Полная версия
Прометей № 4
В 1771 г. самовольно оставив службу под предлогом болезни, Пугачев ввязался в авантюру своего родственника Симона Павлова. Перевез его с казаками на другой берег Дона, хотя знал, что «по установлению положена казнь таковым, кто дерзнет переправлять кого за Дон». Все же намерения беглецов пока еще вызывали у него неприкрытый испуг: «Что вы ето вздумали, беду и со мною делаете, ни равно будет погоня, так по поимке и меня свяжут, в тех мыслях якобы вас подговорил, а я в том безвинно отвечать принужден буду». «Для того он, Пугачов, и убежал», что страшился держать ответ перед властью, – сообщал он позднее на допросе. Верноподданный ее императорского величества в одночасье стал вне закона. Помогая зятю бежать за Дон, совершал сакральный разрыв с традицией, нарушал ее культурные запреты. С этого началась захватывающая история пугачевских приключений: многочисленных побегов, арестов, новых побегов, а в промежутках – интригующих странствий.
В конце того же года Пугачев добрался до Северного Кавказа, где записался в Терское казачье войско, ибо «тамошния-де жители странноприимчивы». Здесь он снова пытается занять лидирующее положение, на сходе казаков-новоселов был избран ходоком в Петербург, чтобы добиться от Военной коллегии выдачи денежного жалования и провианта. Однако в феврале 1772 г. последовал арест в Моздоке и вскоре – очередной побег. Весну и лето Пугачев скитался по старообрядческим селениям под Черниговом и Гомелем, после чего решил вернуться в Россию. Получение нового паспорта на Добрянском пограничном форпосте фактически открывало ему возможность начать жизнь с нуля «в Казанской губернии, на реке Иргизе». Но честолюбивой душе Пугачева спокойствие было противопоказано.
Тюремные застенки, побои, побеги, поиски пристанища закаляли тело с духом, но объективно работали на снижение самооценки, которая не дополнялась ожидаемым пиететом со стороны гипотетических почитателей. Пугачев по-прежнему оставался маргиналом, находящимся в бегах, скрывающимся от правосудия и рассказывающим про себя разного рода байки и небылицы. Маршруты его будто заранее писаны незримым роком, всякий раз направлявшим беглеца туда, где были сильны протестные настроения. На Дону, на Тереке, в Таганроге или раскольничьих скитах – везде бурлило море народного недовольства. Путь его «проходил через места, еще недавно бывшие свидетелями выступлений первых самозванцев» под именем Петра III. «Трудно предположить, чтобы все это не отозвалось в душе Пугачева и не отложилось в его памяти», роль «третьего императора» была подсказана ему самой жизнью.
Пугачев услышал о самозванцах, и в механизме личной идентификации как будто что-то сработало, высокая самооценка нашла для себя новый подходящий ориентир. Уже не образ «еретика и разбойника» Разина, а имя императора Петра III манило честолюбивые помыслы Пугачева. Узнав, что какой-то беглый солдат увидел в нем «подобие покойного государя Петра Третьего», Пугачев, «обрадуясь сему случаю, утвердился принять на себя высокое название». Попав осенью 1772 г. на Яик, где только что отгремели раскаты казачьего восстания, Пугачев смог понять: судьба дарит ему эксклюзивный шанс: «В сие то время я разсудил наимяновать себя бывшим государем Петром Третиим в чаянии том, что яицкие казаки по обольщению моему скорей чем в другом месте меня признают и помогут мне в моем намерении действительно».
Побывав среди заволжских староверов, на Иргизе и в Яицком городке, Пугачев узнал подробности недавно подавленного мятежа, и стал подговаривать яицких казаков к побегу на земли Закубанья: «Не лутче ль вам вытти с Яику в турецкую область, на Лобу реку, а на выход я вам дам денег <…> А, по приходе за-границу, встретит всех вас с радостию турецкой паша, и, естьли де придет еще нужда в деньгах войску на проход, то паша даст еще, хотя и до пяти миллионов рублей». Между тем, за Кубанью лежали крымско-турецкие земли, иноверные и, значит, неблагочестивые, на них не распространялась божественная благодать. Поэтому пугачевский призыв – не просто государственная измена, но и святотатственное «дьявольское искушение» на запредельный выход из сакрального локуса святой Руси. Но там, где обычный простолюдин прошлого должен был остановиться в благоговейном трепете, Пугачев, нарушая культурное табу, шел дальше, «маскируясь» в традиционные «одежки». То, что казалось кощунством для старины, становилось возможным сегодня, когда под натиском обмирщенных инноваций мистическое вето традиционной культуры ощущалось уже не так строго. Он неслучайно напомнил собеседникам, что подобным же образом в свое время поступили донские бунтовщики – казаки-некрасовцы, затем ставшие объектом народной идеализации.
В словах Пугачева о некрасовцах, по сути, акцентировалось сложное народное представление о том, что по мере освоения «чужого» пространства, оно способно стать «своим», сакрально насыщенным. В традиционной системе ментальных координат география, таким образом, оказывалась разновидностью этических принципов, а путешествие рассматривалось «как перемещение по „карте“ религиозно-моральных систем: те или иные страны мыслились как еретические, поганые или святые». Как отмечалось в литературе, мифологема пути выступала в таких случаях «не только в форме зримой реальной дороги, но и метафорически – как обозначение линии поведения», целью которого «является не завершение пути, а сам путь, вступление на него, приведение своего Я, своей жизни в соответствие с путем, с его внутренней структурой, логикой и ритмом». Данный мотив четко прослеживается в самозванческой интриге Пугачева, определяя его реальные и легендарные маршруты. Известно, что во время попытки заявить казакам о своем подлинно «высоком происхождении», он рассказывал, что «ходил в Польше, в Цареграде, во Египте, а оттоль пришол к вам на Яик». Сакральная география объявленных путешествий должна была символизировать идею избранничества, органически вытекавшую из деления земель на праведные и грешные. Однако с первого раза наметившееся было «воплощение» в императорской ипостаси не получило развития. По поступившему извету Пугачева арестовали, 4 января 1773 г. доставили в Казань и после допроса заключили в тюрьму. Вопрос о его судьбе рассматривался в Петербурге, где он был осужден на пожизненные каторжные работы в заполярном Пелыме. Но приговор прибыл с трехдневным опозданием. Находясь в тюремном остроге, Пугачев внушил к себе такое доверие окружающих («колодники, также и солдаты почитали меня добрым человеком»), что сумел подстроить успешный побег. Уйдя от преследователей, он уже целенаправленно двинулся к яицким казакам, укрывался на Таловом умете и в других глухих степных хуторах, встречался с участниками недавнего восстания 1772 г. на Яике. В разговорах с ними принимал самое заинтересованное участие, задавая сочувственные вопросы: «Какие вам, казакам, есть обиды и какие налоги?» Горько упрекал собеседников: «Как де вам, яицким казакам, не стыдно, что вы терпите такое притеснение в ваших привилегиях!». И, наконец, объявил себя «третьим императором». В ответ на неожиданное признание «Караваев говорил ему, Емельке: „Ты-де называешь себя государем, а у государей-де бывают на теле царские знаки“, то Емелька встав з земли и разодрав у рубашки ворот, сказал: „На вот, кали вы не верите, щто я – государь, так смотрите – вот вам царской знак“. И показал сперва под грудями, как выше сего он говорил, от бывших после болезней ран знаки, а потом такое ж пятно и на левом виске. Оные казаки, Шигаев, Караваев, Зарубин, Мясников, посмотря на те знаки, сказали: „Ну, мы теперь верим и за государя тебя признаем“».
«Императорскую» роль Пугачева стоит считать закономерным итогом его предшествовавшей биографии и благоприятного стечения сложившихся обстоятельств. Причем на Таловом умете договаривающиеся стороны быстро нашли общий язык, словно давно искали именно друг друга. Впоследствии один из участников встречи, вспоминая о ней, будто бы даже сформулировал причины поддержки казаков: «Тогда де мы по многим советованиях и разговорах приметили в нем проворство и способность, вздумали взять ево под свое защищенье, и ево зделать над собою атаманом и возстановителем своих притесненных и почти упадших обрядов и обычаев». «Выбрав» себе «государя», казаки, по свидетельству Пугачева, стали оказывать ему «яко царю, приличное учтивство». В ответ на появление «истинного» царя в сентябре 1773 г. на Яике вспыхнул пугачевский бунт.
Заметим, что самозванческая интрига зародилась в среде яицких казаков, от которых Пугачев получил высокий кредит доверия. Для остального же люда достаточно было уверений казаков, издавна служивших объектом народной идеализации. Так, пугачевец Иван Творогов на допросе показал: «Злодея почитал я прямо за истинного государя Петра третьего, потому, во-первых, что яицкие казаки приняли и почитали его таким; во-вторых, старые салдаты, так, как и разночинцы, попадающие разными случаями в нашу толпу, уверяли о злодее, что он подлинной государь; а, в третьих, вся чернь, как-то: заводские и помещичьи крестьяне, приклонялись к нему с радостию и были усердны, снабжая толпу нашу людьми и всем тем, что бы от них ни потребовано было, безоговорочно». О том же слова другого Ивана – видного бунтовщика Белобородова, что хотя «он в лицо ево и не признал, однако, по уверению Голева и Тюмина, как они служили при бывшем императоре в гвардии, считал и в мыслях за истинного государя, да и другим во уверение объявлял». И подобным сообщениям несть числа.
В условиях признания венценосных запросов харизма Пугачева удвоилась сакральной ценностью царской власти, а высокая самооценка стала завышенной, что, несомненно, придало уверенности всем его поступкам. Об этом однозначно говорят красноречивые свидетельства источников: «Потом, вошел в церковь, приказал попам служить молебен и на ектениях упоминать себя государем, а всемилостивейшей государыни высочайшее имя исключить». Или, как это было в Алатыре, когда после взятия города, Пугачев первым делом «велел отрубить голову городничему, а на утро следующего дня согнать народ в собор приносить присягу. Собрался народ, собор переполнен, только посредине дорожка оставлена, царские двери в алтарь отворены. Вошел Пугачев и, не снимая шапки, прошел прямо в алтарь и сел на престол; весь народ как увидел это, так и пал на колени – ясное дело, что истинный царь, тут же все и присягу приняли».
Прочному вживанию Пугачева в образ Петра III также способствовал его внешний вид. Нарядная одежда становилась важным элементом обоснования его претензий на царское имя. По словам очевидцев, он отличался от других «богатым казачьим, донским манером, платьем и убором лошадиным». Позже Пугачев привез из Яицкого городка «красную ленту, такую, какие <…> на генералах видал, и ту ленту надевал он на себя под кафтан». Чтобы нарядить «царя-батюшку» казаки привезли ему «бешмет коноватной, зипун зеленой суконной, шапку красную, кушак, а сапоги были куплены Мясниковым». Неслучайно, в казачьем фольклоре повстанческий вождь и «по обличью» был царем: «Парчевый кафтан, кармазинный зипун, полосатые канаватные шаровары запущены за сапоги, – а сапоги были козловые с желтой оторочкой <…> шапка на нем была кунья с бархатным малиновым верхом и с золотой кистью, – а кафтан с зипуном обшиты широким в ладонь, прозументом».
«Портрет Пугачева, написанный поверх Портрета Екатерины II». Мистификация XIX века
Но однажды признанному государем, Пугачеву, как и любому другому успешному самозванцу, необходимо было постоянно поддерживать высокое реноме в глазах «подданных». О таких попытках свидетельствуют, например, его именные манифесты и указы. Вчитаемся и вдумаемся в них: «Точно верьте: в начале бог, а потом на земли я сам, властительный ваш государь», – убеждал он башкир Оренбургской губернии в указе от 1 октября 1773 г. Иногда в заявлениях самозванца доходило едва ли не до самообожествления: «Глава армии, светлый государь дву светов, я, великий и величайший повелитель всех Российских земель, сторон и жилищ, надо всеми тварьми и самодержец и сильнейшей своей руке, я есмь», – безапелляционно утверждалось в преамбуле именного указа атаману В.И. Торнову в декабре 1773 г. В увещании пугачевского полковника Ивана Грязнова жителям Челябинска можно найти любопытный параллелизм повстанческого Петра III и Мессии: «Господь наш Иисус Христос желает и произвести соизволяет своим святым промыслом Россию от ига работы, какой же, говорю я вам – всему свету известно».
Поскольку аутентичность «императора казаков» не вызывала сомнений повстанцев, он считал себя вправе быть верховным распорядителем жизней и судеб. Потому полагал возможным распоряжаться душами людей – печься об их спасении («И желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни»), либо лишать их такой возможности. Обратим внимание на текст казачьей исторической песни «Поп Емеля», главный персонаж которой, обращаясь к казакам, просит: «Головы рубите, а душ не губите». Вероятно, сознанием права вершить «высший суд» следует объяснить неоднократные публичные угрозы «изменникам»: «А когда повелению господина скорым времянем отвратите и придете на мой гнев, то мои подданные от меня, не ожидав хорошее упование, милосердия б уже не просили, чтоб на мой гнев в противность не пришол; для чего точно я присягаю именем божиим, после чего прощать не буду, ей, ей»; «Кто не повинуется и противится: бояр, генерал, майор, капитан и иные – голову рубить, имение взять». Причем слова Пугачева не расходились с делами и становились весомым подспорьем народной веры в своего лидера. Тимофей Мясников вспоминал, как в первые же дни бунта «самозванец повесил двенатцать человек. Тогда все бывшие в его шайке пришли в великой страх и сочли его за подлинного государя, заключая так, что простой человек людей казнить так смело не отважился бы». Поэтому рядовые повстанцы часто не решались на самовольное пролитие крови пленников, дожидаясь появления «третьего императора». Казак Иван Ефремов в подробностях повествовал о таких типичных расправах в Яицком городке, которые начались лишь после того, как «приехал из Берды и злодей Пугачов».
Во всех соответствующих примерах решительность, твердость и безжалостность предводителя символизировали так называемую «царскую грозу», считавшуюся прямой обязанностью надежи-государя. Об этом, например, говорилось в указе от 17 октября 1773 г., адресованном администрации Авзяно-Петровского завода: «А ежели моему указу противиться будите, то вскорости восчувствуити на себя праведный мой гнев, и власти всевышняго создателя нашего избегнуть не можете. Никто вас истинным нашия руки защитить не может». «Праведный гнев» – это ведь и есть «царская гроза», подкрепленная претензией на сакральный статус. Отсюда и патетика пугачевских указов: «А ныне ж я для вас всех един ис потеренных объявился и всю землю своими ногами исходил и для дарования вам милосердия от создателя создан. То, естли кто ныне понять и уразуметь сие может о моем воздаваемом вам милосердии, и всякой бы, яко сущей раб мой, меня видеть желает».
Выдавая себя за Петра III, Пугачев полностью входил в исполняемую роль, что отразилось на характере взаимоотношений с окружением. Дистанция от простонародья – он все же государь, вызывала психологическую тягу пугачевцев к вождю, стремление быть к нему поближе, заслужить его благосклонность либо ненавязчивым советом незаметно воздействовать на принимаемые решения. Но одновременно с этим – нарочитая доступность, которая часто шла ему во вред. Оказывается, хоть он и «помазанник Божий», ничто человеческое ему не было чуждо. Примером последнего рода можно считать женитьбу на казачке Устинье Кузнецовой, которая буквально ошеломила многих восставших: «Народ тут весь так как бы руки опустил, и роптали, для чего он не окончав своего дела, то есть не получа престола, женился». А потому, утверждал Творогов, «с того времени стали в нем сумневатся». В унисон звучат и слова его тезки Ивана Почиталина о том, как «в народе зделалось сумнение, что Пугачев не государь, и многие между собою говорили, как же етому статца, чтоб государь мог женитца на казачке, а потому многие начали из толпы его расходится, и усердие в толпе к ево особе истреблялось». Сомнения оказались столь сильными, что и десятилетия спустя казачий фольклор помнил, что именно «женитьбой своей он всю кашу испортил. Как только узнали, что он женится на Устинье Петровне, так все и запияли: „Какой он царь“, все заговорили, „коли от живой жены женился!“ Женитьбой, ничем другим, он и подгадил сам себе».
Несмотря на отдельные промахи, у названного «императора» продолжали появляться тысячи почитателей и верных соратников. Ради своей святой веры они готовы были идти до конца, как например, крепостной крестьянин Василий Чернов, который «под жестоким мучением во все продолжительное время упорствовал назвать Пугачева злодеем, почитая ево именем государя Петра третияго». Безусловными факторами народного доверия были неустрашимость, неуязвимость и успешность вождя. Его, словно бы, мистические способности подтверждались неоднократными побегами из тюрем в период «злополучных» странствий: «Несколько раз арестованный, он умел так говорить с часовыми, что они бежали вместе с ним. Как здесь не вспомнить о заветном слове, против которого не могли устоять замки и запоры?!». В 1773–1774 гг. убежденность пугачевцев в том, что движение возглавляет император Петр III, крепла по мере успехов в борьбе с правительственными силами. Повстанцы рассуждали, что «если б это был Пугач, то он не мог бы так долго противится войскам царским». «Притом же все были поощряемы ево смелостию и проворством, ибо когда случалось на приступах к городу Оренбургу или на сражениях каких против воинских команд, то всегда был сам напереди, нимало не опасаясь стрельбы ни из пушек, ни из ружей. А как некоторыя из ево доброжелателей уговаривали ево иногда, чтоб он поберег свой живот, то он на то говаривал: „Пушка де царя не убьет! Где де ето видано, чтоб пушка царя убила?“». Приписной заводской крестьянин Семен Котельников на допросе «вразумлял» следователя: «Да и потому каждому разуметь можно, что, естли бы де подлинно не государь был, то бы давно полки были присланы; а хотя де две роты с майором присланы, и те безъизвестно пропали <…> его высокопревосходительство, господин генерал-аншеф и разных ординов кавалер, Александр Ильич Бибиков съехался з государем и, увидя точную ево персону, устрашился и принял ис пуговицы крепкого зелья, и умер». Так и казачьи предания еще в середине XIX века хранили будто бы неопровержимые доказательства «истинности» Пугачева/Петра III: «его многие из наших казаков признавали, и он многих признавал. К примеру, спросит, бывало, он: „а жив ли у вас сотник, иль-бо старшина такой-то?“ Скажут: „жив!“ „А где он?“ спросит. „Позовите-ка его ко мне!“ И приведут, бывало, к нему, кого спросит. „Здравствуй, говорит, Иван иль-бо Сидор!“ Тот скажет: „Здравствуйте, батюшка!“ „А что, спросит, цел ли у тебя жалованный ковш (иль-бо сабля жалованная), что я тебе пожаловал, когда ты, тогда-то вот, приезжал в Питер с царским кусом?“ „Цел, батюшка!“ скажет тот, и тут-же вынет из-за пазухи, иль-бо домой сбегает и принесет жалованный ковш, иль-бо другое что, чем жалован был в Питере <…> Как же он не царь-то был, есть когда знал, кто, когда и чем жалован был?».
Если военные победы работали на повышение «рейтинга» повстанческого вождя и способствовали росту всего повстанческого движения, то поражения незамедлительно приводили, выражаясь по-современному, к снижению «котировок» пугачевских «акций». Из множества типовых примеров сошлюсь на рассуждения заводского крестьянина Харитона Евсевьева: «а как Волгу переехали, то он стал помышлять, что то есть не государь, да и что везде он войсками разбиваем». Получается, что пока «Пугачев бежал; но бегство его казалось нашествием», все было в порядке. Бунтовщики убеждались, что предводитель сохраняет сакральную силу. Когда же магическое могущество, как казалось, покинуло «царя», когда его армия и отряды многочисленных «пугачей» стали терпеть одну неудачу за другой, настроения полярно переменились.
Немалую роль в разоблачении самозванства Пугачева/Петра III играла официальная пропаганда, цель которой заключалась в том, чтобы «в каждом селении высочайшими ее и. в. печатными манифестами о том воре и злодее Пугачеве з доволным истолкованием простому народу сверх прежнего еще публиковать». Активная PR-компания в целом имела успех, отваживая часть простолюдинов от поддержки «сатанинского изверга». В руках дворянской России развенчивание с использованием символического языка традиционной культуры оказалось действенной мерой. Из показаний яицкого казака Козьмы Кочурова известно: «Во все время его бытия в злодейской толпе, самозванца щитал он, по словам других, за истинного царя, но то только некоторое сумнение ему наводило, что он ходил в бороде и в казачьем платье, ибо он слыхал, что государи бороду бреют и носят платье немецкое <…> Теперь же, видя, что войско против его вооружается и не признает за царя, щитает его так, как в указах об нем публиковано, – за вора и обманщика, донского казака Пугачева».
Вооруженные казаки. Художник Йозеф Брандт (1841–1915)
Трагедия Пугачева заключалась в том, что явленный претендент должен был ежедневно, ежеминутно доказывать «царское» величие. Эмоциональное напряжение и невозможность постоянной убедительной аргументации порождали сомнения в том, во имя кого еще вчера народные низы готовы были идти на смерть. Помимо военно-технического превосходства царских войск, психологическое опустошение пугачевцев, пожалуй, стало главным фактором поражения. Самозванческая интрига исчерпала мобилизующий потенциал и больше не могла питать боевой дух бунтовщиков. На попытки Пугачева по-прежнему играть роль «третьего императора» казаки теперь ответили решительным отказом: «Нет, нет! полно! Уже не хотим больше проливать крови! <…> Полно уж тебе разорять Россию и проливать безвинную кровь!». Однако прежде, чем стать жертвой предательства, «царю-батюшке» представилась удобная возможность бежать, доказать, что удача все еще на его стороне, как не раз бывало в его беспокойной биографии. Он «огленулся, между тем, и видя, што казаки немного поотстали <…> чухнув лошадь и съворотя с дороги, поскакал в степь мелким камышом».
Дальнейшая судьба недавнего кумира оказалась в зависимости только от его собственной ловкости. Я, вскричав ехавшим позади меня казакам: «Ушол! Ушол! – вспоминал участник поимки Творогов, – чухнув и свою лошадь за ним». Но прежде неизменно благосклонная фортуна, ныне, как видно, решила отвернуться от Пугачева, догнав его, «связали злодею руки назад». И все-таки это был еще не конец развязки. Незаметно сумев вооружиться, он попытался прорваться на свободу и решительно кинулся на одного из заговорщиков – Василия Федулева, «уставя в грудь пистолет, у которого и курок спустил, но кремень осекся». После такого недвусмысленного «знака свыше» заговорщикам, да и самому «императору казаков», вряд ли требовались еще более весомые доказательства тому, что сакральные силы самозваного Петра III раз и навсегда иссякли. В донельзя наэлектризованной атмосфере ему оставалось лишь безропотно принять неизбежность последствий.
8 сентября 1774 г. арестованный группой бывших соратников, он вскоре был передан в руки властей. После изнурительных допросов в Яицком городке и Симбирске, в ноябре месяце его доставили в Москву и поместили в тюремной камере в здании Монетного двора. 10 января 1775 г. Емельян Иванович Пугачев, проделавший непростой путь от донского казака до народного «царя-батюшки», на Болотной площади древней столицы был казнен по приговору суда. И только в благодарной памяти устных преданий уральского казачества сохранилась неизбывная вера в очередное чудесное спасение «истинного государя» Петра Федоровича.
Захаров Виталий Юрьевич,
доктор исторических наук, заведующий кафедрой истории МГТУ им. Н. Э. Баумана; профессор кафедры истории России МПГУ; профессор кафедры истории МАИ
Движение декабристов: дискуссионные аспекты
Аннотация. В статье рассматриваются вопросы, связанные со становлением и развитием Декабристского движения в России: появление и структура тайных организаций, воззрения их участников, программные установки, результаты и значение Движения для социально-политической истории страны. Отдельно освещается тема актуальности программы декабристов – как с точки зрения разрешения современных общественных проблем, так и с точки зрения перспективы обновления российского общества.
Ключевые слова: Декабристы, декабризм, восстание декабристов, восстание на Сенатской площади, тайные общества в России, Северное общество, Южное общество, Конституция, Русская Правда.
Восстание декабристов в историографии и публицистике традиционно рассматривается как первое революционное выступление в истории России. Но так было не всегда. Первоначально после следствия и судебного процесса по делу декабристов суть и значение их движения всячески замалчивались по вполне понятным причинам. Пришедшему к власти при драматических событиях Николаю I было выгодно представить декабристов в глазах общественного мнения некоей кучкой отщепенцев, нахватавшихся западных либеральных идей, оторванных и от дворянства, и от народа, «исторической случайностью», не имевшей никаких шансов на успех. Себя самого Николай I позиционировал как выразителя вековых государственных устоев, на которые покусились декабристы. Поэтому его победа в событиях 14 декабря 1825 г. объявлялась закономерной и предопределённой всем ходом российской истории. Именно эта позиция была выражена в первом серьёзном труде о движении декабристов, претендовавшем на научность, вышедшим в 1857 году из-под пера чиновника II Отделения собственной его императорского величества Канцелярии Модеста Корфа, одноклассника А. С. Пушкина по Царскосельскому лицею. В нём выражалась официальная позиция властей по отношению к декабристам, отличавшаяся ярко выраженной консервативно-охранительной направленностью. Примечательно, что до этого момента о декабристах вообще было запрещено упоминать на страницах печати.