
Полная версия
Дальше – молчание… Роман
Вдоль причала рядами выстроились бочки: одни лежали, другие стояли, и все лаково сияли зóлотом на заходящем солнце. На липкой и мутной волне, в равномерном, танцующем ритме то расширялись, то стягивались широкие бронзовые переливы. Мягко покачивались барки. У некоторых были скрещены мачты. И старые и новые, изъеденные морскими волнами и покрытые лаком, с черными, красными, белыми или зелеными горизонтальными полосами, они сливались со своими зыбкими отражениями, составляя с ними как бы одно целое. Некоторые были свалены как попало на промасленные плиты вместе с отцепленными тележками и необтесанными балками.
Улицу замыкали большие желтые и черные дома с высокими трубами. Дым растворялся в небе, смешиваясь с облаками, чуть тронутыми оранжевым и серно-желтым цветом. Фасады, все одинаково неприветливые, старые, мрачные, пестрели развешенным на окнах бельем. В нижних этажах, служивших магазинами, были коричневые круглые двери со ржавыми молоточками. Через зеленоватые стекла виднелись огромные, пустые или загроможденные бочками, помещения. Все имело заброшенный, пустынный, обветшалый и печальный вид, как будто торговля велась здесь только с мертвецами или с тенями.
Мы перешли через канал по старинному горбатому деревянному мосту, стойки которого оканчивались перекладинами в форме буквы «Т», цеплявшимися за настил толстыми цепями. Мне очень нравился этот квартал невидимой работы и тишины, может быть, из-за дремлющей воды, застаивавшейся между каменными набережными, а может быть, из-за этих двух фантастического вида мостов, тревоживших меня своей таинственной формой и высившихся в вечернем тумане призрачными эшафотами, словно чтобы казнить последние золотые лучи, с трепетом ложившиеся на крыши.
Мы нашли отца в его маленьком застекленном кабинете, возвышавшемся слева от двери над уходящими вглубь ангарами, откуда пахло пряностями. Он выглядел грустным и озабоченным. Когда он поднял голову и заметил нас, лицо его просияло.
Он поспешно вышел, расцеловал нас и принялся восторженно рассказывать, какую радость мы ему доставили.
– Пойдемте поздороваетесь со служащими! – произнес он торжественно.
Мать от этого предложения обычно отказывалась, но на этот раз согласилась без возражений. Мы прошли в другую комнату, где перегородки из дерева и матового стекла отделяли приказчиков от покупателей. На наш голос они один за другим вышли из своей берлоги. Их было трое, не считая Селестена – мальчишки-посыльного. Между ними был старичок, невероятно разговорчивый, с грубым красным лицом, с торчащими усами и прилизанными редкими волосами. Он нравился мне, потому что часто дарил мне монетку в десять су, когда мы заходили его поприветствовать, но мама побаивалась его нелепых комплиментов и его бесконечных историй, и в том числе рассказа об одном сражении в семьдесят первом году, в котором он проявил себя героем и о котором рассказывал нам каждый раз. Теперь этот герой занимался копированием бумаг и ожесточенно наваливался на пресс с такой яростью, словно ему приходилось давить какого-нибудь вооруженного с головы до ног пруссака или баварца.
Позади него стоял мрачный длинноносый детина, одно из тех нелепых существ и страдальцев, у кого жизнь не удалась и кто смешон даже в своем несчастии. О нем говорили обиняками, в домашней жизни у него случились какие-то неприятности, жил он один. Он был жалко некрасив, застенчив, нескладен, неловок, и никто не мог определить его возраст. Третий служащий походил на добродушного барана с округлой бородой; все в его облике повторяло один и тот же мягкий и робкий изгиб: нос, подбородок, спина. Когда он смеялся, все складки его лица поднимались вверх ко лбу и смеялись и рот, и ноздри, и морщины, и веки, и брови. На самом деле он был отличным малым: простым, преданным своему делу и искренним. У Селестена был хитрый и порочный вид не по годам развитого прохвоста.
– Свидетельствую вам мое почтение, сударыня! – говорил старик чересчур бойким тоном. – Ах, в гостях у вас дама, которая вам делает большую честь, г-н Мейссирель, а я вам приношу с ней мои поздравления!
Отец рассмеялся, мать сделала недовольную гримасу.
Несчастный что-то невнятно бормотал; баран долго кивал начальнику, как китайские болванчики с качающейся головой, безостановочно поддакивающие вам с добрую четверть часа, Селестен поглядывал на меня тем же взглядом, какой бывал у кузенов Тремла, когда они затевали надо мной какую-нибудь забавную выходку.
– Вот сын! – радостно воскликнул отец, положив мне на плечо крепкую руку.
– Ох! – отвечал старый вояка. – Он все время растет. Скоро перерастет отца с матерью. Нужно есть суп, дружок! Чтобы стать солдатом, нужно есть суп! Вот если бы я не ел суп, великий Боже, что бы я делал в семьдесят первом году, когда…
Для него все средства были хороши, чтобы вернуться к своему героизму.
– Да-да, мы знаем, – говорила мать, – мы наслышаны о вашем доблестном поступке, г-н Годферно…
Герой рассыпался в поклонах.
– Сударыня мне льстит, сударыня мне льстит…
Мы обменялись еще несколькими словами, и на этом представление закончилось. Разгорячившийся и вдохновившийся растревожившими его кавалерийскими мечтами, г-н Годферно пошел успокаивать свою ярость на копировальном прессе, несчастный вернулся к безысходности своих зеленых папок, а баран к верстаку с чернилами и бланками. Селестен всегда исчезал в мгновение ока, и ничто не разубедило бы меня в том, что он проскользнул на лестницу в надежде подкараулить меня и, когда я буду спускаться, схватить за ногу, чтобы я скатился вниз. Однако эти печальные предчувствия ни разу не сбылись.
Как далеко они теперь, сослуживцы моего отца! Г-н Годферно умер нищим, так и не отомстив пруссакам. Его единственная дочь вышла замуж за менялу. Несколько лет спустя, в увлечении своей профессией, этот меняла наменял деньги клиентов на хорошую сумму, которую предпочел потратить не в родном краю, а в другом месте и с особой более веселой, чем жена. И г-н Годферно, отдав кредиторам все свои сбережения на возмещение убытков, умер от нищеты и отчаяния. Неудачник погиб так же жалко и нелепо, как жил. В один дождливый день его задавил катафалк. Баран женился на овце своей породы и произвел на свет множество маленьких ягнят. Что до Селестена, то надеюсь, он не умер на эшафоте, как я предполагал в том наивном возрасте, но должен сказать, что об этом мне ничего не известно…
И втроем мы вышли на улицу. Стояла почти совершенная ночь, и на небе ясно проступили звезды. Мы снова перешли через мост: отражения газовых фонарей накладывались на отражения их бесконечно изломанных золотых лучей, и казалось, что они танцуют на конце эластичной нити. На улицах стало тише и малолюднее. Я размышлял о том, не поселились ли в бочках духи восточных сказок в ожидании часа, когда можно будет ворваться в дома квартала и рассказать его бедным обитателям о существовании неведомых кладов.
Папа предложил руку маме, а мама взяла за руку меня. Так мы и пошли мимо ярко освещенных магазинов, по более оживленным улицам, прочь от этих сонных и пустынных набережных.
Отец был весел и рассказывал не знаю о чем, наверное, о своих делах, о сестре, о г-не Годферно; он жил в своей маленькой вселенной, как мышь из басни в своем сыре7, вся она для него заключалась в торговле. Между тем для его ума существовали две бесконечные отдушины: его служащие и Ирма. Что до нас, то мы, разумеется, составляли сердцевину его маленького мирка. Думаю, пока он рассуждал, мама его не слушала. Разве не знала она давным-давно все, что он мог ей сказать?
Вдруг на углу улицы рука мамы слегка дрогнула в моей. Мимо нас очень быстро прошла какая-то тень. Мама обернулась, и я увидел, как она поспешно улыбнулась… Кому? Я машинально оглянулся назад. По мостовой, держась за руки и смеясь, шли три работницы. Навстречу им шагал пожилой господин. По тротуару удалялась худощавая фигура молодого человека. Напрасно я искал – никого знакомого я не заметил… Чтобы отблагодарить жену за визит, отец захотел подарить ей цветы. Она их обожала. Мы зашли в цветочный магазин. Там стоял полумрак и прохлада – та прохлада, какая бывает ночью в садах, и так же пахло сырой землей и ветками. В глянцевых глубинах переплетались зеленые кустарники, образуя в миниатюре девственный лес и выбрасывая вверх пальмовые ветви и листья: пятнистые, как пантеры, мохнатые, как гусеницы, или сверкавшие ярче клинков. В больших, тяжелых, слегка потрескавшихся вазах стояли букеты. Отец купил разных хризантем: белоснежных, бордовых, оранжевых, – взъерошенных, как рассерженные коты, или рассыпающихся, как переливающиеся макушки фонтанов. Некоторые из них были лишь пучком вьющихся волосков, тускло-золотым или бледно-розовым пухом на кончике хрупкого стержня…
Повеселевшие, втроем мы вернулись домой. Этот трофей из венчиков с триумфом нес я…
На другое утро мама вышла на прогулку одна и вернулась с букетиком фиалок на корсаже. Она поставила его в венецианское стекло напротив вчерашнего большого букета.
Через несколько дней все цветы завяли. Хризантемы мать выбросила без сожаления, но когда настал черед фиалок, она заботливо высушила их, протерла ватой и заперла в маленькую продолговатую черную лаковую шкатулку – одну из тех японских шкатулок, в которых хранят перчатки и с которых улыбается дородная японочка под золотой сосной с рельефными сучками на стройном стволе и с иголочками тоньше волоска…
На прошлой неделе я нашел его в ящике, этот старый букетик. Ни цветов, ни листьев на нем было уже не различить. От него осталось нечто жалкое, пожелтевшее, бесполезное, засохшее, съежившееся, пахнущее пылью. Как-нибудь вечером я сожгу его.
III
…На мгновение я прекратил писать, я закрыл глаза, чтобы воскресить в памяти все подробности прошлого, которое переношу для себя на бумагу, словно, придавая ему форму, переживаю его заново. Как трудно мне представить мою мать такой, какой она была в то время! Мне нужно приложить усилие, сконцентрировать волю, и тогда на сплошном черном фоне, на котором рождаются и исчезают смутные фосфоресценции, я вижу, как потихоньку проступает чрезвычайно нежный образ, детское выражение лица с большими ясными глазами, всегда такими мечтательными, что кажется, они смотрят на вас откуда-то издалека, и густые каштановые волосы, взбитые надо лбом. На мгновение я различаю тонкую, гибкую, пластичную фигуру, волнообразную и необыкновенно ритмичную походку, – но это лишь короткая вспышка, и снова все расплывается и сливается… Мужчины запечатлеваются в памяти лучше, может быть потому, что черты лица их резче и грубее, а может быть и потому, что мы меньше о них думаем и образ их не стирается от слишком частых припоминаний. Мой отец, высокий и грузный, с чересчур большим животом, с длинной редкой бородой, с виду казался суровым, но его строгой наружности противоречили добрые собачьи глаза. Он был апатичный и слабохарактерный и часто кричал, чтобы скрыть отсутствие воли. Но что можно скрыть от женщины или от ребенка? Его сестра оказывала на него самое неблагоприятное влияние, и это влияние, как я уже говорил, осуществлялось в ущерб нам.
У матери родных не осталось, если не считать нескольких дальних родственников, живших в другом городе. Мать она потеряла вскоре после своего рождения, и ее взяла на воспитание единственная тетка по отцовской линии. Ее отец тогда стал жить вместе с сестрой, но вдруг влюбился в какую-то актрису, уехал вслед за ней, и больше его не видели. Много лет спустя он умер в Александрии в нищете. Мать отзывалась о нем с симпатией; он был неплохим человеком, но легкомысленным, слабым, беспечным и безумно любил удовольствия. Как только у него появлялось немного денег, он бежал покупать шампанское и сладости. Он любил повторять, что хорошее вино человеку нужнее, чем мясо. Он не выносил скуки, что было причиной его несчастий, и думаю, моя мать была в этом на него похожа, а может быть, и во многом другом тоже…
Так она и осталась одна, с мадемуазель Белеуди – особой весьма занятной, очень порядочной, но романтической и с головой, забитой всяким вздором, историями про любовь и спрятанные клады, усердной читательницей драматических фельетонов и, несмотря на ее очень скромные средства, имеющей тягу к роскоши и расточительству и безумную любовь к театру, особой, в сущности, очень рассудительной, но воспитавшей племянницу в странном сочетании здравомыслия и безрассудства.
Она была намного старше брата, и, когда моей матери исполнилось двадцать лет, боясь умереть прежде, чем мать будет устроена, начала хлопотать, чтобы выдать ее замуж. Как обычно, посредничать вызвались подруги, священники, старые девы. Кокетливая и сентиментальная, мадемуазель Белеуди была еще и набожна, но в Бога она верила так же, как делала вообще все, то есть с большой страстью и не видя в религии ничего, кроме явлений святых, особой благодати и чудес.
И ей представили г-на Мейссиреля, отца которого знал один старый каноник. Думаю, вряд ли мама пришла от него в большой восторг, а сама она мне рассказывала, что долго сомневалась. Но он имел неплохую должность, был очень влюблен и сумел показаться убедительным; я думаю, это был единственный раз в его жизни, когда ему удалось кого-то убедить, и, может быть, было бы лучше, если бы в тот день он был не красноречивее, чем обычно.
Моя двоюродная бабушка все больше старилась, поэтому мать приняла решение, и вскоре после свадьбы мадемуазель Белеуди покинула эту землю, будто только и ждала этого события, чтобы удалиться. Она ушла спокойно, убежденная, что племянница вышла замуж по безумной любви и за человека с колоссальным состоянием. Она знала, что это неправда, но верить в нее не хотела.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Кусочек сахара, смоченный в кофе.
2
Водоворот.
3
В оригинале – «lèse-descendance»; ср. с «lèse-majesté» («оскорбление величества»).
4
Сорт толстого шелка, шелк-сырец.
5
Серия книг для детей издательства Hachette.
6
Дамские полусапожки со шнуровкой.
7
Лафонтен «Мышь, удалившаяся от света».