bannerbanner
Скажи Алексу, чтобы не ждал
Скажи Алексу, чтобы не ждал

Полная версия

Скажи Алексу, чтобы не ждал

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 5

– Ты был прав насчет велосипеда, – говорит Алекс, – он действительно капризный.

– Ну не знаю, – говорит Ганс, задумчиво потирая подбородок, – мне кажется, что сейчас все вокруг капризные.

После этих слов они долго молчат. В углу лежит не до конца закрытый чемодан, из которого торчит яркая упаковочная бумага, а рядом стоят лыжные ботинки. Каждый год на рождественские каникулы Ганс вместе с братом, сестрами и друзьями снимает небольшой лыжный домик, это уже почти традиция. Он спросил Алекса, хочет ли тот присоединиться, но Алекс колебался не дольше мгновения. А вдруг Ангели передумает и вернется в Мюнхен, к нему?

– Когда уезжаешь в Ульм? – спрашивает Алекс.

– Завтра, – говорит Ганс. – Люблю проводить Рождество дома. Однажды у меня не получилось приехать. Хуже праздника у меня не было.

– Фронт?

– Тюрьма, – отвечает Ганс и быстро добавляет: – Подрывная деятельность, контрабанда валюты и… подобные вещи. – Он молча докуривает сигарету и тут же закуривает следующую. – Не возражаешь, если я почитаю о Рождестве из Евангелия? – вдруг спрашивает он.

Алекс качает головой.

Ганс достает из ящика стола Библию – несколько потрепанную, но все равно красивую, бегло пролистывает и начинает читать вслух. «До чего странно, – думает Алекс, – этот же голос читал мне работы Гитлера в лесу, однако сейчас он звучит совсем иначе».

– Не бойтесь, – читает Ганс, и Алекс замечает, что впервые после путешествия на лодке видит своего друга по-настоящему счастливым. Спокойным, задумчивым, но все же счастливым: древние слова вырываются из уст Ганса так, словно никто не произносил их прежде, и в ясном голосе звучат вибрации, проникающие в самое сердце. И Алекс просто слушает, откинувшись назад, почти лежа в глубоком кресле. Торжественно мерцает свеча. Дано нам немного. Алекс видит Ангелику и свою мать, одно лицо, любовь и смерть, они вне его власти. Но война, а как же война? – Не бойтесь! Родился ваш Спаситель!

Закончив, Ганс оставляет Библию открытой и некоторое время скользит пальцами по страницам, прослеживая слова. Потом говорит:

– Знаешь, теперь я, кажется, понял. В этом году я впервые понимаю смысл Рождества и впервые могу отпраздновать его от всего сердца.

Снаружи ветер стучит по ставням и черепице, но внутри стоит полнейшая тишина. Друзья смотрят друг на друга.

Резня славянского и еврейского населения в Польше, в Киеве, в Крыму, голод в Ленинграде, в Москве, об этом не пишут в газетах, но все всё знают. Взгляд Ганса говорит то, о чем думает Алекс, – в этом особенность их молчания, которое выражает невыразимое: война на их совести тоже.

– Знаешь, – без перехода говорит Ганс громким веселым голосом, словно продолжая беседу, – в новом году я бы хотел организовывать… собрания, знаешь, что-то вроде литературного кружка, но не только литературного. Будем встречаться каждую неделю и говорить о теологии, философии, искусстве. О свободе. Так я себе представляю эти встречи. Быть может, даже удастся привлечь кого-нибудь из профессоров, попросить почитать лекции. Думаю, это стало бы началом.

– Началом, – повторяет Алекс, улыбается и отпивает чай.

Зима 1942 года

Софи хочет учиться в Мюнхене – не важно на кого, но как можно скорее. Для Ганса это не новость, Софи уже говорила о своем желании на Рождество. Она говорила о нем и раньше, но потом выучилась на воспитательницу в детском саду, чтобы избежать обязательной трудовой повинности. После ей все же пришлось отбыть трудовую повинность, потому что законы изменились, и теперь воспитателей детских садов тоже заставляли работать на благо так называемого национального единства. Когда Софи оставалось отработать всего несколько дней, трудовую повинность продлили еще на полгода. Софи была в отчаянии. Дальнейшей службе она предпочла бы любую несмертельную болезнь. Ганс сестру урезонил: здоровье и силы ей еще понадобятся. Оставалась последняя надежда – убедить власти в том, что без Софи родители не справятся, однако вскоре погасла и она. Теперь Софи сидит в захолустье на швейцарской границе и присматривает за детьми, родители которых – по крайней мере большинства – сидят в тюрьме, но, как метко выразилась Софи на Рождество, «неплохие люди, особенно по сравнению с моим верным фюреру начальством».

Слова о том, что без Софи родители не справятся, нельзя назвать ложью. Вот Ганс держит в руках письмо матери, написанное нетвердым и дрожащим почерком. С осени колики не прошли, а стали только хуже, врачи разводят руками и могут сказать лишь то, что это не рак. Мать пишет, что им нужна помощь Софи по дому, ведь сама она с трудом передвигается из-за боли, а Инге занята бумажной работой в канцелярии отца. К тому же нельзя забывать о том, что у Софи есть жених! По крайней мере, так мама всегда называет Фрица, как всегда называла Трауте невестой Ганса. Когда закончится война и Фриц будет освобожден от офицерских обязанностей, первое, что нужно сделать, – это жениться и создать семью… Однако, несмотря на все разумные доводы, Софи больше всего на свете хочет учиться в Мюнхене. «Что же делать?» – спрашивает мать.

Ганс знает, что это он виноват – по большей степени. Это он рассказывал Софи о студенческой жизни в Мюнхене, рассказывал о лекциях и дискуссиях, рассказывал о своем русском друге. Говорил, что она зачахнет, если станет домохозяйкой или секретаршей.

А еще Ганс знает, что он прав. Однообразная домашняя жизнь, которая делает Инге такой несчастной, погубит Софи – с ее стремлением к созиданию и жаждой знаний. Ганс знает это, но все равно сидит сейчас у окна и смотрит на заснеженный соседский сад, задумчиво прикусив ноготь. На рождественских каникулах он находился в приподнятом настроении и предвкушал перемены, хотел сделать первый шаг к чему-нибудь и чувствовал, что серьезность Софи может оказаться тем, чего так не хватает ему и Алексу. Однако сейчас его настроение испортилось, и он думает: почему именно Софи? Почему не Вернер, с которым они в детстве делили комнату и уже тогда хорошо ладили? Почему не Инге? Да, почему ей не приехать? Ганс мог рассказать Инге что угодно – она держала все его тайны при себе. А когда отец злился, Инге всегда вставала на сторону Ганса. И Гитлера, но сейчас он предпочитает об этом забыть. Ганс думает о Софи и ее попытках его образумить – сестренке не нравится, что Ганс вечно гуляет с девчонками, а ведь она знает далеко не о всех его похождениях! Говоря языком философии, Софи можно было бы назвать ригористом – человеком, который строг к себе и столь же строг к другим. Ганса это в ней, конечно, восхищает – когда она применяет свои моральные нормы не к нему.

Из задумчивости Ганса выводит металлический привкус на языке, и только через секунду приходит боль. Ганс прикусил ноготь настолько, что пошла кровь. Громко выругавшись, он встает и подходит к столу, в одном из ящиков которого хранятся пластырь и бинт. Пока он стоит там, нагнувшись над столом, засунув одну руку в ящик, а другую – неловко подняв, чтобы ничего не запачкать кровью, он вдруг думает: как же хорошо, если рядом кто-то есть. Несмотря ни на что. Хорошо, если рядом кто-то есть, когда в душе Ганса наступает осень, кто-то, кто знает все черты его характера – особенно плохие. Кто-то, кто может поддержать. Кто-то вроде Софи.

Ганс находит пластырь, торопливо наклеивает на палец – впрочем, ранка совсем крохотная и кровь уже засохла. Потом берет ручку и пишет матери: «Я настаиваю на том, чтобы сестренка как можно скорее приехала ко мне в Мюнхен. Во время рождественских каникул я подробно изложил свое мнение на этот счет, с тех пор оно не изменилось. Софи нельзя отказывать в учебе. С наилучшими пожеланиями, Ганс». И приписка: «Мы пойдем друг другу на пользу». Он кладет письмо в конверт, пишет на нем адрес, надевает пальто и сапоги.

За окном до сих пор лютая зима, мороз, и страшно даже представить, каково сейчас на Восточном фронте. Где там сейчас Фриц, так называемый жених Софи? Ганс не слишком хорошо знает этого Фрица – они никогда особо не общались, пусть даже ходили в одну школу. Однако в те немногие разы, когда им довелось перекинуться словечком, Фриц всегда казался славным парнем, даже разумным – и чего связался с нацистами? И тут Ганс вспоминает свои офицерские брюки – хорошие, дорогие брюки, купленные всего за несколько недель до Рождества, которое ему пришлось провести в тюрьме вдали от семьи, и при мысли об этих брюках у Ганса вырывается горький смешок. Он опускает письмо матери в ближайший почтовый ящик – теперь назад дороги нет.

Ганс договорился встретиться с Алексом во второй половине дня – вместе они хотят прогуляться в лесу Перлахер-Форст. О каком-то определенном времени не уславливались: так сложилось, что они всегда приходят примерно в одно и то же время независимо от того, куда и зачем. Наверное, поэтому говорят, что некоторые люди живут в одном ритме, словно часы.

И действительно: подойдя к тропинке, Ганс видит двоих – да, двоих человек, приближающихся с противоположной стороны. Алекса легко узнать по странной меховой шапке и размашистой, пружинистой, несмотря на глубокий снег, походке. Другой человек одет в форму, и Ганс узнает его только тогда, когда они подходят чуть ближе: это Кристель, старый школьный друг Алекса, брат Ангели. У обоих во рту трубки, но дым выходит только изо рта Алекса.

– Я бросил курить, – говорит Кристель вместо приветствия.

Алекс смеется:

– Но от трубки все равно не отказывается. Мол, так воздерживаться легче.

– Ты уже вернулся из…? – удивляется Ганс и чувствует неловкость из-за того, что даже не может вспомнить, куда сослали Кристеля. В любом случае, куда-то далеко – слишком далеко для семейного человека.

– К сожалению, речь всего лишь о коротком отпуске, – вздыхает Кристель, – я уже возвращаюсь в Страсбург.

– По крайней мере в Страсбурге красиво, – отвечает Ганс и ободряюще улыбается.

– Даже не знаю, – говорит Кристель, – мне кажется, во время войны ни один город не может быть по-настоящему красивым.

Втроем они пробираются по заснеженному лесу. Под ногами хрустит едва расчищенная тропинка. Алекс срывает с куста длинную ветку и принимается рисовать на снегу узоры – волны и закорючки.

– Как поживает Миша? – интересуется Ганс, гордый тем, что вспомнил хотя бы имя сына Кристеля.

– Замечательно поживает, – отвечает Кристель, и лицо его сияет. – И у Винсента тоже все хорошо.

– Кто такой Винсент? – спрашивает Ганс и в следующую же секунду вспоминает слова Алекса о втором ребенке Кристеля.

– Мой сын, – улыбается Кристель, – родился всего три дня назад. Поэтому я и приехал – по такому случаю меня отпустили домой.

Ганс рассеянно кивает, погруженный в раздумья. Алекс выбрасывает ветку, оглядывается и укоризненно смотрит на Ганса, и тот сразу же понимает, что нужно делать:

– Поздравляю, – торопливо бормочет он и выдавливает улыбку – слишком напряженную, чтобы быть искренней.

Кристель разочарованно вздыхает:

– Значит, ты думаешь так же, как остальные.

– О чем? – спрашивает Ганс, все еще пытаясь изображать на лице радостную улыбку.

– Что в такие времена нельзя рожать детей, – отвечает Кристель.

– Нет, я никогда бы не подумал о таком! – восклицает Ганс, возможно излишне поспешно, излишне громко, излишне горячо.

Алекс приходит на помощь:

– Я хорошо знаю Ганса. У него всегда мрачный вид, даже когда он искренне радуется…

– Да-да, – бормочет Кристель, – я все понимаю. Быть может, вы и правы. Но вы не знаете, что значит быть отцом. Заботиться о семье. А у меня только одна жизнь, и я не позволю Гитлеру отнять ее.

Ганс не мог не заметить, что Кристель обращается во множественном числе, а Алекс виновато опустил взгляд.

– Я поздравляю тебя, – повторяет Ганс, и на этот раз ему удается улыбнуться. Кристель прав, нельзя позволить войне лишить нас всякой радости и уж тем более – самой большой радости на земле. Он вспоминает Рождество из Евангелия, Христа в яслях.

– Спасибо, – отвечает Кристель, и по голосу слышно, что говорит он серьезно.

Алекс поднимает веточку и рисует на снегу что-то похожее на счастливое детское личико или улыбающееся солнышко. Они идут дальше, бок о бок, начинается легкий снег, несколько снежинок попадают на меховую шапку Алекса и блестят, как волшебная пыль.

Время от времени Ганс настороженно поглядывает на Кристеля, однако тот больше не кажется обиженным, напротив, даже улыбается, словно погруженный в приятные мысли. Возможно, о Мише и его братишке.

На кладбищенской стене сидят и чирикают два тощих воробья. Как и всегда, Алекса на прогулку собирала дорогая Njanja, поэтому в кармане пальто у него лежат два больших бутерброда. Алекс крошит хлеб и бросает крошки себе под ноги. Воробьи набрасываются на них, как будто они хищные птицы, голод заставляет их забыть о страхе. Из-за стены слышен тихий перезвон колоколов, издалека доносится музыка. Похороны.

– Кстати, у меня тоже есть новости, – говорит Ганс, пока Алекс крошит и второй кусок хлеба, хотя воробьи еще не доели первый. – Моя сестра скоро приезжает в Мюнхен.

– Погостить? – спрашивает Кристель.

– Учиться, – отвечает Ганс.

– Она красивая? – спрашивает Алекс, не отрывая взгляда от воробьев. Это настолько неожиданный вопрос, что Ганс не может сдержать смеха. Воробьи взлетают, однако вскоре возвращаются на прежние места – такое пиршество нельзя пропустить.

– Неужто отказался от сестры другого своего друга? – спрашивает Ганс, продолжая смеяться. Кристель предостерегающе пихает его локтем в бок, давая понять, что с такими вещами шутить не стоит.

Сам Алекс лишь смотрит пустым взглядом на воробьев, жадно клюющих крошки у его ног.

– Ангелика не оставит мужа. По крайней мере, не навсегда, не ради меня, – бормочет он осипшим голосом. – Не правда ли, Кристель? Она ведь никогда этого не сделает?

Приходит черед Кристеля отводить взгляд.

– У Ангели курсы, – наконец отвечает он, – стенография, французский и так далее. Думаю, она останется в Мюнхене до Пасхи…

– Да, до Пасхи, – грустно повторяет Алекс и трогается с места, оставляя позади воробьев и кладбищенскую стену, Ганс и Кристель молча следуют за ним.

– Я познакомился с одной художницей, – через некоторое время говорит Алекс. – На художественных курсах. Ее зовут Лило, она очень милая. И замужем.

– Везет тебе на замужних, – замечает Ганс.

Алекс оборачивается, у него на щеках вспыхивают красные пятна.

– Это совсем не то, что вы думаете, – торопливо объясняет он. – Она не… Не в этом смысле. Она просто друг, не более того.

Алекс встряхивается всем телом, словно отбрасывая всякую возможность того, что в его сердце когда-либо появится кто-то, кроме его обожаемой Ангелики. После этого с него как рукой снимает любую меланхолию, он снова шагает пружинистой походкой, весело машет перед собой веткой, пародируя капельмейстера, и произношение его разительно напоминает гитлеровское:

– Р-р-р-раз, два, тр-р-ри, четы-р-р-ре! Р-р-р-раз, два, тр-р-ри, четы-р-р-ре!

Ганс с Кристелем смеются и маршируют так исправно, как только возможно на таком снегу, маршируют, как подвыпившие гитлерюгендцы. На повороте Алекс резко останавливается и веткой рисует на снегу большую свастику.

– А это еще зачем? – весело спрашивает Ганс.

– А ты как думаешь? – отвечает Алекс. – Мне нужно отлить.

Зима 1942 года

Февраль – месяц доносов. Гансу приходится столкнуться с этим дважды за нескольких дней, оба раза не по своей воле, и он дважды в полной мере ощущает трусость и злобу своих современников. Такие товарищи хуже любого гестапо.

Первый донос случился на учениях. Всю роту направили на тренировки, и на этот раз они с Алексом не смогли улизнуть – уходить в лес было слишком рискованно: снега выпало много, на нем остаются следы. Поэтому друзья прилежно тренировались вместе со всеми. Группу Ганса отправили на стрельбище. Он не смеет признаться Алексу в том, как весело ему было. Вообще-то Ганс – умелый стрелок и почти всегда попадает в мишени. Он ползал на животе по снегу, стреляя и попадая в цель, и пытался не думать о том, что однажды ему придется стрелять не только по нарисованным мишеням.

Ганса похвалили, однако уже в следующую секунду детская радость, вызванная этой похвалой, принесла досаду. Можно подумать, ему нужно признание этих людей. В конце концов, это не имеет никакого значения.

Донос случился в другой группе, в отделении Алекса, и потом никто не мог точно сказать, что произошло. Солдаты должны были вырыть в снегу ямы и тренироваться стрелять из укрытий, однако до этого не дошло. Командующий обер-лейтенант – известный тупица! – сначала тщательно осмотрел присутствующих, с недоверчивым видом переходя от одного человека к другому, потом остановился перед Алексом и принялся кричать как сумасшедший.

Виной тому была прическа. У Алекса волосы длиннее, чем у большинства других солдат, но несильно – ровно настолько, чтобы Ангелика могла их слегка взъерошить. Прежде никто не обращал на это внимания, однако обер-лейтенант то ли встал сегодня не с той ноги, то ли по жизни встает не с той. Итак, у него две левые ноги и ужасный запах изо рта, который Алексу пришлось терпеть несколько минут – настолько близко подошел к нему этот мужчина, который кричал, что Алекс позорит всю часть и если завтра он не явится с должной стрижкой, то он, обер-лейтенант, обреет его лично…

Алекс говорит, что, оправившись от первоначального испуга, он перестал слушать – в общем-то, никто не слушал, все стояли, смотрели друг на друга и пытались думать о чем-нибудь приятном, согревающем, чтобы не замерзнуть. Наконец у командира закончились ругательства, он еще несколько секунд с ненавистью смотрел на Алекса, а потом отвернулся. Тогда-то все и случилось.

Алекс и сам уже не помнит, что именно пробормотал, скорее всего что-то вроде: «Побрей себе сам знаешь что». В общем, сболтнул он какую-то глупость, даже не связанную с политикой. Командир ничего не услышал, а вот некоторые товарищи, стоявшие рядом с Алексом, услышали. Большинство из них засмеялись. Те, кто не смеялся, донесли.

И вот Алекс вдруг оказывается предводителем мятежа, а всей роте грозит трибунал.

– Если бы я действительно что-то сделал, – говорит Алекс, – что-то… стоящее.

Но теперь уже совершенно не важно, кто и что сделал. Ганс в тот день был образцовым солдатом, однако оказался наказан вместе со всеми остальными – заперт в казарме. Ох уж этот произвол, с каким вмешиваются в их жизни! Он снова напомнил о себе. Быстро выяснилось, что за случившееся никого нельзя расстрелять (к явному сожалению тупоголового обер-лейтенанта), и тогда их решили подвергнуть бессмысленным и морально выматывающим наказаниям, и прежде всего – лишению свободы.

Ганс беспокойно ворочается на казарменной койке, с тоской вспоминая свою комнату с множеством книг и соседский сад.

– В следующий раз, когда на меня кто-нибудь накинется, я плюну ему в лицо. Пусть потом думают, что со мной делать, – едва слышно произносит Алекс с верхней койки.

Его волосы, кстати, не стали ни на миллиметр короче. Первоначальный повод для так называемого мятежа больше никого не интересует. Если бы не этот случай, то нашелся бы другой – начальство просто хотело разок проучить роту студентов, этих интеллектуалов, которых с незапамятных времен ненавидел режим.

То был первый февральский донос.

Ко второму Ганс имеет еще меньше отношения, чем к первому, однако страдает от него куда сильнее. Новое письмо из Ульма, подписанный безобидным маминым почерком конверт. Ганс машинально разрывает его, вынимает лист бумаги и по прыгающим буквам сразу понимает: произошло нечто ужасное. Отец арестован. На него донесла сотрудница его канцелярии – совсем молоденькая девушка, надежная, прекрасно справляющаяся с бумажной работой и, в общем-то, очень милая. Видимо, слишком милая. В ее присутствии отец чувствовал себя слишком свободно и высказывался так же откровенно, как и наверху, дома. О войне и о том, что ее уже не выиграть. О национал-социалистической партии, настоящей испанской инквизиции наших дней. О Гитлере, самом страшном биче человечества. Это стало последней каплей – молоденькая секретарша не смогла больше терпеть. И тогда в дом Шоллей во второй раз явились гестаповцы. «Перевернули все вверх дном и мало что нашли, отца допросили, но в тот же вечер разрешили вернуться домой. Впрочем, суд еще впереди, и исход его более чем не определен», – пишет мать.

«Отец, должно быть, немало лукавил на допросе, – думает Ганс. – Должно быть, вел себя двулично и лицемерно». И эта мысль вызывает тошноту. Лучше бы отец ударил по столу со словами: «Да, я сказал! И сказал потому, что это правда!»

Нет, конечно, не лучше. В таком случае гестапо никогда бы не выпустило отца на свободу, его бы оставили под стражей надолго или… даже думать об этом не хочется. Хорошо, что отец притворился, хорошо, что Алекс не плюнул в лицо обер-лейтенанту. Ганс все понимает, однако внезапно им овладевает самоубийственное желание пожертвовать собой: просто пойти и выкрикнуть правду! А потом пусть хоть потоп, мне все равно, пусть меня расстреляют!

Как будто это кому-то поможет.

Ганс берет ручку и пишет матери, что она должна сохранять спокойствие и всегда полагаться на Иисуса Христа, отдавшего жизнь за грехи человечества, и, пока Ганс писал письмо, он сам вдруг почувствовал всепоглощающее спокойствие. Это одна-единственная жертва, которая одолеет самый страшный бич человечества. Христос погиб ради человечества и ради человечества он воскрес, и только потому каждая жизнь и все страдания имеют смысл! Ганс кладет письмо в конверт, невольно улыбается и молитвенно складывает руки.

1937 год

Гуго поднимает взгляд и смотрит на Шурика, который стоит, скрестив руки и поджав губы. Забавное зрелище, почти смехотворное. За последние несколько лет Шурик изрядно вытянулся – и сам еще к этому не привык. В свои девятнадцать он по-прежнему неуклюж, движения его скованны. Своенравный мальчишка.

– Что ты на это скажешь? – выдавливает Шурик, едва приоткрывая рот, словно заранее знает, что скажет отец. Ответ с самого начала был очевиден, и все же Шурик написал письмо. Или, скорее, писульку. Когда Шурик старается, то может писать красиво, как девочка. А здесь – сплошные каракули, буквы толкаются, перечеркивают друг друга кривыми закорючками, местами чернила расплываются, страница почти промокла. Это не письмо, это бумажное недоразумение.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

  Corpora delicti – улики (лат.).

2

  «В эфире новости Би-би-си» (англ.).

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
5 из 5