Полная версия
Волчье время. Германия и немцы: 1945–1955
Подобные картины врезались в память, потому что эти цепи женщин, передающих друг другу ведра с камнями, стали великолепной метафорой коллективизма, который был так необходим населению погибшей страны. Какой контраст! Груды развалин с одной стороны – и сплоченность борющихся с ними людей с другой! Восстановление городов на этих фото приобрело героически-эротический характер – с этими образами было легко отождествлять себя, и этим трудом можно было гордиться, несмотря на поражение. Женщина в фартуке и в грубых рабочих сапогах на грудах развалин – иконографический антипод «фройляйн», американской «подстилки» – другого стереотипа, который столь же крепко засел в коллективной памяти.
Кое-кто из этих женщин вызывающе показывает фотографу или кинооператору язык. На некоторых из них нарядные платья из легких цветных тканей с белыми воротничками – совсем не для грязной работы. Это, скорее всего, означает, что у хозяйки просто не осталось ничего другого. Отправляясь в бомбоубежище или в эвакуацию, люди обычно берут с собой самое ценное из всего, что имеют. Свои лучшие платья женщины берегли до последнего, до лучших времен. И вот они наступили…
В других случаях нарядность женщин связана с постановочным характером снимков. В некоторых сценах киножурналов женщины перебрасываются друг с другом обломками и камнями так изящно и уверенно, словно это тренировка по гимнастике. Зрелище весьма эффектное, но недостоверное и довольно нелепое. Однако особенно лживы и фальшивы снимки, сделанные в разбомбленном Гамбурге еще по указанию Геббельса. Там женщины, «работающие» на расчистке завалов, так весело смеются в объектив, бросая кирпичи, что только самый наивный зритель может принять это за чистую монету. На самом деле это были актрисы.[27]
Холодно, без всякого умиления и даже сочувствия смотрит американская фотожурналистка Маргарет Бёрк-Уайт на немецких женщин, изнемогающих от тяжелой и грязной работы среди руин. «Эти женщины образовали живой конвейер, какие можно видеть по всему городу, и передавали друг другу ведра, наполненные кирпичами и обломками, с такой привычной неторопливостью – как в замедленной съемке, – что у меня возникло ощущение, будто они сознательно выбрали минимальный темп, при котором это еще может считаться работой и обеспечить им надежный заработок: 72 пфеннига в час», – писала она в 1945 году в Берлине в одном из своих репортажей.[28]
Да, первые, наспех организованные, мероприятия по расчистке завалов были не очень эффективными. Часто женщины просто сбрасывали строительный мусор в шахту ближайшей станции метро, откуда его потом с огромным трудом убирали другие. В августе 1945 года берлинский магистрат обратился к районным властям с призывом прекратить практику «бесконтрольных живых конвейеров», положить конец «примитивным самодеятельным инициативам по расчистке завалов», которые отныне надлежало проводить под руководством строительных комитетов, на профессиональном уровне.
«Профессиональная» крупномасштабная расчистка завалов предполагала создание эффективной транспортной системы, с помощью которой строительный мусор можно было бы вывозить из города на специальные свалки. Для этой цели использовали маленькие локомотивы, которые раньше применялись в сельском хозяйстве, а теперь таскали по городу крохотные вагончики по временно уложенным рельсам. Дрезденцы проложили сразу целых семь таких узкоколеек. Одна из этих линий, Т1, шла от центра города до свалки на бывшем стадионе Острагехеге. Сорок локомотивов с женскими именами колесили по городу. Время от времени они сходили с наспех проложенных рельс, но в общем и целом все шло гладко и было прекрасно организовано – главные и второстепенные линии, станции смены локомотивов, площадки для погрузки и разгрузки. Эту странную железную дорогу, поезда которой курсировали посреди черных обуглившихся останков Дрездена, словно в призрачной Нетландии, обслуживали почти 5 тысяч сотрудников. Последний рейс состоялся в 1958 году, что считается официальным окончанием расчистки Дрездена. Впрочем, даже к тому времени расчищены были далеко не все районы. И хотя еще в 1946 году значительная часть территории города в центральных районах была настолько чисто «выметена», что Эрих Кестнер почти час шел по городу, прежде чем наконец увидел первый относительно сохранившийся дом, последняя бригада, работавшая на расчистке завалов, смогла завершить свою работу лишь в 1977 году, через 32 года после окончания войны.[29][30]
Частью «профессиональной масштабной уборки завалов» было строительство транспортной системы. Дрезденская железная дорога состояла из семи узкоколейных линий с 40 маленькими локомотивами, и все они носили женские имена
Завалы изменили топографию городов. В Берлине возникли морены из развалин, которые стали продолжением своих естественных сестер на севере города. На территории бывшего оборонно-технического факультета в течение 22 лет ежедневно до 800 самосвалов сгружали строительный мусор, в результате чего выросла так называемая Чёртова гора, самая высокая точка местности в Западном Берлине.
Работы по расчистке завалов наложили определенный отпечаток на дальнейшее экономическое развитие городов. Тот факт, что Франкфурт, вопреки ожиданиям, не стал в 1949 году столицей ФРГ, зато стал «столицей экономического чуда», неразрывно связан именно с устранением завалов. Жители города показали, что на строительном мусоре можно зарабатывать деньги. Правда, сначала все выглядело так, как будто там вообще ничего не происходило. В то время как в других городах в первые же дни жителей призвали, не мешкая, браться за лопаты, франкфуртские городские власти все поставили на научную основу. Они думали, анализировали, экспериментировали. Граждане уже начали возмущаться, потому что город был погружен в хаос и, как им казалось, никто ничего не предпринимал. В других городах на расчистке работают толпы народа, а во Франкфурте ничего не делается, «чтобы привести город в божеский вид», говорилось в заявлении, с которым обратились в магистрат представители профсоюзов. Однако кажущаяся бездеятельность властей вскоре принесла свои плоды. Франкфуртские химики установили, что термическая обработка строительного мусора дает возможность добывать гипс, из которого затем можно получать диоксид серы и оксид кальция, а конечный продукт этого процесса – шлаковую пемзу – можно успешно продавать как присадку для цемента.
Совместно с акционерным обществом Philipp Holzmann город основал компанию по утилизации строительного мусора (TVG), которая начала разборку завалов с опозданием, но зато гораздо эффективнее. После запуска предприятия по переработке кирпичей, бетона, арматуры и стекла стало возможно использование в строительстве даже мелкого щебня, который в других городах просто ссыпали в кучи. Благодаря построению частно-государственного партнерства, как это назвали бы сегодня, Франкфурту удалось радикально снизить строительно-ремонтные расходы и к тому же получить существенную выгоду: с 1952 года TVG уже приносила прибыль. Экономическое процветание города, о котором сегодня красноречиво свидетельствует его силуэт, началось с обломков старого Франкфурта.[31][32]
Однако восстановительные работы вдохновляли немцев лишь там, где они принимали серьезные масштабы. Одной из самых популярных метафор того времени было строительство муравейника. В понедельник на Троицу в 1945 году бургомистр Магдебурга обратился к горожанам с призывом выйти на воскресник по расчистке завалов – диаметрально противоположный подход к делу в сравнении с Франкфуртом. Сначала он напомнил о полном разрушении города во время Тридцатилетней войны, затем перешел к актуальным задачам: «Магдебуржцы должны на деле доказать, что они не утратили чувства коллективизма, которое зиждется на любви к родному городу… Ни один город в Германии, если он не испытал таких ударов судьбы, как Магдебург, не способен за счет наемного труда освободиться от обломков, оставленных войной. О том, каких поразительных результатов можно добиться одним только слаженным коллективным трудом, извлекая из завалов и сортируя кирпичи, наглядно свидетельствует простая арифметика: для одной нормальной квартиры требуется 8 тысяч кирпичей; если тысячи добросовестных тружеников за один воскресный день добудут миллион кирпичей, этого материала хватит на 120 квартир… Магистрат призывает каждого горожанина, каждого мужчину, каждого юношу: проявите добрую волю! Судьба посылает нам серьезное испытание. Не откажите в бескорыстной помощи своему родному городу!»[33]
Собираться и строиться в колонны по четыре нужно было в семь часов утра, «без предварительного распределения на группы». Явка была обязательна. Каждому вменялось в обязанность обработать по 100 кирпичей, очистив их от остатков цементного раствора, чтобы их можно было использовать для новой кладки. В первый раз пришло 4500 мужчин, в следующие воскресенья – в два раза больше. В разных городах по-разному восприняли подобные инициативы: где-то эти воскресники проходили из-под палки, где-то с большим энтузиазмом. В Нюрнберге, например, из 50 тысяч мужчин на работы вышли всего 610 человек.
Очищенные камни укладывались в квадратные штабеля по 200 штук в каждом. В подтверждение того, что они точно сочтены, один кирпич наверху каждого штабеля устанавливали вертикально. Таким способом в одном только в Гамбурге было собрано, очищено и уложено в штабеля 182 миллиона кирпичей.
В фильме 1947 года «…А над нами небо» кинокомпании UFA Ганс Альберс гуляет в тренче по разрушенному Берлину. За кадром звучит песня в его исполнении: «Дует северный ветер, он носит нас туда-сюда. Во что мы превратились? В прибрежный песок…» В кадре – пустыня, усеянная обломками домов. Кучка людей копается в развалинах. К ним присоединяются другие, все больше и больше. Повсюду раздается стук молотков, кирпичи очищают от цемента, грузят на тележки-вагончики узкоколейки. «Эта песчаная буря напоминает нашу жизнь. Мы стали легкими, как песчинки…» Вступает хор в сопровождении оркестра: «Но как-то надо жить дальше, мы начинаем сначала». «Ах! – скорее восклицает Ганс Альберс, чем поет. – Ах, пусть дует ветер!» В кадре опять каменная пустыня; зритель видит улыбающихся людей, занятых генеральной уборкой в своем разрушенном мире. Кончается фильм молитвой «Отче наш»: «…И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим. И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого». [34][35]
«Мы еще никогда не были настолько созревшими для спасения», – ликующе писала в своем дневнике Рут Андреас-Фридрих. Фильм «…А над нами небо» относится к так называемому руинному кинематографу. Он очень реалистично показывает жизнь в разрушенном Берлине, чудовищную бедность и новое богатство «рыцарей» черного рынка. Однако финал фильма – это апофеоз возрождения, увлекательное зрелище, вышибающее слезу, пробуждающее чувство коллективизма. Титанический труд, общность героев, задачи, требующие нечеловеческих усилий, – вся эта героическая кинориторика студии UFA, прежде прославлявшая нацистский режим, вновь оживает здесь, обнаруживая в расчистке завалов безобидный сюжет для подвига.
Но кое-кому от этого героизма стало не по себе. В то время как публика приняла фильм с восторгом, а большинство критиков – довольно благосклонно, критик еженедельной газеты Filmpost увидел в нем пропаганду, которой был сыт по горло: «Неправдоподобный хоровой гимн возрождению, звучащий за кадром в картине „…А над нами небо“, – сомнительная перекличка с фильмами Харлана – не уступает по фальши лживой заключительной сцене картины „Где-то в Берлине“, в которой ватага подростков устраивает праздник в духе экзерсисов „Имперской службы труда“. Нет уж, довольно! Мы больше не хотим видеть ничего подобного. Никогда!»[36][37]
Красота руин и руинный туризм
Популярность фильмов «руинного кинематографа» объясняется очень просто: разрушенные города являют собой потрясающее, завораживающее зрелище. И было бы неверным утверждать, что это зрелище вызывает исключительно отрицательные эмоции. Многие не могли наглядеться на руины. Они воспринимали их как своего рода зеркало своего внутреннего состояния; у некоторых даже возникало чувство, будто только теперь наконец стало ясно, чтó представлял собой мир до войны. Они бродили среди руин, погруженные в мрачные думы, как дюреровская Меланхолия в окружении своих инструментов, и искали скрытые глубинные причины этой чудовищной катастрофы.
Архитектор Отто Бартнинг увидел в руинах «образ внезапно вскрытой войной латентной болезни»: «Руины молча смотрели на нас и казались не результатом бомбежек и артиллерийских обстрелов, а следствием каких-то внутренних причин. Можем ли мы, хотим ли мы вновь воссоздать всю эту беспощадно разоблаченную машинерию нашего технизированного бытия со всей ее тяжестью и суетливостью, бездумностью и демоничностью? Внутренний голос говорит: нет».[38]
Длящийся ужас: Герман Клаазен, «Шествие на праздник Тела Христова», Кёльн, 1945 год. Если присмотреться, то можно увидеть фотографический трюк: изображение собрано из двух кадров, а центральная часть повторена дважды
Ощущение, что руины показывают подлинное лицо мира, возникало у многих. Они ходили по разрушенным городам и делали «снимки-предостережения». Они, конечно, хотели отобразить тот ужас, который сами испытали при виде зловещих картин. Но даже такой апокалиптический пейзаж, как разбомбленный, черный, обугленный Дрезден, не останавливал людей в их честолюбивых попытках извлечь из этого зрелища еще больше инфернального, чем оно и без того в себе заключало. В полуразрушенном здании Академии художеств был случайно найден скелет, служивший учебным пособием в натурных классах. Этот скелет – сам по себе весьма оригинальное зрелище среди развалин – производил особенно зловещее впечатление, потому что был механическим и мог изображать бег на месте или резко выбрасывать вперед ногу, словно за ним гнался сам дьявол.
Фотограф Эдмунд Кестинг поставил скелет таким образом, что казалось, будто он танцует среди развалин. А его коллега Рихард Петер растопырил ему руки и ноги, чтобы получился своего рода образ смерти, собирающей свою законную дань.
Разумеется, оба фотографа понимали, что впечатление от зрелища уничтоженного Дрездена не нуждается в усилении, но в пылу профессионального азарта не смогли побороть соблазн сделать снимок еще более эффектным с помощью разных фокусов.
Главным образом разрушения в немецких городах стал снимок Рихарда Петера «Вид на Дрезден с башни ратуши», который часто называют также «Статуя-обвинитель». На нем с высоты птичьего полета показан разбомбленный город. На переднем плане справа стоит статуя, похожая на ангела, который жестом, полным отчаяния, указывает на место трагедии. Чтобы добиться такого ракурса и снять трехметровую статую на галерее башни сверху, на фоне зияющего пустыми глазницами окон города, фотограф проявил чудеса изобретательности и потратил немало сил и времени. Прежде всего ему пришлось раздобыть четырехметровую лестницу. Усилия его окупились сторицей: «Через два дня я, вооружившись камерой „Роллейфлекс“, в третий раз поднялся по бесконечной башенной лестнице наверх и сделал это фото статуи-обвинителя – после целой недели подготовки, беготни и поисков. Снимок приобрел мировую известность, принес мне кучу солидных гонораров, не раз становился жертвой пиратства и плагиата». Ангел, часто упоминающийся в описаниях фото, на самом деле вовсе не ангел, а аллегория [39]bonitas, добра, доброты. Какая горькая ирония!
Развалины ей к лицу. В 1946 году модный фотограф Регина Реланг пригласила модель в развалины мюнхенского кафе «Аннаст»
Конкурент Петера на Западе, кёльнский фотограф Герман Клаазен, был тоже не прочь усилить эмоциональное воздействие образов разрушения с помощью художественных приемов. В конце мая 1945 года он сфотографировал первую торжественную процессию в Праздник Тела Христова после войны. Невероятное зрелище – мимо разрушенных домов, силуэты руин которых врезались в серое небо, по истерзанной земле, по камням, превращенным в труху, тянется длинная процессия одетых в черное людей, словно некое призрачное шествие кающихся грешников, словно колонна отверженных перед стенами опустевшего, умершего города. Чтобы усилить драматизм сюжета, Клаазен прибегает к простому трюку. Для своего фотоальбома «Песнь в пещи огненной», впервые опубликованного в 1947 году, он удлинил панораму этой многофигурной композиции, скопировав среднюю часть снимка и смонтировав ее дважды. Таким образом он как бы расширил границы кёльнской трагедии. Чтобы заметить этот обман зрения, нужно внимательно всмотреться в снимок.
Однако в разрушенных городах и без того не было недостатка в оптических сенсациях. Рухнувшие с фасадов фигуры Христа лежали в пыли с распростертыми руками, посреди обрушившихся колонн паслись овцы, перед Бранденбургскими воротами рос картофель.
Вскоре появилась реклама руинных фотокурсов. Фотографы-любители под руководством преподавателей-профессионалов карабкались по грудам развалин и учились эффектно снимать причудливые сцены. Это было куда более волнующим занятием, чем фотосафари по полям и лугам. Вид сквозь разбитые окна давал глубину, изогнутая арматура – ритм и структуру, свисающие потолки повышали драматизм сюжетов. Такие образы надолго оседали в сознании. Даже шестьдесят лет спустя в некрологе кассельскому фотографу Вальтеру Тиме было написано: «Умер певец развалин».[40]
Особенно часто на фоне руин снимали детей, любовные пары; популярна была и реклама моды. Пока одни еще ползали по развалинам и жили в разрушенных домах, другие уже представляли в этом антураже вечерние туалеты первого послевоенного сезона. Профессиональный фотограф Регина Реланг устроила презентацию роскошного белого платья из тафты в разрушенном мюнхенском кафе «Аннаст». Плетеный диван на переднем плане сломан; манекенщица озабоченно смотрит наверх, словно опасаясь, что потолок рухнет ей на голову. Этот вопросительный взгляд придал сцене особую выразительность.
Лежащий в развалинах город как нельзя лучше иллюстрирует тему бренности человеческого бытия и посылает чувственный импульс, хорошо известный в католических городах по барочной риторике о суетности и тщетности жизни. В предисловии к альбому Германа Клаазена «Песнь в пещи огненной» писатель Франц А. Хойер говорит о разрушенном Кёльне: «И кажется почти абсурдом, что в этой разрушенности проявляется красота, которая прежде была незаметна. Например, в какой-нибудь архитектурной форме. Похоже, именно поэтому иная деталь, скажем, торс, говорит о содержании и форме несравнимо больше, чем целое. Так, например, статуя Богоматери в церкви св. Колумбы, можно сказать, „выигрывает“ от своего нового состояния. Разве скульптор, изваявший ее много столетий назад, не наделил ее совершенством, в котором – как нам сегодня может показаться – кроется нечто сомнительное?»[41]
Поразительно, что посреди этого апокалиптического ужаса, при виде которого, судя по свидетельствам американских и британских военнослужащих из Кёльна, даже бывалый солдат с огрубевшим сердцем теряет дар речи, некто философствует по поводу того, что в перфекционизме готической скульптуры «кроется нечто сомнительное»! Это, мол, приговор истории, властно отредактировавший и перечеркнувший прежний образ. И совершенное творение средневекового честолюбца в известном смысле было заслуженно низвергнуто в прах: «Сколько дерзкой, часто поистине вавилонской строительно-созидательной самонадеянности наросло и налипло и здесь на настоящее, здоровое зодчество и искусство! И порой только теперь вновь открывается подлинная первооснова!»[42]
Одним из главных образов разрушения в немецких городах стала фотография Рихарда Петера «Вид на Дрезден с башни ратуши», которую часто называют также «Статуя-обвинитель»
Хойер разгуливал по разгромленному Кёльну и радовался, что из-под сгоревшей мишуры снова проступила «первооснова». Что это было? Что породило такую трактовку катастрофы? Неукротимая «жажда смысла»? Возможность релятивизировать немецкую вину и списать все на «вавилонскую строительно-созидательную самонадеянность»? Или в нем просто говорил профессионал, искусствовед с тонким восприятием, который, абстрагировавшись от множества смертей, способен радоваться тому, что скульптура Мадонны «выигрывает» на фоне руин?
В пользу последнего говорит замечание историка искусств Эберхарда Хемпеля, который в журнале Zeitschrift für Kunst тоже предается раздумьям о «красоте руин». Удручающее чувство невосполнимой утраты, конечно, переполняет еще многие сердца, говорит он, но «зоркий глаз, открытый для художественного восприятия», скоро замечает, что «проявление ядра здания» обнажает его внутреннее единство и часто наделяет архитектурные произведения красотой, которой они раньше были лишены из-за «разукрашенной на все лады штукатурки и множества несущественных деталей». Сила воздействия их еще более возрастает, когда уцелевшие стены оказываются в безраздельной власти природы.[43]
Этот взгляд отражает и нечто другое – современную ненависть к орнаменту, которая еще больше усилилась в результате произошедшей катастрофы. Орнамент считался знаком, символом омерзительного прошлого, которое лживыми обещаниями и пустыми фразами и привело к этой катастрофе. Неприятие украшений и штукатурки, усвоенное в эпоху новой вещественности и приобретшее в условиях фашизма народный характер, продолжало жить и после войны и привело во время восстановления городов к возникновению особого феномена, который получил название «энтштукунг»: все, что осталось от декора, удалялось, с тем чтобы последние импозантные здания обнажились и приобрели «более естественный» вид. Иногда это обосновывалось соображениями безопасности, потому что куски поврежденной штукатурки падали с фасадов зданий. Но истинной причиной чаще всего было отвращение ко всякого рода излишествам. Строители с восторгом сбивали с фасадов эпохи грюндерства так горячо любимый сегодня декор и представляли взорам сограждан «очищенные от шлаков» голые кубы как наиболее созвучную времени эстетическую норму. В некоторых городах даже учредили «энтштукунгские премии».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
От нем. ohne mich – «без меня». – Прим. пер.
2
Volksgenosse (нем.) – существовавшее во времена третьего рейха обращение «товарищ по нации», в отличие от «партайгеноссе» («товарищ по [национал-социалистической] партии») и «геноссе» (товарищ» как обращение, бывшее в ходу у немецких коммунистов). – Прим. ред.
3
Тип сборного полукруглого строения с каркасом из гофрированной стали, который использовался в различном качестве в период Первой и Второй мировых войн. Назван по имени британского горного инженера и изобретателя Питера Нормана Ниссена, который в 1916 году получил на это изобретение патент. – Прим. пер.
4
«Death Mills» (1945) – первый документальный фильм об освобождении узников концлагерей, смонтированный Билли Уайлдером и Ханушем Бургером. Бóльшая часть семьи Уайлдера погибла в Освенциме. – Прим. ред.
5
Luft F. Berlin vor einem Jahr // Die Neue Zeitung. 10.05.1946.
6
Должностное лицо нацистской партии, отвечавшее за работу местных (квартальных) ячеек НСДАП. – Прим. ред.
7
Решение считать 8 мая, 23:01, официальной датой окончания войны – довольно неоднозначный компромисс: США отмечают VE-Day (День победы в Европе) 8 мая; в Советском Союзе, как и в ГДР, День Победы праздновали 9 мая. У других стран были свои даты окончания войны: например, в Нидерландах – 5 мая, в Дании – 4 мая.
8
О Вальтере Айлинге писал Эгон Джеймсон в Neue Zeitung от 14.7.1949 в статье под названием «Освободите, наконец, последнюю жертву гестапо!» («Setzt endlich die letzten Opfer der Gestapo frei!»).
9
Следует упомянуть всестороннее исследование Уты Герхардт, которая представила радикальную смену режимов – от диктатуры фюрера до парламентской демократии, введенной после временного полного отказа от суверенитета в пользу союзников, – достаточно радикально, чтобы говорить о «часе ноль» не образно, а в буквальном смысле: «Временнáя динамика предпринимаемых мер включала в себя нулевую фазу. Нужно признать, что „час ноль“ – не просто метафора. „Час ноль“ был адекватным описанием политической модели для всех областей общественной жизни» (Gerhardt U. Soziologie der Stunde Null. Zur Gesellschaftskonzeption des amerikanischen Besatzungsregimes in Deutschland 1944–1945/46. Frankfurt am Main, 2005. S. 18).