Полная версия
Очарование тайны. Эзотеризм и массовая культура
Как бы там ни было, именно период отношений с Эми с 1887 по 1899 год – самый плодотворный в его писательской карьере. Отчасти тому способствовала смерть отца, оставившего наследство, и последующие кончины нескольких шотландских родственников, так что у семьи появились неплохие средства и Мейчен наконец смог писать. Уже первый рассказ «Великий бог Пан», вышедший в 1894 году, хотя написанный четырьмя годами ранее, принес ему скандальную славу писателя-декадента из‐за присутствующих в нем смутных описаний трансгрессивных практик, связанных с главной героиней – Элен Воган. Нельзя не заметить, что во многом отождествление с декадентами, яростно отрицаемое самим писателем, имеет основания. Как раз в эти годы британские декаденты вместе с прерафаэлитами увлекались темами язычества, образами роковых женщин, сексуальной трансгрессии и, конечно, символизмом, но отличие их от Мейчена в том, что главной интенцией их трудов было шокировать аудиторию, в то время как он транслировал свое мировоззрение. Эти же популярные темы Мейчен развил, выпустив роман «Три самозванца», который из‐за необычности сюжета и оригинальности описаний снискал ему признание, чем, правда, сам писатель был недоволен, поскольку критики зачастую характеризовали его как эпигона Стивенсона. Поэтому свой шедевр «Холм грез» (завершен в 1897‐м, а опубликован лишь в 1907‐м) он старался изменить как стилистически, так и содержательно68.
1899 год – переломный в жизни Мейчена: в июле от рака, мучившего ее уже шесть лет, умирает жена, и он погружается в глубокую депрессию. Можно сказать, что на этом настоящая творческая жизнь Мейчена заканчивается, хотя и в дальнейшем она была насыщена событиями. Он стал журналистом и сотрудничал с различными газетами, выпустил несколько сборников своих произведений, работал в театре, второй раз женился (в 1902) и от этого брака имел двух детей, издал все написанные за время первого брака произведения, создал немало новых, а пора Первой мировой принесла ему известность не только в Британии, но и за ее пределами, хотя в последние годы жизни вплоть до смерти в 1947‐м он был сильно стеснен в средствах и несколько забыт. Но за этот период, по общему мнению исследователей и критиков, лишь один роман «Тайная слава», написанный в 1907 году, может приблизиться к творениям, вышедшим из-под его пера за время первого брака.
Эзотеризм
А как же его связи с эзотеризмом? По укоренившемуся мнению, на творчество писателя оказала влияние Золотая Заря, но он стал ее членом лишь в ноябре 1899 года69, спустя несколько месяцев после смерти жены и уже написав все свои лучшие работы. Некоторые критики пытались найти в его раннем творчестве следы контактов с членами ордена, но обнаружить удалось лишь смутные параллели70. Можно предположить, что его вступление в орден было обусловлено попытками выйти из кризиса после смерти жены. Впоследствии о своем членстве в Заре он отзывался неоднозначно. В книге воспоминаний он пишет, что «был в этот период жизни один эпизод …история с Тайным обществом… спустя много лет после этого события, я склонен думать, что это был просто пункт в программе странных развлечений в арабском стиле, уготованных для меня»71, а чуть дальше характеризует орден, как «чистую глупость, занятую бессильными и слабоумными абракадабрами»72. Мейчену в Заре не нравилось многое: ее невнятные правила для жизни неофита, не выдерживающий никакой критики вымышленный миф о розенкрейцерском происхождении73; сомнения вызывали и члены организации, отнюдь не являвшиеся образцами духовности. Однако, несмотря на это, после распада первого ордена Мейчен вступил в «Исправленный Обряд Ордена Золотой Зари», организацию, которую возглавил его друг Уэйт, в 1904 году в нее же вступила и его вторая жена, но когда в 1915‐м Уэйт закрыл орден, создав новое «Братство Розы и Креста», имени Мейчена в списках членов уже не было.
Обращаясь к прозе Мейчена, можно заметить, что в ней нет места привычному для тех лет эзотеризму: телепатии, явлению духов, астральным путешествиям и т. п. В 1899 году он написал статью «Оккультная литература», в которой определил оккультизм как знание об устроении Вселенной; казалось бы, это напоминает все мейнстримные эзотерические учения его эпохи, но для Мейчена тайны устройства Вселенной не тождественны квазимеханическим законам, открытым в теософии или спиритизме. Современная эзотерика у него не вызывала особенного энтузиазма, в одном из ранних писем он отзывается об этом так:
Если бы я писал в Средние века, то не нуждался бы в научном обосновании по той причине, что в те дни сверхъестественное per se было полностью достоверным. В наши дни сверхъестественное per se совершенно невероятно; чтобы поверить, мы должны связать чудеса с каким-то научным или псевдонаучным фактом, или основой, или методом. Таким образом, мы верим не в «призраков», но в телепатию, не в «колдовство», а в гипноз74.
В художественных текстах он не раз выражал скептическое презрение к новомодным спиритизму, месмеризму и теософии75.
Можно обнаружить, что эзотеризм Мейчена напрямую связан с расширением религиозного мировоззрения, открытием какой-то древней версии христианства, религии, единой для всего человечества и напрямую укорененной в глубинах духовного мира каждого человека, именно ее он искал. Примечательной иллюстрацией таких исканий служит отрывок из рассказа «Великое возвращение», повествующий о странном явлении хранителей Грааля, произошедшем в захолустном британском городке:
На всех лицах сияли радость и изумление, но самая глубокая радость и самое сильное изумление отражались на лице приходского священника. Ибо до него сквозь чудесный покров донеслось греческое слово, обозначающее понятие «святой», повторенное трижды. И он – тот, кому однажды довелось в чужой стране, в чужой церкви присутствовать на торжественной мессе, смущающей его дух великолепием, – вдруг ощутил благовоние ладана76.
Здесь наблюдается интересный контраст: англиканский пастор-рационалист презирает всевозможные театральные ритуалы, отстаивает чистоту христианства от языческих наслоений (так обычно понималось католическое наследие), но в момент наивысшего духовного опыта сопоставляет его с православной литургией, на которой ему один раз довелось побывать. Это не симпатия к православию, а выбор производящей впечатление самой древней версии христианства, наиболее близкой отсылки к его изначальному и всеобщему варианту. С. Т. Джоши удачно ухватил эту особенность мировоззрения, когда с целью критики Мейчена написал:
…единственная цель философии Мейчена – вернуть ощущение чуда и тайны в наше восприятие мира; все, что способствовало достижению такой цели – мистицизм, оккультизм, католицизм, символизм, – поощрялось, а все, что препятствовало, – осуждалось77.
В таком контексте Заря и попытки сохранения ее духа Уэйтом привлекали Мейчена, поскольку, хотя бы на эстетическом уровне, удовлетворяли его духовные поиски78. Отчасти именно такое отношение выражает письмо к Уэйту 1904 года, в котором Мейчен со свойственной ему резкостью замечает:
Разодранный и испачканный подол одеяния Святой Церкви по сравнению со всей ризницей «оккультизма» подобен прекрасным рубинам и восточным жемчужинам по сравнению с грязью и навозом79.
Он всегда стремился к реальности ритуальной жизни, наиболее цельно воспроизводящей представления о древней и истинной религии, именно поэтому он был рад, когда его первая жена перед смертью вернулась в католицизм80, и поэтому он сам придерживался движения Высокой церкви с выраженными евхаристоцентричностью и ритуалистикой. Оттого он заинтересовался Зарей как ритуальным, а не теоретическим сообществом.
Без сомнения, эта религиозная линия переплеталась у Мейчена с неким внутренним опытом, возможно, выражавшимся в практиках, но опыт этот был независим от известных форм эзотеризма, и, видимо, кульминацией его стала смерть первой жены. В книге Сюзан Джонсон Граф есть любопытные, хотя и в значительной степени спекулятивные рассуждения об этом. Она пишет, что после смерти Эми писатель занялся некоей практикой, обозначаемой им как «процесс»; понять, что конкретно он делал, затруднительно, но результат был вполне отчетливый. Вот как говорит об этом сам Мейчен:
…то, что я получил, было не просто тупым отсутствием боли, но совершенно невыразимым покоем духа, убеждением в том, что все обиды, долги и раны были исцелены, а то, что разбито, воссоединилось81.
Очевидно, что это не были практики самогипноза, к которым писатель питал отвращение, а рассуждения Джонсон Граф о магических ритуалах в стиле позднего Кроули кажутся нам в случае Мейчена верхом неуместности82. Как мы уже писали, через всю раннюю прозу автора действительно проходит нить рассуждений, связанных с опытом интериоризации, погружения в себя, с открытием какой-то особой жизни духа, но отчетливо понять, что это такое, не представляется возможным. Отсутствие однозначного ответа вполне соответствует духу Мейчена, ведь по нему все мы живем в мире-загадке, на которую никогда, по крайней мере в земной жизни, не сможем получить исчерпывающего ответа.
Литература
Когда Мейчен рассуждал о теории современной ему фантастики, то был бескомпромиссен. Как он считал, художественная литература об оккультизме не должна быть посвящена каким-то конкретным ужасам или тайным учениям, ее призвание – «будоражить сердце, очаровывать его неизъяснимым образом»83. Стержнем такой литературы должна быть тайна, разгадать которую полностью невозможно. Стиль и содержание текста призваны давать читателю почувствовать отблеск тайны через символический язык, окрашенность которого эпитетами помогает направить чувства читающего в нужное русло. Такая литература должна инициировать человека в мистерию, давать ему возможность самостоятельно в душе и воображении достроить картину, которую писатель лишь схематично изображает. С этим и связан некий элитизм прозы Мейчена, он часто дает отсылки к книгам, не называя имен, в абстрактной форме, употребляет латинизмы без перевода и т. п.84 Именно поэтому некоторые критики называли писателя «декадентствующим апостолом чуда»85, в то время как другие упрекали за неспособность создать внятный сюжет с конкретной мифологией, ведь у Мейчена разгадка всегда оказывается неполноценной, а некоторые сюжетные ходы обрываются в пустоту. Например, в «Пане» один из героев начинает про себя читать отрывок из дневника о похождениях Воган и с ужасом захлопывает книгу. Что там было написано – так и остается неизвестным. Порой, как в «Красной руке», дается разгадка обыденного случая, тут же указывающая на сверхъестественные события, о которых далее не говорится ни слова. В этом Мейчен стремился противостоять обычной детективной литературе, исчерпаемость сюжета которой ограничивается одним прочтением, ибо тайна разрешается полностью.
Проанализировать творчество Мейчена проще всего, если поделить его на сквозные темы, основные из которых – критика современного мира, язычество, ужас и инобытие. Обратимся к ним по порядку.
Мейчен был убежден, что современный материалистический мир во всех его формах не способен постичь скрытой истины духовной реальности, от которой человека отделяет лишь один шаг. Каждое из его ранних произведений посвящено попытке ухватить эту реальность. Иногда, вполне следуя Отто, она проявляет себя в ужасающих формах, концентрацией которых, по Мейчену, стало язычество, иногда – в великолепно прекрасных, часто связываемых с древними религиозными преданиями о чаше Грааля и короле Артуре. Но определяющей характеристикой этой реальности все же оставалась ее непознаваемость. Хотя человек и был способен приблизиться к ней и даже опытно войти в контакт, описать ее в концептуальной форме было невозможно. Органическое неприятие современного мира встречается у писателя повсюду, но, пожалуй, лучше всего оно подано во «Фрагменте жизни». Этот на редкость удачно написанный текст открывается долгим и подробным повествованием об обыденной жизни молодоженов: вот муж отправляется на работу, они вместе ужинают, обсуждают соседей, выбирают газовую плиту, думают, как бы использовать пустующую комнату, бранятся со служанкой. Все эти живые и узнаваемые каждому картины неожиданно обрываются следующим пассажем:
Вот так, день за днем, жил он в сером призрачном мире, ведя существование, мало чем отличавшееся от смерти, которое большинство из нас принимает за жизнь. Настоящая жизнь показалась бы Дарнеллу безумием, и когда время от времени его посещали тени и смутные образы из другого, прекрасного мира, он испытывал страх и старался поскорее укрыться в том, что он называл «здоровой реальностью» повседневности, в привычных заботах и интересах. Абсурдность его существования была особенно наглядной: ведь его «реальность» сводилась к тому, чтобы купить кухонную плиту получше, сэкономив при этом несколько шиллингов; однако еще абсурднее была жизнь владельцев конюшен со скакунами, паровых яхт, которые выбрасывают на ветер тысячи фунтов. Да, так вот и жил Дарнелл день за днем, по странному заблуждению принимая смерть за жизнь, безумие за здравомыслие, а никчемных, заблудших призраков за живых людей. Дарнелл искренне верил, что он клерк, работающий в Сити и живущий в Шепердз-Буш, совсем позабыв про тайны и блистательное великолепие царства, которое принадлежало ему по праву наследования86.
Этот контраст задает тон религиозного откровения дальнейшему повествованию. И хотя как такового содержательного откровения далее не следует, зато создается атмосфера чуда, вошедшая в повседневную жизнь пары. Но если во «Фрагменте жизни» иная реальность предстает как чарующая неизвестность, то в «Великом боге Пане» она же открывается как кошмар. При этом на подступе к ней мы вновь встречаемся с тем же образом повседневности. Для сравнения приведем из этого рассказа слова доктора, сказанные другу перед проведением эксперимента:
Вы видите меня, стоящего рядом с вами, и слышите мой голос, но я говорю вам, что все это – да, все, начиная с той звезды, которая только что светила в небе, до твердой почвы у нас под ногами – я говорю, что все это, как не иллюзии и тени: тени, скрывшие от нас истинный мир. Да, есть подлинный мир, но он вне этих чар и этой призрачности, вне этих «гонок за собственным хвостом и карьерных мечтаний», – он спрятан за всем этим, словно за покрывалом. Не знаю, приподнимала ли хоть одна человеческая душа это покрывало до меня, но я знаю наверняка, Кларк, что сегодня ночью мы с вами увидим его поднятым перед глазами другого существа. Вы можете счесть это дикостью, игрой праздного ума – да, это кажется странным, но это правда, и древние знали, что значит поднять покрывало. «Увидеть великого бога Пана», – мудрость не простаков, не находите?87
Как уже было замечено выше, у этого бегства от фальшивой реальности два пути. Первый – ужас, самой распространенной формой которого является древнее язычество, скрыто пронизывающее современную жизнь. С ним в первую очередь связано неуловимое чувство жуткого, вокруг которого и вращается большинство рассказов писателя. Начало этой темы было положено в «Великом боге Пане», где после эксперимента над мозгом девушки та сходит с ума и умирает, поскольку, увидев языческого Пана, она познала, что скрывается за пеленой повседневности, которая отделяет людей от бездн иного мира. Во время опыта девушка была беременна, и родившаяся от нее Элен Воган (имя образовано из сочетания Елены Троянской и алхимика Томаса Вогана) оказывается наделена особыми способностями контактировать с миром живых языческих богов. Этот мир Мейчен описать не решается, ограничиваясь смутными многозначительными намеками, из‐за этого один из исследователей удачно сравнил рассказ с китайской головоломкой, в которой отсутствует центр88. Читатель так никогда и не узнает, как выглядит Пан, что делала с ним Элен Воган и почему из‐за смеси ужаса и отвращения все ее состоятельные любовники кончали жизнь самоубийством. Но главное, чего Мейчену в этом рассказе удается добиться, – это вызвать в читателе смутное ощущение какой-то древней имморальной и антихристианской таинственности.
Это ощущение появляется всегда, когда Мейчен обращается к теме. Даже во «Фрагменте жизни», тексте совсем о другом, когда герой рассказывает жене о путешествиях по Лондону и окрестностям, предпринятых им до свадьбы, вся его речь носит торжественный характер. Но в этот светлый мир вкрадывается лишь на мгновение странный образ:
В лунном свете я различал фигурки, которые двигались в ряд, друг за другом; согнувшись, они несли на плечах большие тюки. Кто-то пел, потом песню оборвал резкий хриплый смех – похоже, эти надтреснутые звуки издавала старуха. Затем все они растворились в тени деревьев. Наверное, эти люди шли работать в сады или, напротив, возвращались с работы. Но как это видение было похоже на кошмар!89
Возможно, из‐за последней оговорки, но, возможно, и из‐за стиля изложения читателя не покидает ощущение, что рассказчик столкнулся с каким-то ведьмовским культом с жертвоприношением. На гране яви и фантазии существует язычество и в «Холме грез», но это уже не полунамеки. В воображении главного героя разворачивается настоящий шабаш с поклонением демоническим древним богам, эпицентром которого оказывается любимая им еще по деревенской жизни девушка. Она вовлекает героя в ведьмовскую свадьбу, в разгаре которой он умирает – и не в воображении, а реально. И уже совсем реальным язычество предстает в таких рассказах, как «Красная рука» и «Сияющая пирамида», и в романе «Три самозванца». Тут герои сталкиваются с феями, маленьким народцем, легенды о котором до сих пор сохранились в Англии. Согласно Мейчену, этот народ – туранцы, старая раса отвратительно выглядящих малоросликов, прячущихся в подземельях, хранящих там свои сокровища и занимающихся черной магией. Описание встречи с ними иллюстрирует классический для Мейчена стиль смешения смутной отсылки к сексуальной трансгрессии с отвратительностью:
Воган не мог отвернуться от мерзкого зрелища… он, будто завороженный, глядел в трясущуюся массу и уже смутно различал в ней формы, похожие на лица, торсы и конечности, и тем не менее чувствовал, как сокровенные глубины его души холодеют от ясного сознания того, что нет в этом дрожащем и шипящем месиве ничего человеческого. Воган был ошеломлен; задыхаясь от подступивших к горлу рыданий, он увидел, как отвратительные формы свились посредине ямы в какой-то неясный, похожий на нарыв сгусток, их шипящая речь стала более ядовитой, и в переменчивом свете он различил омерзительную желтую конечность, расплывчатую, но уже ясно видимую, скорченную и вывернутую, и ему показалось, что он слышит низкий и очень слабый человеческий стон…90
Но безусловной вершиной отображения язычества стал рассказ «Белые люди». Пожалуй, лучший шедевр Мейчена. Вовсе не склонный питать излишние симпатии к писателю, Джоши охарактеризовал это произведение и избранный писателем стиль дневника юной девушки следующими словами: «…этот дневник – шедевр косвенности, сюжет Лавкрафта, рассказанный Джеймсом Джойсом»91. Именно сюжет «Белых людей» был положен Гильермо дель Торо в основу фильма «Лабиринт Фавна» (2006)92. Мейчен построил композицию произведения на приеме рассказ в рассказе. Основную часть повествования занимает дневник юной девушки, описывающей свою будничную сельскую жизнь. Из дневника очевидно, что няня, воспитывавшая ее в детстве, была ведьмой и научила девочку ритуалам и заклинаниям, сама же героиня случайно в странствованиях по окрестностям обнаружила древние загадочные места в лесу, в которых столкнулась с чем-то неведомым. В рассказе дается подробное описание ритуалов и странствий, понятно, что она проходит магическую инициацию, встретившись с духами леса, но текст написан столь мастерски, что никаких конкретных деталей о том, с какими существами встретилась девушка и что она с ними делала, понять нельзя. Ее история заканчивается случайным самоубийством: готовя отвар, она отравилась. Но интерес истории добавляет то, что ее рассказывает своему другу Котгрейву некий отшельник Амброз. Сразу заметим игру с именами: Кот/грейв – колыбель/могила и Амброз – греческое бессмертный. Иными словами, один из них человек, закольцованный в ужасе бессмысленного круговорота бытия, другой – вырвавшийся из него. Поводом для рассказа послужил завязавшийся между ними спор о природе зла. Котгрейв утверждал, что человек не может быть великим грешником, не совершая очевидного зла, на что Амброз ответил:
Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем зло. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха… Я полагаю, что грех – это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Отсюда понятно, почему он встречается крайне редко – немного найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны собственной жизнью, какой бы она ни была. Поэтому так мало святых, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше93.
Таким образом, увлекательная история о симпатичной девушке обретает совсем иной, буквально чудовищный колорит.
Ужас разлит по всем основным произведениям автора, даже если они и не касаются язычества. Так, в рассказе «Сокровенный свет» герой, случайно прогуливаясь по окрестностям Лондона, заглядывает в окно дома и видит лицо незнакомой женщины, душа которой, как впоследствии выясняется, была забрана и превращена в чудесный камень. Взглянув в это лицо, герой понял, что «заглянул в окно заурядного современного домика – и увидел разверстую пасть преисподней»94. Или в повести с говорящим названием «Ужас», когда по всей Британии совершается череда немыслимых и необъяснимых убийств.
Но истинное бытие не только ужасает, оно еще и завораживает, принося удивительный, ни с чем не сопоставимый опыт. В биографии Мейчен как-то признался, что ошибкой в воплощении идеи «Пана» было как раз то, что он «перевел благоговение в худшее, что только возможно, – во зло»95. В других текстах он пытался это исправить, правда описаний восторженного чувства сравнительно меньше. Уже не раз приводившийся «Фрагмент жизни» показателен и в этом случае. Главный герой в рассказах жене о том, как во время прогулок по Лондону мир для него преображался, замечает:
…казалось, все вокруг меня изменилось, но в чем было дело, я не понимал… на какой-то момент мне показалось, что эта ничем не примечательная улочка прекрасна, а крики детей и пьяное пение в баре будто слились с небом, став единым целым96.
В этот уникальный опыт не мог проникнуть никто, кроме героя, жизнь его коллег была иссушающей, будто «делала из всех чучела в музее»97. Позднее, и это связывается Мейченом с дыханием дальних лесов, проникавшим в их дом, в жизнь пары входит некое таинственное чувство восторженного, заставляющее совсем по-другому посмотреть на смысл бытия. И вот когда главный герой едет в набитом людьми омнибусе на работу, к нему приходит убеждение, что «все они стремились к тому, к чему человеку не предназначено стремиться; они были благородными камнями из алтаря, а пошли на фундамент в хлеву»98, а дальше его сердце «замирало от странного и волнующего чувства, от нового ощущения, которое появилось, когда он осознал, что большая потеря может быть и не безнадежной»99. Весь последующий рассказ повествует о внутреннем преображении героя и не таком резком, но столь же очевидном изменении его жены. То, что герой называет зовом предков, зовом старинных мест, где он вырос, предстает голосом иной реальности, призывающей его к себе. Несколько менее драматично эта же тема выражена в «Великом возвращении». Там всю жизнь обычного английского городка преображают чудесные явления света, дающего мир, радость, исцеление, примирение вражды, покаянные слезы и иные возвышенные переживания всем его обитателям. Нить такого же напряжения в ожидании чуда протянута и через построенную вокруг легенды о Граале «Тайную славу», но, к сожалению, текст не опубликован полностью: две последние главы романа хранятся в библиотеке Йельского университета с условием, что никогда не будут напечатаны, стало быть, понять всю задумку автора нельзя.
Разумеется, не стоит сводить все тексты Мейчена к отображению духовного опыта. В них много конъюнктуры. Например, большинство его произведений, написанных после смерти первой жены, по стилю более всего похожи на газетные заметки и вращаются вокруг одной и той же проблемы: можно ли сверхъестественным событиям найти рациональное объяснение. Их сюжеты, как справедливо замечает Джоши, оказываются скоро исчерпаемы и неоригинальны. С другой стороны, в наиболее успешный период своего творчества Мейчен был под впечатлением от успеха конан-дойлевского Шерлока Холмса и первым из всех писателей, работавших в жанре черной фантастики, постарался этот образ скопировать. Его фланер и бездельник Дайсон, впервые появившийся в «Трех самозванцах» и сопровождающий читателя в «Красной руке», «Сияющей пирамиде» и других произведениях, представляет собой Холмса-любителя, целью которого становится раскрытие с помощью логических методов загадочных преступлений сверхъестественного характера. В конце историй Дайсон почти всегда излагает ход своих умозаключений. Персонаж Мейчену не особо удался, поскольку слишком уж надуманными выходили условия работы его сыщика. Чего только стоит сюжет о том, как Дайсон просидел несколько месяцев, глядя на улицу в ожидании, что убийца пройдет мимо его дома и выдаст себя, эмоционально отреагировав на нарисованный художником на асфальте тайный знак. Но созданием гибрида детектива и эзотерического сюжета Мейчен запустил тенденцию, впоследствии удачно продолженную Блэквудом и подхваченную уже в кругах эзотериков в художественной прозе – Кроули и Форчун с их героями Саймоном Иффом и доктором Тавернером. Но этим влияние Мейчена на эзотеризм не ограничивается. Уже упомянутый Кроули высоко ценил его прозу и даже рекомендовал для чтения адептам своего ордена Серебряной Звезды, а свой экземпляр «Белых людей» он основательно откомментировал, это при том, что состоял в непримиримой вражде с другом Мейчена Уэйтом.