, в какое впал после бегства из санитарного поезда, а его снова посадили в поезд, на этот раз простой товарный, и повезли дальше на север. Спутниками его были вновь соотечественники, остатки новых партий пленных, количество которых было невелико, так как система расстрелов по-прежнему продолжалась, но которым повезло попасть в плен летом, почему среди них не было обмороженных. Алемдар требовал новостей, никаких не было, ничего не было известно, кроме того, что война не только не идёт к концу, но, кажется, только начинается. Их довезли до гор и поселили в лагере.
Здесь Алемдар узнал кое-что новое. За год у него отросла светлая-пресветлая борода, а голубые его глаза размякли и затуманились. Однажды кто-то обратился к нему по-русски и на его отрицательный ответ, что не понимает он, вскричал (Алемдар кое-что уже понимал): «Как, вы не русский?» с самым искренним изумлением. Факт, что он похож на русского, поразил Алемдара. Мысль о бегстве, захиревшая было после того, как их увезли в такую даль, заструилась с новой силой. Похож на русского, значит, может сойти за русского и может бежать.
Однако стоило этому убеждению создаться, а пленных снова собрали, опять посадили в поезд и повезли на север. Снова снега, мороз и бесконечная, однообразная лунная равнина. Высадили на какой-то станции, опять погнали на север, и опять всё повторилось точь-в-точь как год назад: те же казаки, те же расстрелы на каждом бивуаке, те же изнемогшие отставшие, те же отрубленные кисти, смеющиеся лица, тот же обряд погребения и отмеченная в снегу дорога расстрелянных. Но на этот раз до Алемдара не дошла очередь. С одной десятой уцелевших пленных (надо же было конвойным кого-нибудь сдать) он добрался до городка, затерянного где-то в сибирской тундре, и был снова заключён в лагерь для пленных.
И вот потянулась бесконечная, однообразная зима в тысяче километров от родной Турции. Опять небо неизменно чёрное, как в Армении, но даже постоянная ночь. Иногда волосы ерошились от напряжённой мысли, от тоски по солнцу, и тогда вдруг за окном становилось светло. Алемдар выходил, глядел на сияние, разливавшееся по небу, говорил себе: столько-то дней осталось ещё, хотя сам не знал, как он считает дни. Теперь его жизнь одвоилась до удивительного. Тогда как один настойчиво готовил побег, другой ни о чём не думал, кроме первой недели плена, постепенно приобретавшей размеры и содержание совсем новое. Алемдар вдруг, сидя однажды против двери, понял, что дверь может открываться или внутрь, или наружу, и тогда как один ум говорил ему: внутрь, другой отвечал: наружу.
В одну из таких ночей, когда дверь была открыта наружу, он бежал. Вначале всё шло отлично, пока он, прикидываясь немым, перебирался от одного поселения к другому. Но недостаточно было не уметь говорить, надо было уметь понимать, надо было прикидываться глухим, а сведений, как и куда идти, не хватало. Наконец он открылся какому-то встречному, заговорив на ломаном языке. Тот немедленно выдал Алемдара. Его задержали, долго мучили, приговаривая: «За русского выдаёшь себя, самозванец», и отправили обратно. Но на этот раз не потеря свободы, а почему-то унижения, то, что его били, оказались самыми чувствительными для Алемдара. Он не испытывал никакой злобы на казаков, рубивших и издевавшихся над пленными после сражения, ни против поджёгших поезд. Война, на войне всё позволено. Но теперь, зная, что война продолжается (дверь наружу), он её больше не переживал (дверь внутрь) и удивлялся, что какая-то где-то происходящая война даёт людям на него права. Впервые в нём зацвела ненависть к врагу, о которой он столько слышал во время проповедей в мечетях, о которой сам говорил, но которая оставалась пустым словом. А теперь это уже был вовсе не набор звуков, которые стучатся о барабанную перепонку, как всякая человеческая речь, и только. Нет, он с вожделением перебирал эти звуки, чувствуя, как один за другим, нарастая, они заставляют его трепетать, дают ему силу, преображают его, делают его великим, способным отомстить, заплатить ужасной жестокостью за нанесённое его величеству оскорбление.
С яростью он принялся изучать русский язык, который казался ему доныне чёрт знает какой головоломкой и теперь простым и доступным. То, что он был так похож на русского, нисколько не обижало его. Его ненависть не была ничуть ненавистью к русским. Алемдар ещё не мог дать себе отчёта, но вспоминая о своём пребывании в Тифлисе, он чувствовал, что в этом слове надо провести какую-то черту, и что его ненависть и желание мести относятся только к какой-то части русских, и что, быть может, даже другая часть была бы одного с ним мнения.
Через год он уже говорил с лёгкостью и приступил к урокам письма. Он не замечал, что за сезонами уходили сезоны, а [за] годами годы, так как в его голове не было больше никакой другой идеи (и внутреннего и наружного употребления), кроме желания стать окончательно русским по внешности. Он старался не думать больше по-турецки, запретил себе вспоминать о прошлом, изгнал из памяти ближних, оставленных в Константинополе, стал избегать общества немногих соотечественников, проживавших в местечке, уверил себя, что он не Алемдар, прозванный Белоусым, а русский Александр Белоусов, родившийся тут, в Красноярске, ничего, кроме Красноярска, не видевший. Поэтому он создал себе в воспоминаниях поддельное детство, поддельных родителей, поддельную среду, воспитание и навыки, усвоил манеры, многие из которых были ему глубоко противными, заставил себя находить их отныне вполне естественными, такими, какие они и есть, и свёл свои представления о Турции как о каком-то далёком турке, который то и дело вопит, не зная сам почему. Это воспитание им самого себя шло настолько удачно, что когда он, чтобы испытать самого себя, говорил, что он турок, хотя бы и прежний, то собственное это утверждение вызывало в нём прилив искреннего негодования. Теперь он уже питал неприязнь к туркам, всем без исключения.
Но однажды, когда уже всё было готово вот-вот прорваться бегством, от этой с таким баснословным трудом воздвигнутой постройки в мгновение не осталось и следов. Откуда-то каким-то образом пришло известие, что в стране революция, что народ сверг самодержца[30] и воевать больше не хочет, что поэтому война кончена и пленным пора ехать домой. «Собирайся в дорогу, – услышал немедленно Алемдар, – будь готов, приказ о возврате придёт не сегодня-завтра». И хотя через несколько дней приказа никакого не было получено, новые местные власти порешили, что просто пока верхам некогда заниматься такими пустяками, и, считая нужным избавиться от пленных, предложили Алемдару и прочим как можно скорее отправиться восвояси.
В своей игре Алемдар зашёл так далеко, что теперь вернуться к действительности ему было мучительно трудно. Сообщение, что он свободен, вызвавшее такую необычайную радость у его соотечественников, скорее огорчило его. К этому прибавилась досада на соотечественников, которые ничего не делали, чтобы бежать, по-собачьему прожили эти годы, а итог получился тот же самый. И что было Алемдару делать со всем богатством, накопленным им? С горечью он думал о том, какое великолепное бегство он мог бы совершить теперь, какими бы забавными обстоятельствами совершался бы его обратный путь, какими удивительными положениями, как добрался бы он до самого фронта и тут перешёл бы к своим, осуществив план своей мести, отомстив за Сарыкамыш сторицей. А сколько ещё удобных случаев мести могло ему представиться по пути. И вот теперь было некогда думать обо всём этом, надо было торопиться ехать, может быть, через несколько недель он уже будет в Константинополе…