Полная версия
Кана. В поисках монстра
Кузя, одержимый духом противоречия, сразу же заартачился, заявил, что мешать политтехнологии и энологию в одну бочку нецелесообразно, и что нельзя объять необъятное. В товариществе он вёл бухгалтерию. Конечно же, касса наличествовала.
Кузин скепсис тут же не разделил Агафон, одержимый духом противоречия Кузе. В СВТ «Огород» он числился секретарём и вёл протоколы собраний.
Белые одежды дозволялись в товариществе лишь этим двоим, ибо оба были кандидатами: Кузя – физико-математических, а Агафон – филологических наук. Ибо оба были служители: один – Слова, другой – Числа, словно реинкарнации двух воюющих войск, этакие один на один – богатырь-схимонах Александр Пересвет и непобедимый мастер школы «бонч-бо» Мурза Челубей. Сойдясь, вмиг начинали спорить, по поводу и без, не говоря о собраниях товарищества, где гвоздём повестки дня всегда значилась дуэль между двумя непримиримейшими.
Вот и на Кузин коммент Агафон с жаром возразил, что ни один учебник алгебры не запрещает объединять предвыборный марафон и исследовательскую экспедицию. Наоборот, всё богатейшее собрание исторических и литературных примеров походов – ахейцев за Еленой и аргонавтов – за руном, скитания одиссеевы и Энея, второго – в переложении Вергилия и Котляревского, а потом – первого и Алигьери, в переложении второго, экспедиции Искандера и крестоносцев, русские хождения за три моря и по мукам, наконец, новейшие психоделические трипы Охотника Томпсона и Венички Ерофеева – в подавляющем большинстве своём руководствуются идеей начатка, то есть, верховной власти, не избегая при этом насущной, разносольнейшей в ассортименте исследовательской деятельности.
– Да да Винчи еще говорил: «Нельзя хотеть невозможного!», – гулко стращал счетовод великой тенью титана Возрождения.
– А вот Хлебников говорил с точностью до наоборот: «Хоти невозможного!», – с места в карьер, с пафосом парировал секретарь.
Кузя в ответ заявил, что слоганы дебилов ему не указ, Агафон в накладе не остался и заявил, что ему, соответственно, не указ слоганы итальянских извращенцев. Кузя, не согласившись с доводом оппонента, заехал Агафону в ухо, тот тут же двинул счетоводу по сопатке. И понеслось: сойдясь в рукопашной, кандидаты нещадно друг дружку тузили и валяли в пыли, превращая крахмальную белизну своих рубашек в бурые лоскуты…
Ормо их разнял… Как щенят, растащил, хотя оба были немаленькие дяденьки: счетовод сухопарый, но жилистый, маслатый, а секретарь до похода, вообще, склонен был к полноте.
За загривки их держит, точно отряхивает, и терпеливо так урезонивает, что первый, мол, не был дебилом, а второй – извращенцем. И произносит это так, словно виделся с обоими время назад. Его голосу, вообще, была свойственна непререкаемая убедительность. Что-то неуловимое в тембре. Говорил он не то чтобы мало, а скупо… Озвучивал факты. Или «да-да, нет-нет». В любом случае, спорить с Ормо желания не возникало. Вот и тогда слова Ормо были восприняты, как свершившееся.
– Не о чем спорить… – молвил Ормо. – «Нельзя хотеть невозможного» – то самое, что и «Хоти невозможного».
– Короче, полный палиндром!.. – выдохнул Агафон, отряхивая безнадёжно испачканную одежду.
Неистовые ревнители уже стояли на ногах, как нашкодившие третьеклассники перед директором школы.
– Палиндром? – переспросил Заруба.
– Ага… Наоборот… – угукнул Агафон.
– Аргентина манит негра, – как бы поясняя, сказал ерунду Кузя.
– Аргентина манила Гевару, – мечтательно произнес Южный Юй.
– Гевару она исторгла, – жестко отрезала Вара.
– Не бывает пророк без чести, кроме как в отечестве своём, – с расстановкой продекламировал Паромыч.
Фамилия его была Корогварь, а Паромыч – прозвище. Или отчество? Одним словом, и честь, и отечество.
– Кроме как в отечестве своём. И у сродников своих… – вторя, дополнил Ормо.
– Гевару, – говорит, – манила апельсиновая роща, укрытая в боливийской сельве Ньянкауасу. «Ньянкауасу» – водный источник, в переводе с языка индейцев гуарани.
– Да, он очень хотел пить, – в унисон ему жарко согласилась Вара. – И никакой напиток не мог утолить его жажды. Ни кубинский ром, ни русская водка, ни парагвайский матэ.
– Эх, надо было пошукать команданте в нистрянских подвалах… – отозвался Паромыч.
– Искал питья, потому и шёл к источнику, – закончила Вара.
– Ага… Там и нашел, что искал… – пробурчала Белка.
На самом деле имя её было Лида, но все её звали Белочкой или Белкой, и не только из-за фамилии – Белочинская, но и потому, что не дай Бог её было поймать. Выяснилось это позже, а тогда уточнялись тонкости филологии.
– Палиндром – это когда доходишь до цели, а потом успеваешь вернуться обратно, – упорствовал Агафон.
А потом произнёс примирительно:
– Лилипут сома на мосту пилил.
– Сома?
Ормо нахмурился и пробурчал что-то. Тихо. Но я, бывший ближе, успел разобрать. «Огород – дорого», – вот что за ересь он пробурчал!
– В Астрахани, в устье Волги, жил до революции один купец, – вещал Агафон, уже громче. – Продавал чёрную икру и покупал картины. Пути нерестилища привели «Мадонну» работы Леонардо в устье самой длинной реки в Европе.
– Вспомнил!.. – обрадовался после паузы секретарь, как мальчишка. – «Мадонна с цветком», прозванием Астраханская!.. О ней Хлебников написал.
– И что же он писал? – с любопытством спросила Вара.
– Что в маленьких, родных городках Италии такие картины хранят как единственный глаз.
– Как зеницу ока… – сумничал счетовод.
– Ещё он писал о тёплом, золотистом пухе, которым обрастают со временем картины старых мастеров, – развил Агафон.
Кузан не отставал:
– Иконы и тут основательнее. Обрастают золотыми окладами да драгоценными каменьями…
Вновь затевавшийся спор прекратил Ормо:
– Ну, вот и выходит… – выдохнул он, заставив себя улыбнуться. – «Нельзя хотеть невозможного» и «Хоти невозможного» – это одно и то же…
Возможность равна невозможности?.. Собрание и так донельзя взбудоражилось выяснением отношений между кандидатами, а тут, от тождественного столкновения молота и наковальни, головы наполнило гулом и звоном и повело по кругу. Слов председателя никто не понял. Начали спрашивать, требовать разъяснений. Но Ормо окончательно умолк. Он оставался нем, как рыба, и чем дольше он упорствовал, тем сильнее становился галдёж, перерастая в непролазную глассолалию.
Голоса… Как тогда, в Окнице, на празднике, в лучах солнца, сползающего по грани Моисеева кургана. Каменистые скаты окрестных сопок образуют треугольники с черепичными крышами времянки и дома. Они, становясь всё червоннее, пересекаются под прямым углом, превращаются в катеты, гипотенузы которых затеряны где-то в заполненной закатным золотом синеве.
Столы, накрытые прямо во дворе, составлены буквой «П». Буква – заглавная, прописная настолько, чтобы вместить всех собравшихся на праздник. Сорокадневные поминки справляют по матери хозяина дома. Старушка едва не дожила до своего девяностолетия. Проводить в последний путь душу Домны собралось чуть ли не всё село, тесно переплетённое узами кровного и духовного родства – «нямурь»[7], как они себя называют. Двоюродные, троюродные и прочеюродные, фины и нанашулы[8], разбавленные седьмой водой на киселе не только по окрестностям, но и по ближним и дальним сёлам и городам. Приехали и не поспевшие к похоронам бабы Домки правнуки и правнучки из тридевятых мест: Триест, Лиссабон, Нижневартовск, Москва.
Перекладина буквы образует президиум, за которым, возле батюшки и хозяина, посажены Ормо и Вара. Не в том смысле, что наша пассионарная – Ормина пассия, но… Ормо одесную от батюшки, а Вара – ошую. Виночерпии движутся посолонь, вдоль подковы, дочерчивая окружность. На разлив поставлена молодежь. Я в их числе, большой фарфоровой чашкой черпаю из ведра темно-красную, венозную кровь и наполняю стаканы гостей и хозяев. Стакан по-молдавски – пахар, а чашку у меня в руках хозяйка и хозяин называют кана[9].
Я стремительно осваиваю молдавский: то и дело прикладываюсь к кане, и с каждым глотком мой язык развязывается всё более в унисон с лимба ноастрэ[10], одним из трёх государственных языков. Хозяйка, тётя Вера, такая же безутешная и бодрая, как и её муж, суетливо хлопочет между летней кухней и поминальным столом. «Ту ешть бэят бун…», – обращаясь ко мне, успевает похвалить она. Я всё понимаю и отвечаю: «Мулцумеск… доамна Вера».
«Фачем праздник…», – вздыхая, говорит хозяйка. Она добавляет, что я похож на её младшего сына. Ионел, единственный из четверых её детей, не смог приехать ни на похороны, ни на поминки бабушки Домки. Он сидит в итальянской тюрьме. «Ши, де фапт, ел ера непот фаворит буника Домка[11]», – говорит тётя Вера. Смахнув слезу и вздохнув, она торопливо уходит в кухню.
Я всё понимаю и тут же вспоминаю Агафона. Во время пешего перехода Кузьмин – Хрустовая, карабкаясь вверх по склону, тот принялся разглагольствовать о горе Геликон, о волшебном источнике Иппокрене, описанных в «Метаморфозах» Овидия. Каждый испивший его темно-фиалковой влаги обретал поэтический дар. А вдруг плещущая в ведре плечистая краска[12] разбудила во мне дух Эминеску?
Агафона теперь не узнать. Еще час назад он изображал израненного партизана, водруженного со своими, истертыми в кровь конечностями, на каруцу дяди Миши. А тут налицо форменное перерождение: слова сыплются из него, как из рога изобилия, и этот брандспойт красноречия однонаправлен.
Напротив секретаря посажена черноглазая Антонелла – правнучка усопшей, приехавшая из солнечной Италии. Cредиземноморский шоколад золотит нежную кожу её красивого лица, обнаженных по плечи рук. Траурная гепюровая ленточка изящно обуздывает ниспадающее струение черных волос. Она застенчиво молчит и вслушивается с любопытством иностранки, внимательно вглядываясь в Агафона бездонно распахнутыми из черных ресниц-опахал, томными очами.
Я наполняю агафонов стакан, потом наливаю Антонелле. Чёрный огонь высверкивает из опахал, и я шепчу секретарю, что слушательница вряд ли его понимает. Глаза секретаря застит бордовый туман, они стекленеют, как у загипнотизированного кролика. Он отмахивается от меня, как от мухи. Он заворожен смешливой игрой золотисто-смоляного сияния.
Агафон пропал. Он зовёт её «Тоамноокая»[13]. Его заплетающийся язык бормочет о волшебных дифтонгах, обладающих властью гипноза, подобно линзам из очков Гоголя или Леннона. Потом секретарь начинает нести несусветную чушь о крито-микенской зыбке, в которой, на волнах Средиземного моря, укачивалось человечество, об укрытом на острове Буяне запутанном лабиринте, где легко заблудиться не только красавице, но и чудовищу, и о том, что в итоге прекраснейшей всё равно суждено спасение и она выйдет из пены на поверженный ниц лазурный берег.
«Ты право, пьяное чудовище!.. Это всё она – тоамноокая… оковала мне сердце, что твою дубовую бочку – стальными обручами…» – обращаясь почему-то в мою сторону, сокрушенно икает секретарь.
С каждым погружением чашки в чернила уровень падает, оставляя по эмалированной стенке ведра очередной ободок бордово-сиреневой, в разводах, ватерлинии, или точнее, вайнлинии. Нарезной лесенкой чернильные кольца сходятся книзу, как на спиле ствола вековой сосны. Их бурые штрихи с вечнозелеными кронами сплошь покрывают окрестные склоны.
Где-то там, на южном склоне горы, в сосновой чаще, сокрыта пещера с тайными письменами – Монастырище. Именно это место и древний скит, вырубленный в известняковом склоне при царе Горохе, являются главной целью нашего визита в Окницу. Об этом еще в Хрустовой, как бы по секрету, сообщает Агафон. На то он и секретарь, чтобы не хранить секреты. Об этом он якобы узнал от Вары, а та – непосредственно от Ормо.
Теперь я стараюсь при каждой возможности исподволь наблюдать за нашим председателем. Вот он поднимает наполненный венозной кровью стакан, внимательно слушая поминальные слова батюшки об усопшей. Вот произносится «вешникэ поменире»[14]. Ормо в один глоток до дна осушает граненый стаканчик, полный кровавых отсветов, и возобновляет прерванную с батюшкой беседу. Я черпаю из ведра, наливая в пустые стаканы, краем уха улавливая их диалог. Говорит батюшка, по-молдавски, а Ормо кивает, то и дело вставляя одно или два предложения. Разобрать на слух сложно, но вроде речь идёт о Димитрии Солунском. В честь святого в селе построена церковь и справляется храмовый праздник. Это сэрбэтоаре слышу несколько раз. Выясняется, что «Огород» окажет финансовую поддержку в проведении престольного праздника села, или, как здесь говорят – храма.
В моем затуманенном мозгу возникает ощущение, что главной, не афишируемой целю нашего похода является устроение и участие во всевозможных праздниках. И неважно, поминки это, храм села или концерт в поддержку нашего Кандидата. И вся эта затея с блужданием по сопкам и тимуровской чисткой, и петля в Окницу через Хрустовую – никакая не случайность, а заранее выношенная нашим председателем затея.
И какую добычу намеревается захлестнуть этим лассо ковбой Ормо? Неужели можно поверить россказням про тайные письмена, начертанные на скалах кресты и предвыборную агитацию? И почему молодчики Цеаша подстерегают нас на подходах к Каменке, с намерениями самыми серьезными. Что ещё за герилья вперемешку с занимательным краеведением и политтехнологиями? Прав был счетовод, не ожидая от похода ничего доброго.
Решение идти пешком из Кузьмина в Окницу принял Ормо. Причиной тому послужил ряд событий, внешне между собой не связанных. Во-первых, вода. Воду мы хотели набрать ещё в Грушке, после того как собрали и спустили в Днестр оба наших плота и провели торжественный сход с участием местных. Посвятили его началу сплава и открытию грушкинского отделения садово-виноградного товарищества «Огород».
Грушкинцы внимали с интересом, задавали вопросы, переспрашивали. Особенно оживились, узнав, что в «Огороде», в отличие от остальных обществ и товариществ, членские взносы не собирают, а раздают. По итогам схода к принесенной из школы парте выстроилась длиннющая очередь желающих.
За партой сидели Агафон вместе с Варой, составляли списки неофитов товарищества, а Кузя выдавал им подъемные взносы. Тут же, среди бумаг, стоял запотевший графин, наполненный тягучей, янтарно-рубиновой Ноа, или Ногой, как назвал своё вино радушно-рачительный Яков.
– Пейте, пейте, пока холодненькое, пока из погреба, – приговаривал руководитель грушкинского отделения садоводов и виноградарей, только что утвержденный открытым голосованием на альтернативной основе.
Плюс к графину, под парту, он и его земляки выставили еще батарею из шести полуторалитровых пластмассовых бутылок с различными образцами виноматериалов собственноручного изготовления. Запасы воды посоветовали сделать в Кузьмине, разъяснили, что в Грушке вода для питья слишком тяжелая – если кипятить, образуется толстый слой известкового осадка. И для полива не годится: чернозём со временем выдавливает из себя ту же самую извёстку, делается белым, словно солью покрытым. «Карбонат кальция разлагается на углекислый газ и основания…», – будто бы размышляя, произносит Ормо.
Он прямо здесь, возле парты, в присутствии Якова и других грушкинцев, даёт Варе поручение изучить вопрос приобретения товариществом для села Грушка гидронасосов, с попутной установкой на них специальных фильтров, умягчающих воду. Тонкие пальцы Вары со стенографической быстротою мелькают по клаве ноутбука, тут же, на глазах изумленных селян, преобразуя распоряжение председателя в вордовский файл. В мою душу, трамбуемую потихоньку янтарно-тяжёленькой Ноа, закрадываются сомнения.
С водой решено по совету Якова и сотоварищей. Спускаемся на плотах до Кузьмина. Там ситуация повторяется. Сход еще более многочисленный и дискуссионный. Желающих записаться в грядки «Огорода» еще больше, а тут ещё Ормо берёт слово и озвучивает нечто, похожее больше на предвыборный лозунг. Он говорит: «Время собирать камни еще придёт. Сейчас время – камни разбрасывать!». Брошенный им клич получает неожиданно горячий отклик. Пожилой кузьминец, сплюнув в каменистый грунт, провозглашает: «Булыжник – оружие пролетария… А у крестьян орудий этих – навалом. На то мы и каменские! На то мы и Родина Иона Солтыса!».
Дед Артемий и односельчане также принесли образцы виноматериалов, среди которых сортовые образцы, сепажи с купажами, производные от уже нам известной Ноги, Муската и прочих местных, белых и красных сортов, среди которых Ормо сразу выделяет один – с черносливно-смородиновым тоном и пронзительной лёгкостью. Жители Кузьмина зовут это вино краскэ ку умэрь, поясняя, что грозди у винограда, из которого оно произведено, широкоплечи, как чемпионы по трынте[15].
В самый разгар единения вина с физкультурой выясняется, что дед Артемий является двоюродным племянником Иона Солтыса по линии отца героя – Сидора Артемьевича.
Воинственный наследник Победы стар, но не дряхл. Он увлечённо и с гордостью повествует о своем героическом родиче. Ормо внимательно слушает. «Он повторил подвиг Александра Матросова, закрыв собой амбразуру где-то в Германии, за пару месяцев до 9 мая…» «За три месяца… – уточняет Ормо, едва отрываясь от стакана с чернильным пламенем. – В городе Луизенталь. Это в Верхней Силезии». Дед Артемий живо и с благодарностью соглашается, часто-часто кивает, сообщая, что именно там дядя Ион и похоронен. В конце он сообщает, что Сидор Артемьевич до самой смерти сокрушался, что не смог побывать на могиле сына, и что так его героический дядя и лежит в далёкой, неприютной неметчине.
В ответ, допив, Ормо говорит, что товарищество готово содействовать поездке деда Артемия или кого-то из родственников на могилу Иона Солтыса, помогут и с получением визы. В виду изумленных кузьминцев он подзывает к себе Вару и счетовода и просит их индивидуально и не откладывая заняться вопросом деда Артемия. Они терпеливо ждут, пока стремглав убежавший дед обернется с данными паспорта, а Ормо предлагает присвоить вновь создаваемому кузьминскому отделению «Огорода» имя героя Иона Солтыса. Слова его тонут в шквале аплодисментов селян, разгоряченных полученными взносами и принесенными флягами, а тем временем дед возвращается, и не только с паспортными данными, но и с участковым милиционером.
Лейтенант Епур оказывается внучатым племянником деда Артемия. Согласно поступившей к нему информации, в сторону Кузьмина со стороны Каменки движется колонна в составе микроавтобуса и нескольких джипов с разгоряченными сторонниками кандидата в президенты Цеаша.
Дед Артемий, вдохновленный незамедлительным решением вопроса о поездке его в Верхнюю Силезию, заявляет, что этот Цеаш – похлеще упыря Цепеша: тот совел от крови своих подданных, а этот присосался упырём к телу отчизны и сосёт нефть и газ – кровь и душу родины, – а потом гонит их по трубам, накачивая басурманов и прочих, недобитых весной сорок пятого. Под воздействием речей патриарха кузьминцы ощущают, как плечи их расправляются в ширь, пока не достигают меры, достаточной, чтобы отметелить заезжих молодчиков так, что мама не узнает. Пламя воинственных настроений гасит Ормо. Неожиданно, и для местных, и для рвущихся в схватку Зарубы и Южного Юя, он заявляет, что столкновения лучше избежать.
Вот тогда-то мы и двинули пешим ходом на Хрустовую. Вернее, двинули мы прямиком в Окницу, а в Хрустовую завела кривая. Вот и лассо, вот и петля. Схоронились в Хрустовой и тем самым разминулись с костоломами Цеаша. Стратегический маневр, который сберёг до поры наши несмышлёные черепушки от арматурин и бейсбольных бит. Тогда всё выглядело, как стопроцентный авось. Заплутали и сбились.
Ормо всю вину валил на Ноа, или, по бессарабски, – на Фрагу Албэ, или, по каменчански – на Ногу. Вправду, кто же, как не она – Бело Отело, отяжелело-духмяным, спиртуозным дурманом виртуозно бившая в мозг и в голени – вдохнула в нас поначалу иллюзию неисчерпаемой энергии и тяги к свершениям, толкнула на пешее восхождение?
Неисповедим и запутан, оказался наш путь: шли в Окницу, а очутились в Хрустовой, сделав крюк почти в пятнадцать кэмэ. И это при том, что напрямую, партизанскими тропами от Кузьмина до Окницы, – всего два километра!
Агафон честил Ногу на чём свет стоит. Ормо соглашался, но больше для формы. Во время пешего перехода он стал разговорчивее и веселее, даже местами шутил. Но меня было не провести. Пытливое, непоказное бдение подмечало малейшую рябь на глади его настроения. С каждым шагом прибывало в мозгу подозрений, донельзя нагружавшихся раздражением и досадой. Плескались они и кипели во мне, выстраивая в цепочки и звенья услышанное краем уха, увиденное краем глаза. И хотя досадовал я на себя, подсознательно вскипание это переводило стрелки на Ормо. На кого же ещё? Его же затеи. Герильеро, будь он неладен.
Всё дело в Тае. Исключительно из-за неё ввязался я в этот поход, а, прежде того, вступил в «Огород». Откуда я знал, что туда нельзя войти дважды? Почему? Потому что в лабиринте тебя поджидает чудовище, а выход не предусмотрен…
Когда узнали о приближении цеашевских боевиков, было решено разделиться. Спонтанно и добровольно. Всего нас насчитывалось двенадцать. Это если считать Нору. А не считать ньюфаундленда Нору было невозможно. Собака Ормо – черносмольная, без единого пятнышка, неотступная его спутница – Нора понимала хозяина без слов, с одного взгляда своих кофейно-внимательных глаз. Телепатически. По части дрессуры и прочих командных натаскиваний Ормо не заморачивался, обращался с огромным нюфом, как с человеком.
Да это животное и так соображало получше другого каждого. Сядет, бывало, у хозяина за спиной, пока тот наблюдает, как Вара в сети чатится, и смотрит из-за плеча, с таким любопытством… Даю голову на отсечение, что зрачки её вперёд-назад двигались! Неужели читала, что там сподручница председателя, с быстротой паучьей пряди, на клавиатуре выстукивает? Рядом с хозяином Нора воплощала спокойствие и кротость. Так и на собраниях, бывало, сидит, будто на стуле, еще только лапы осталось скрестить и высказаться по повестке дня.
В «Огороде» со всеми Нора установила сдержанно-деловую дистанцию. Со всеми, за исключением Вары и меня. Вару, единственную, кроме Ормо, она допускала к поглаживаниям и почухиваниям. А я… Я был избран в друзья и наперсники. До сих пор не пойму, почему, но именно передо мной этот деликатно-огромный ньюфаундленд распахивал бездны своего добродушно-дурашливого норова, с нескрываемым удовольствием и всегдашней готовностью включаясь в водные и сухопутные догонялки, борьбу, «принеси палку», «отбери палку» и прочие игры.
Что ж, признаюсь: теплую перепончатую лапу Норы я пожимал, как руку самого доброго друга в нашем товариществе. Даже подозревал затаённые мысли и глухую ревность по этому поводу со стороны хозяина собаки. Позже, в Рогах, Ормо признал, что первоначально у меня не было никаких шансов попасть в участники похода. Единственным «за», перевесившим в итоге все «против» моей кандидатуры, стало отношение ко мне его собаки. Так что можно ответственно и смело заявить: бесшабашное озорство с ненаглядным ньюфаундлендом Норой, действительно, оказалось для меня судьбоносным, пронизанным, так сказать, детерминизмом и синергетикой, повлиявшим на весь ход событий, помимо моей воли и моих подозрений. New-found-land. Вновь-обретённая-земля.
Там, в Кузьмине, в самом начале пути, мы решили: прекрасной толике агитбригады, в составе Норы, Белки и Вары, нужно спуститься к плотам и Паромычу. Причем нюф как начальник нашей службы безопасности получал специальное поручение: охранять плоты и тех, кто на них находится. Караульная задача – всегда боевая, и она значительно усложнялась по той причине, что у Норы напрочь отсутствовали охранные инстинкты и малейшая агрессия не только к человекам, но и к другим биологическим видам, будь то даже суки прочих собачьих пород или кошки.
Белке и Варе предписывалось предупредить Паромыча о приближающейся опасности, снявшись с якоря, оперативно спуститься к Янтарному, и уже там, сокрывшись в кущах виноградарского совхоза, дожидаться основной части отряда и другой малой толики женской части товарищества, которая должна была приехать из Парадизовска.
Таисья не смогла по весомым причинам начать поход вместе со всеми из Грушки. С нею условились соединиться по пути, в Янтарном – в точке сборки всех позвонков нашего отряда-хребта, на время распавшегося под воздействием центробежной силищи обстоятельств.
Цель похода равна сумме шкурных целей каждого из его участников. Она равна добыче. И тут не суть важно, рейд это по тылам противника в поисках «языка» или завоевательное шествие с попутной этнографической заготовкой скальпов и энтомолого-ботаническим сбором бабочек и цветов для гербария.
Важно то, ради чего люди готовы сносить тяготы и лишения скитаний за тридевять земель от отчего дома. Ради чего-то очень-очень важного. Того, без чего человеку ни минуты покоя. Иначе Берингу, Беллинсгаузену, Колумбу и Магеллану, Пантагрюэлю с Панургом, Осе с Кисой, охотнику Томпсону с доктором Гонзо, или Веничке с заветным чемоданчиком не взбрело бы, очертя голову, подвергаясь сонму опасностей, бороздить просторы морей, океанов, гор, лесов и долин, железных дорог и асфальтовых.