Полная версия
Три товарища. Возлюби ближнего своего
– А запах, запах-то какой! – сказала Матильда, мечтательно закатывая глаза. – Просто чудо! Все равно что ваш ром!
Никакого запаха я не чувствовал, но сразу понял, к чему она клонит.
– По-моему, больше похоже на коньяк для клиентов, – заметил я.
Она стала энергично возражать:
– Да что вы, господин Локамп, да вы, наверное, простужены. Или у вас полипы в носу. Полипы теперь почитай что у каждого. Нет уж, у старухи Штосс нюх что у гончей, уж будьте покойны, раз говорю ром – значит, ром…
– Ну, будь по-вашему, Матильда…
Я налил ей стопку рома и пошел к бензоколонке. Юпп уже сидел там. Перед ним была заржавленная консервная банка с воткнутыми в нее цветущими ветками.
– А это еще что такое? – спросил я с удивлением.
– Это для женского полу, – объяснил Юпп. – Когда они заправляются, то получают бесплатно по веточке. Благодаря чему я уже продал на девяносто литров больше обычного. Это золотое дерево, господин Локамп. Не будь его у нас, стоило бы сделать искусственное.
– Да ты, оказывается, деловой парнишка.
Он ухмыльнулся. Его уши просвечивали на солнце, как рубиновые витражи в церкви.
– И фотографировали меня тут, даже два раза, – сообщил он. – На фоне дерева.
– Гляди, еще станешь кинозвездой, – сказал я и пошел к смотровой щели, где Ленц вылезал как раз из-под «форда».
– Робби, – сказал он, – мне тут кое-что пришло в голову. Надо бы поинтересоваться, как там эта девушка, что была с Биндингом.
Я, обомлев, смотрел на него.
– Что ты имеешь в виду?
– Именно то, что сказал. Ну чего ты уставился?
– Я не уставился…
– Ты вытаращился. Кстати, как ее звали? Пат, а как дальше?
– Не знаю, – сказал я.
Он выпрямился.
– Не знаешь? Да ведь ты записывал ее адрес. Я сам видел.
– Я потерял эту бумажку.
– Потерял?! – Ленц запустил обе руки в соломенные джунгли на голове. – А для чего ж тогда я битый час торчал в саду с этим Биндингом? Он, видите ли, потерял! Но может, Отто помнит?
– Отто тоже не помнит.
Он взглянул на меня.
– Дилетант несчастный! Тем хуже для тебя! Раз ты так и не понял, что это была фантастическая девушка! О господи! – Он поднял глаза в поднебесье. – В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее – и этот нюня теряет адрес!
– Да она и не показалась мне такой уж привлекательной.
– Потому что ты осел, – заявил Ленц. – Болван, не имеющий представления ни о чем выше уровня шлюшек из «Интернационаля»! Эх ты, тапер! Говорю тебе еще раз: такая девушка – редкий подарок судьбы, редчайший! Э, да что ты смыслишь? Ты хоть видел ее глаза? Ни черта ты не видел, кроме своей рюмки!
– Заткнись! – прервал я поток его речи, ибо последние слова его подействовали на меня как соль на открытую рану.
– А руки? – продолжал он, не обращая на меня внимания. – Узкие, длинные, как у мулатки, уж в этом-то Готфрид разбирается, можешь поверить! Святые угодники! В кои-то веки видишь девушку, у которой все как надо: хороша собой, естественна и, что самое важное, с атмосферой. Ты хоть знаешь, что такое атмосфера?
– Воздух, который накачивают в шины, – огрызнулся я.
– Разумеется, воздух, что ж еще! – сказал он, смешивая жалость с презрением. – Атмосфера, аура, излучение, теплота, тайна – это то, что только и способно оживить красоту, одушевить ее. Но что с тобой толковать, твоя атмосфера – это испарения рома…
– Слушай, кончай, а? – зарычал я. – Не то я уроню тебе что-нибудь на макушку!
Но Готфрид продолжал говорить, а я ничего ему не делал. Он ведь понятия не имел о том, что произошло, и не догадывался, насколько ранило меня каждое его слово. Особенно когда он вел речь о пьянстве. Я уже кое-как справился с этим, утешился и забыл, и вот теперь он бередит рану снова. А он все хвалил и хвалил девушку, так что зародил во мне в конце концов тоскливое чувство невозвратимой утраты.
В шесть часов я в расстроенных чувствах отправился в кафе «Интернациональ». Куда же деваться, как не в мое старое убежище, – вот и Ленц толкует о том же. К моему удивлению, я застал там признаки пышного празднества. На стойке теснились пироги и торты, а плоскостопый Алоис как раз спешно ковылял с подрагивающими кофейниками на подносе в заднюю комнату. Я замер на месте. Кофе да еще кофейниками? Да что у них там, уж не пьяный ли ферейн[1] валяется под столами?
Однако хозяин кафе мне все объяснил. В задней комнате сегодня были проводы подруги Розы Лили. Я стукнул себя по лбу. Ну да, конечно, я ведь тоже приглашен! В качестве единственного мужчины к тому же, как многозначительно подчеркнула Роза; поскольку педераст Кики, также присутствовавший, был не в счет. Я быстро вышел снова на улицу и купил букет цветов, ананас, погремушку и плитку шоколада.
Роза встретила меня улыбкой великосветской дамы. Она восседала во главе стола в черном платье с глубоким вырезом. Золотые зубы ее сверкали. Я справился о здоровье малышки, вручая для нее целлулоидную игрушку и шоколад. Роза сияла.
Ананас и цветы предназначались Лили.
– От всей души желаю счастья!
– Он был и остается истинным кавалером! – сказала Роза. – Иди сюда, Робби, садись между нами.
Лили была лучшей подругой Розы. Она сделала блестящую карьеру. Она была тем, что является несбыточной грезой любой маленькой проститутки, – дамой из отеля. Дама из отеля не выходит на панель, она живет в гостинице и там заводит знакомства. Мало кому из проституток это удается – не хватает ни гардероба, ни денег, на которые можно было бы жить, спокойно дожидаясь клиента. И хотя Лили жила только в провинциальных отелях, она накопила все же с течением лет около четырех тысяч марок. Теперь она надумала выйти замуж. Ее будущий муж имел небольшую ремонтную мастерскую. Он знал о ее прошлом, но оно ему было безразлично. О будущем он мог не тревожиться: если уж какая-нибудь из этих девиц выходила замуж, то женой она была верной. Она уже прошла огни и воды и была сыта ими по горло. На такую жену можно было положиться.
Свадьба Лили была назначена на понедельник. А сегодня Роза устраивала для нее прощальное кофепитие. Все собрались, чтобы в последний раз побыть вместе с Лили. После свадьбы она уж сюда не придет.
Роза налила мне чашку кофе. Алоис подскочил с огромным пирогом, украшенным изюмом, миндалем и зелеными цукатами. Роза положила мне увесистый кусок.
Я знал, что мне нужно было делать. Откусив с видом знатока от пирога, я изобразил на своем лице величайшее удивление:
– Черт побери! Пирог явно не из кондитерской!
– Сама испекла! – сказала счастливая Роза. Она великолепно готовила и любила, когда это признавали. Гуляш и вот этот пирог были ее коронными блюдами. Недаром же она была чешкой.
Я огляделся. Вот они сидят рядком – труженицы вертограда Господня, испытанные знатоки людских сердец, воительницы любви: красавица Валли, у которой недавно во время ночной автомобильной прогулки похитили горностаевую горжетку; одноногая Лина с протезом, все еще добывавшая себе любовников; стервозная Фрицци, которая любила плоскостопого Алоиса, хотя давно могла бы иметь собственную квартиру и жить на содержании дружка; краснощекая Марго, разгуливавшая в наряде горничной и тем привлекавшая элегантных кавалеров; и самая младшая – Марион, бездумная хохотушка; Кики, которого и за мужчину-то не считали, потому что ходил он в женском платье и красился; Мими, бедолага, которой все труднее давалось ремесло с ее-то сорока пятью годами и вздутыми венами на ногах; дальше сидели девицы из баров и ресторанов, которых я не знал, и, наконец, в качестве второго почетного гостя маленькая, седая, сморщенная, как мороженое яблоко, «мамаша» – наперсница, утешительница, покровительница всех ночных странниц, та «мамаша», что торгует по ночам сосисками на углу Николайштрассе, служа и ночным буфетом, и разменной кассой, та «мамаша», у которой, кроме ее франкфуртских сосисок, всегда можно тайком купить сигареты и презервативы, а в случае надобности и стрельнуть деньги.
Я знал, как нужно себя держать. Ни слова о делах, никаких грубых намеков; сегодня нужно забыть обо всем – и о необычайных способностях Розы, принесших ей кличку Железный Конь, и о своеобразных диспутах на любовную тему, которые вели между собой скототорговец Стефан Григоляйт и Фрицци, и о предрассветных плясках Кики. Беседа, которая здесь лилась, была достойна любого дамского круга.
– Ну как, все уже приготовлено, Лили? – спросил я.
Она кивнула:
– Приданым я уже давно запаслась.
– Приданое – чудо, – сказала Роза. – Есть даже кружевные салфетки.
– А зачем нужны кружевные салфетки? – спросил я.
– Да ты что, Робби! – Роза посмотрела на меня с такой укоризной, что я немедленно заявил, будто вспомнил. Ах да, кружевные салфетки, как же, как же, ведь это они, стражи мебели, были символом мещанского уюта, священным символом брака, утраченного рая. Ведь никто из девиц не был проституткой по складу своего темперамента, все они были жертвами краха обывательского существования. Их заветной мечтой была супружеская постель, а не ложе порока. Но они никогда не признались бы в этом.
Я сел за пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она обожала музыку, как и все девицы. На прощание я еще раз сыграл все ее и Лили любимые песни. Для начала – «Молитву девы». Название, правда, не слишком соответствовало заведению, но на самом деле то была лишь бравурная пьеска с надрывом. Затем последовали «Вечерняя песня птички», «Альпийские зори», «Когда умирает любовь», «Миллионы Арлекина» и под конец – «Тоска по родине». Ее особенно любила Роза. Ведь проститутки – самые закаленные, но и самые сентиментальные существа на свете. Все дружно пели. Педераст Кики – вторым голосом.
Лили стала собираться. Ей еще нужно было заехать за женихом. Роза пылко расцеловала подругу.
– Счастливо, Лили. Смотри только не поддавайся ему!
Наконец Лили, нагруженная подарками, ушла. У нее было совершенно другое лицо, чем всегда. Разрази меня гром, если это не так. Резкие линии, проступающие у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью, словно бы стерлись, черты стали мягче, в лице действительно появилось что-то девическое.
Мы стояли в дверях и махали вслед Лили. Внезапно Мими разревелась. Когда-то и она была замужем. Ее муж умер на фронте от воспаления легких. Если бы он погиб, она бы получала небольшое пособие и не очутилась бы на улице.
Роза похлопала ее по спине.
– Ну-ну, Мими, только не раскисай! Пойдем-ка выпьем еще по чашечке кофе.
Вся компания, как стая кур в курятник, вернулась в полутемный «Интернациональ». Но прежнего веселья уже как не бывало.
– Сыграй нам что-нибудь на прощание, Робби! – попросила Роза. – Чтобы поднять настроение!
– Идет, – ответил я. – Давай-ка сбацаем «Марш ветеранов».
Потом распрощался и я. Роза сунула мне напоследок кулек с пирогами. Я отдал его «мамашиному» сынку, который уже устанавливал на ночь котел с сосисками.
Я раздумывал, что предпринять. Идти в бар не хотелось ни под каким видом, в кино тоже. В мастерскую? Я нерешительно взглянул на часы. Восемь. Кестер, должно быть, уже вернулся. А при нем Ленц не станет часами трепаться о той девушке. И я отправился в мастерскую.
Сарай наш светился. И не только он – весь двор был залит светом, Кестер был один.
– Что это за дела, Отто? – спросил я. – Неужто ты продал «кадиллак»?
Кестер засмеялся:
– Нет, это Готфрид устроил иллюминацию.
Обе фары «кадиллака» горели. Машина была поставлена так, чтобы снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Белая как мел, она выглядела волшебно. А вокруг нее темнота разливала свои черные волны.
– Великолепно, – сказал я. – А где он сам?
– Пошел принести что-нибудь поесть.
– Блестящая идея, – сказал я. – А то у меня что-то кружится голова. Может, это просто от голода.
Кестер кивнул:
– Поесть всегда не мешает. Железное правило всех старых вояк. Сегодня, кажется, и у меня голова закружилась. Заявил, знаешь ли, «Карла» на гонки.
– Что? – спросил я. – Неужели на шестое?
Отто кивнул.
– Черт возьми, Отто, но там же стартуют одни асы.
Он опять кивнул:
– В классе спортивных машин даже сам Браумюллер.
Я засучил рукава.
– Ну тогда за дело, Отто. Искупаем-ка нашего любимца в масле.
– Стоп! – крикнул в этот момент, входя, последний романтик. – Кормежка прежде всего!
И он выложил принесенное на ужин – сыр, хлеб, сухую копченую колбасу и шпроты. Все это мы запивали отменным холодным пивом. Ели мы, как бригада изголодавшихся косарей. А потом взялись за «Карла». Провозились с ним часа два, простучали и смазали каждый подшипник. После этого мы с Ленцем поужинали вторично. Ленц включил еще и единственную фару «форда», случайно уцелевшую после столкновения. С вогнутого шасси она косым лучом била в небо.
Довольный Ленц повернулся ко мне.
– А теперь, Робби, тащи-ка бутылки. Отметим «праздник цветущего дерева».
Я поставил на стол коньяк, джин и два стакана.
– А себе? – спросил Готфрид.
– Я пить не буду.
– Что такое? С чего это вдруг?
– Не испытываю больше удовольствия от этой проклятой пьянки.
Какое-то время Ленц разглядывал меня.
– Наш мальчик, похоже, рехнулся, Отто, – сказал он затем Кестеру.
– Оставь его, раз он не хочет, – ответил Кестер.
Ленц налил себе полный стакан.
– Он уже несколько дней не в себе.
– Ничего, бывает и хуже, – сказал я.
Над крышей фабрики напротив нас встала большая и красная луна. Какое-то время мы сидели молча. Потом я спросил:
– Послушай, Готфрид, ты ведь у нас спец по любовной части, не так ли?
– Спец? Да я в этих делах гроссмейстер, – скромно заметил Ленц.
– Вот и отлично. Тогда скажи, всегда ли при этом ведут себя по-дурацки?
– То есть как это по-дурацки?
– Ну так, как будто ты все время под мухой. Болтаешь, несешь всякую чушь, завираешься.
Ленц расхохотался.
– Деточка моя! Ну как же при этом не завираться? Ведь все это и есть вранье. Чудесное вранье самой мамаши-природы. Взгляни хоть на эту сливу! Она ведь тоже сейчас привирает. Притворяется куда более красивой, чем окажется потом. Было бы ужасно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава богу, что не все на свете порабощено этими проклятыми моралистами.
Я поднялся.
– Так ты думаешь, без некоторого привирания в этом деле не обойтись?
– Никак не обойтись, детка.
– Но ведь при этом ставишь себя в идиотское положение.
Ленц осклабился.
– Заруби себе на носу, малыш: никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах не покажется женщине идиотом тот, кто усердствует ради нее. Даже если он ведет себя как шут гороховый. Делай что хочешь – стой на голове, неси околесицу, хвастай, как павиан, пой у нее под окнами, избегай только одного – не будь деловым! Не будь умником!
Я оживился.
– А ты как думаешь, Отто?
Кестер рассмеялся.
– Пожалуй, он прав.
Кестер встал и открыл капот «Карла». Я достал бутылку рома и еще один стакан и поставил все это на стол. Отто запустил мотор, заурчавший сдержанным басом. Ленц смотрел в окно, взгромоздив ноги на подоконник. Я подсел к нему.
– Ты когда-нибудь напивался в присутствии женщины?
– И не раз, – ответил он, не шевелясь.
– Ну и как?
Он скосил на меня глаза.
– Ты хочешь сказать, как быть, если наломал при этом дровишек? Только не извиняться, детка. Вообще никаких слов. Послать цветы. Без записки. Одни цветы. Они все покрывают. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он был неподвижен. В его глазах отражались сверкающие огоньки. Мотор все еще работал, тихо урча; казалось, под нами подрагивает земля.
– Что ж, теперь, пожалуй, и я бы выпил, – сказал я, откупоривая бутылку.
Кестер выключил мотор. Потом обратился к Ленцу:
– Луна светит достаточно ярко, чтобы увидеть стакан, Готфрид. Так что выключи иллюминацию. Особенно этот косой прожектор на «форде». Слишком уж напоминает войну. Бывало не до шуток, когда эти твари вцепятся в твой самолет.
Ленц согласно кивнул:
– А мне они напоминают… Впрочем, это не важно. – Он встал и выключил фары.
Тем временем луна над фабрикой поднялась еще выше. Она становилась все ярче и уже походила на желтый фонарь, висящий на сучке сливы. Ветви дерева слабо покачивались на тихом ветру.
– Люди ведут себя странно, – сказал немного погодя Ленц, – ставят памятники себе подобным. А почему бы не поставить памятник луне или цветущему дереву?
Я рано ушел домой. Открыв дверь в коридор, услыхал музыку. Играл патефон Эрны Бениг, секретарши. Тихо пел чистый женский голос. Потом приглушенно защебетали скрипки, за ними – пиццикато на банджо. И снова тот же голос, проникновенный, мягкий, словно переполненный счастьем. Я прислушался, стараясь разобрать слова. То, что пела эта женщина, звучало необыкновенно трогательно именно здесь, в полутемном коридоре, между швейной машинкой фрау Бендер и чемоданами семейства Хассе.
Я глядел на чучело кабаньей головы над кухонной дверью. Было слышно, как за ней гремит посудой служанка. «И как могла я жить без тебя?..» – доносилось из-за другой двери, двумя шагами дальше.
Пожав плечами, я направился к своей комнате.
Рядом раздавались возбужденные крики. Вскоре послышался стук в дверь и вошел Хассе.
– Не помешаю? – спросил он устало.
– Ничуть, – ответил я. – Не желаете ли рюмочку?
– Лучше не надо. Посижу только немного.
Взгляд у него был пустой и потухший.
– Хорошо вам, – сказал он. – Вы-то один.
– Ерунда, – возразил я. – Когда торчишь целыми днями один как сыч, это тоже, знаете ли, не сахар. Уж вы мне поверьте.
Он понуро сидел в кресле. Глаза стеклянно поблескивали в неверном свете фонарей за окном. Узкие плечи поникли…
– Да, не так я себе представлял жизнь, не так, – сказал он немного погодя.
– Ну, это относится ко всем нам, – ответил я.
Через полчаса он ушел – налаживать отношения с женой. Я отдал ему кипу газет и полбутылки ликера «Кюрасао», с незапамятных времен пылившегося у меня на шкафу, – неприятная сладковатая дрянь, но для него как раз то, что нужно. Он все равно ничего не смыслил в этом.
Хассе удалился тихо, почти беззвучно, тень тенью – словно растворился. Я запер за ним дверь. На мгновение – будто кто взмахнул пестрым платком – в комнату ворвались обрывки музыки: приглушенные звуки скрипки, банджо, «И как я жить могла без тебя?..»
Я сел к окну. Кладбище было залито голубым лунным светом. Сверкающие буквы реклам скакали по верхушкам деревьев, а внизу во тьме мерцали мраморные надгробия. В их безмолвии не было ничего страшного. Близко-близко от них, сигналя, проносились автомобили, скользя светом фар по стертым от времени строкам эпитафий.
Я просидел так довольно долго, думая о всякой всячине. Среди прочего и о том, какими мы тогда вернулись с войны – молодыми, но уже изверившимися, как шахтеры из обвалившейся шахты. Мы хотели сражаться с ложью, себялюбием, бессердечием, корыстью – со всем тем, что было повинно в нашем прошлом, что сделало нас черствыми, жесткими, лишило всякой веры, кроме веры в локоть товарища и в то, что нас никогда не обманывало, – в небо, табак, деревья, хлеб, землю; но что из всего этого вышло? Все рушилось на глазах, предавалось забвению, извращалось. А тому, кто хранил верность памяти, выпадали на долю бессилие, отчаяние, равнодушие и алкоголь. Время великих и смелых мечтаний миновало. Торжествовали деляги, коррупция, нищета.
«Хорошо вам, вы-то один», – сказал Хассе. Звучит превосходно: кто одинок, тот не будет покинут. Но иногда вечерами рушился этот карточный домик, и жизнь оборачивалась мелодией совсем иной – преследующей рыданиями, взметающей дикие вихри тоски, желаний, недовольства, надежды – надежды вырваться из этой одуряющей бессмыслицы, из бессмысленного кручения этой вечной шарманки, вырваться безразлично куда. Ах, эта жалкая наша потребность в толике теплоты; две руки да склонившееся к тебе лицо – это ли, оно ли? Или тоже обман, а стало быть, отступление и бегство? Есть ли на свете что-нибудь, кроме одиночества?
Я закрыл окно. Нет, ничего другого нет. Для другого у человека слишком мало почвы под ногами.
Все же на следующее утро я вышел из дома чуть свет и по дороге в мастерскую немилосердным грохотом вытащил из постели владельца цветочной лавки. Я выбрал букет роз и велел его немедленно отослать по адресу. Мной владело странное чувство, когда я выводил на карточке слова: Патриция Хольман.
V
Надев свой самый старый костюм, Кестер уехал в финансовое управление добиваться, чтобы нам снизили налог. Мы остались в мастерской вдвоем с Ленцем.
– Ну, Готфрид, вперед, – сказал я, – в атаку на этого толстяка по имени «кадиллак».
Накануне вечером было напечатано наше объявление. Стало быть, уже сегодня можно было рассчитывать на покупателей – если они вообще появятся. Нужно было подготовить машину.
Для начала мы освежили полировку. Машина засверкала и выглядела уже на добрую сотню марок дороже. Затем мы залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были уже не самого первого класса и немного стучали. Густой смазкой удалось это сгладить, машина скользила на удивление бесшумно. Коробку скоростей и дифференциал мы также залили погуще, чтобы и они не издавали ни звука.
Потом мы выехали. Поблизости был кусок очень плохой дороги. Мы прошли по нему со скоростью пятьдесят километров. Шасси постукивали. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и сделали еще одну попытку. Стало получше. Тогда мы выпустили еще столько же. Теперь уже ничего не болталось.
Мы вернулись, смазали поскрипывавший капот, проложили его кое-где резиной, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор запускался порезвее, потом еще опрыскали машину снизу керосиновым распылителем, чтобы она и там блестела. После всего этого Готфрид Ленц воздел руки к небу:
– Приди же, благословенный покупатель! Приди, любезный бумажниконосец! Взыскуем тебя, что жених невесту!
Однако невеста заставляла себя ждать. Поэтому мы вкатили на яму булочникову стальную лошадку и стали снимать переднюю ось. Долго возились с ней, скупо перебрасываясь словами. Потом я услышал, как Юпп у бензоколонки насвистывает песенку: «Глянь-ка, глянь-ка, кто идет…»
Я выбрался из ямы и посмотрел через стекло кабины. Вокруг «кадиллака» бродил какой-то коренастый коротыш. Выглядел он как респектабельный буржуа.
– Взгляни-ка, Готфрид, – прошептал я, – не невеста ли?
– Ясное дело, она, – удостоверившись, сразу же сказал Ленц. – Морда-то, морда-то одна чего стоит. Какое на ней написано недоверие! А ведь он еще не знает, с кем ему иметь дело. Вперед, Робби, в атаку! Я останусь здесь как резерв. Выдвинусь, если не сладишь. Не забывай о моих приемчиках!
– Ладно.
Я вышел во двор. Незнакомец встретил меня взглядом проницательных черных глаз. Я представился:
– Локамп.
– Блюменталь.
Первый приемчик Ленца состоял в том, чтобы представиться. Он утверждал, что так сразу возникает более интимная атмосфера. Второй заключался в том, чтобы начать издалека, дать выговориться клиенту, потом перейти в атаку самому уже в самый подходящий момент.
– Вы по поводу «кадиллака», господин Блюменталь? – спросил я.
Блюменталь кивнул.
– Вот он, – сказал я, указывая на машину.
– Вижу, – возразил Блюменталь.
Я скользнул по нему взглядом. «Внимание! – пронеслось у меня в мозгу. – Малый непрост!»
Мы прошли через двор к «кадиллаку», я открыл дверцу, запустил мотор. Помолчал, давая Блюменталю время для осмотра. Наверняка он начнет что-нибудь критиковать, вот тогда-то я и включусь.
Однако Блюменталь ничего не осматривал и не критиковал. Он тоже молчал и стоял истукан истуканом. Мне не оставалось ничего другого, как пуститься в плавание на авось.
И я стал медленно и подробно описывать «кадиллак», как мать своего ребенка, пытаясь выяснить при этом, насколько он разбирается в деле. Если он знаток, нужно больше внимания уделить мотору и шасси, нет – расписывать удобства и финтифлюшки.
Но он и тут ничем себя не выдал. Он предоставил мне возможность говорить и говорить, пока я сам не почувствовал, что скоро из меня выйдет весь пар.
– А для чего именно нужна вам машина? Для поездок по городу? Или для дальних путешествий? – спросил я наконец, чтобы хоть за что-нибудь зацепиться.
– Там видно будет, – отвечал Блюменталь.
– Так-так! А кто будет ездить – вы сами или шофер?
– Смотря по обстоятельствам.
«Смотря по обстоятельствам». Этот тип выдавал ответы как попугай. Он, как видно, принадлежал к ордену молчальников.
Чтобы как-то расшевелить его, я предложил ему пощупать все своими руками. Обычно это делает покупателей общительнее. Я боялся, что он у меня заснет.
– Верх для такой большой машины поднимается и опускается с необыкновенной легкостью, – сказал я. – Попробуйте сами его опустить. Справитесь одной рукой.