Полная версия
Потерянный Ван Гог
Джонатан Сантлоуфер
Потерянный Ван Гог
Посвящается Нико Джою Томпсону
и его родителям
Дории Сантлоуфер
и Дугласу Лайлу Томпсону
Во что превратилась бы жизнь, если бы мы ни на что не осмеливались?
Винсент Ван Гог – в письме Тео Ван Гогу от 29 декабря 1881 г.Прошлое не умирает. Оно даже не проходит.
Уильям ФолкнерИскусство – это ложь, которая делает нас способными осознать правду.
Пабло ПикассоСерия «Роман с искусством»
Jonathan Santlofer
THE LOST VAN GOGH
Печатается с разрешения литературного агентства Nova Littera SIA.
Перевод с английского Александра Яковлева
В книге присутствуют упоминания социальных сетей, относящихся к компании Meta, признанной в России экстремистской, и чья деятельность в России запрещена.
Copyright © 2024 by Jonathan Santlofer
© Яковлев А., перевод, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Пролог
Париж
Август 1944 года
За то, чем он сейчас занимался, его могли расстрелять.
В комнате было душно: окна закрыты, шторы опущены. Он нанес тонкий слой клея на кальку при свете одной-единственной лампы. Затем наложил кальку на картину, разгладил мягкой тряпкой, и калька прилегла к поверхности, повторив отпечаток каждого мазка под собой. Это был ключевой этап: бумага отделяла старое от нового.
Дожидаясь, пока бумага подсохнет, он вытряхнул сигарету из мятой синей пачки «Gitanes», закурил и затянулся; дым был едким и горьким.
Как все последние пять лет, подумал он.
Несколько минут он настраивал дешевый бакелитовый радиоприемник, который снабдил антенной, чтобы можно было слушать Би-би-си, а иногда и его любимую американскую музыку. Хотя прослушивание иностранных радиостанций приравнивалось к уголовному преступлению, ему было все равно; это уже не имело значения. В этот вечер ему повезло: звучало трио King Cole, голос солиста струился гладко, как шелк, несмотря на помехи.
Он подпевал, имитируя слова, которых не понимал: «итс онли апэйпа мун…» – затем проверил поверхность картины: еще не высохла. Инструкция гласила, что этот новый пластичный клей создает прочное соединение, которое в будущем можно будет легко удалить.
Под прозрачной бумагой изображение казалось призрачным, но он никогда его не забудет. Из всех картин, которые он закрасил, эта была самой важной.
В очередной раз потрогав поверхность, он решил, что пора. Нанеся на бумагу слой белой краски на водной основе и создав таким образом чистую поверхность, он установил холст на мольберт. Ему пришла мысль нарисовать клоуна в стиле Руо[1] или какой-нибудь простой рисунок, но потом он достал из бумажника старую фотографию своей жены Жозетт, сделанную пять лет назад – до того, как мир разорвался на куски. Свет драматично падал лишь на одну половину лица женщины, вторая была скрыта во тьме.
Не выпуская сигарету изо рта, он налил в баночку льняного масла и добавил несколько капель кобальтового осушителя. Хотя он знал, что от этого краска впоследствии потрескается. Но сейчас важнее было сэкономить время. Перебрав оставшиеся тюбики с краской, он распределил маленькие капли по своей импровизированной палитре: марс черный, титановый белый, жженая умбра, неаполитанский желтый, немного драгоценного венецианского красного из почти выжатого тюбика. Все это он присыпал мраморной пылью для более быстрого высыхания.
Придвинув лампу поближе, он начал работать – быстро, самой большой кистью, наносил черный и умбру, заполняя теневую сторону лица. Для светлой стороны он смешал белый и неаполитанский желтый и быстро наложил его.
Маленькой заостренной кисточкой он добавил несколько изящных мазков, образовавших нос, глаза и рот, затем смешал киноварь с большим количеством белого, чтобы получился розовый, и закрасил губы, пытаясь запечатлеть слабую обнадеживающую улыбку Жозетт.
В радиоприемнике теперь шли одни помехи, но он не отрывался от картины. Погрузившись в работу, он рисовал тени под носом и подбородком, маленьким штрихом обозначил ресницы… Нужно было спешить, артиллерийская канонада звучала все ближе.
Несколькими широкими мазками он выделил лоб и верхнюю часть носа. Затем добавил светлые блики в уголках губ и жирной белой точкой – убедительную слезинку в глазу. Ее не было на фотографии, но Жозетт так часто плакала в последние четыре года, что он мог нарисовать ее слезы по памяти.
На этом он закончил. Не было смысла трудиться над картиной, которая однажды будет уничтожена. Он перевернул ее, написал на обороте «1944», вытер руки и поставил картину перед вентилятором.
Потом он еще пару минут крутил ручку настройки радиоприемника – на этот раз, чтобы найти станцию Сопротивления и зашифрованную инструкцию, куда доставить картину.
1
Нью-Йорк, Стэнфордвилл
Наши дни
«Антикварный амбар» представлял собой два этажа, набитые старой мебелью, посудой, лампами, детскими колясками, поеденной молью одеждой, стопками заплесневелых книг и журналов. В воздухе витала пьянящая смесь плесени и пыли. Но здесь, среди хлама, был предмет, который Талли подрядился найти.
Несколько человек слонялись вокруг, роясь в чужом мусоре. Талли подошел к прилавку и, выудив из кармана пачку жевательной резинки, принялся рассматривать старые предвыборные значки.
– Вам помочь? – спросил старик. Ему было за семьдесят, редеющие волосы собраны в пучок на затылке, фланелевая рубашка, джинсовый комбинезон, верх которого был украшен нашивками и булавками – Grateful Dead, Jefferson Airplane[2], Джоан Баэз, Джими Хендрикс, радуги и знаки мира. Живой экспонат музея Вудстока.
– Почем вот эта? – Талли указал на значок Макговерна/Шрайвера[3].
– О, это ценная штука, – оживился старый хиппи. – Не могу расстаться с ней меньше чем за десять баксов.
Талли предложил пять, сошлись на шести. Потрогав свою бейсболку и накладные усы, чтобы убедиться, что они еще на месте, Талли попросил пакет.
– Это обойдется вам еще в пять центов, – сказал старый хиппи. – За экологию же боремся.
– Куда ж деваться, – откликнулся Талли и улыбнулся пошире.
– Я Кэл, – сообщил старик и протянул руку с потрескавшимися грязными ногтями. Сделав усилие над собой, Талли пожал ее и поведал антиквару свою легенду про жену, которая решила обставить дом в «стиле сороковых». Нет ли у хозяина каких-нибудь картин той эпохи?
Кэл повел Талли на второй этаж, где показал несколько пейзажей в рамках, стоявших на пыльном полу; все это было не то.
– Жена хочет какой-нибудь портрет, – сообщил он, на что Кэл ответил, что только что продал последний.
– Вот досада, – Талли и впрямь чуть не выругался и, с трудом взяв себя в руки, спросил: – Что за портрет, интересный?
– Э-э, женский, в основном, в черно-белых тонах.
– Черт возьми… Очень похоже на то, что ищет моя жена.
– Да там ничего особенного, – отозвался Кэл, – но женщине, которая его купила, понравилось.
Так, покупатель – женщина.
– Знакомая?
– Нет. – Старик поправил комбинезон. – Но я знаю ее подругу, она местная, постоянно приходит, декоратор, половину домов в округе обставила антикварными безделушками.
Пока Талли ломал голову, как выудить из Кэла побольше информации, не вызывая подозрений, тот вдруг сказал, что покупательница взяла еще и лампу.
– Настоящий Маккой[4], – добавил он и пустился в рассказ о гончарной компании начала прошлого века в Огайо, о том, как вазы носили имя владельца, о различных цветах: «горчичный, бирюзовый, цвета слоновой кости…»
Поугукав требуемое количество раз, Талли спросил, остались ли у Кэла еще такие вазочки. Старый хиппи показал несколько штук, и Талли купил две: зеленую и горчично-желтую. Пока Кэл заворачивал их, Талли добавил подробностей о своей выдуманной жене и недавно купленном доме, который тоже был выдуман, но нуждался в опытном дизайнере, «вот таком, как эта ваша местная девушка, которая уже помогла стольким людям».
Порывшись в стопке визитных карточек рядом с кассовым аппаратом, старик протянул ему одну из них.
Шэрон Макинтош, дизайнер интерьера.
Черт возьми, подумал Талли, обожаю захолустье.
Кэл даже вызвался немедленно ей позвонить и достал сотовый.
Талли отправил в рот новую порцию жвачки и позволил старому хиппи обрадовать Шэрон известием, что он нашел ей нового клиента.
2
Нью-Йорк, Бауэри
Наши дни
Лучи утреннего солнца проникали сквозь стеклянную стену, падали на палитру и на незаконченные картины, стоявшие у стен моей студии в Бауэри: мои новые работы для предстоящей выставки, первой за четыре года, да еще в галерее Маттиа Бюлера, одной из лучших галерей Нью-Йорка. Даже не думал, что судьба подарит мне второй шанс. А все благодаря моему другу Джуду, искусствоведу и эксперту-аукционисту, который знает всех в мире искусства; он лично привел галериста Маттиа Бюлера ко мне в студию и расхваливал меня как мог.
Мои новые картины представляли собой смесь человеческих фигур, деталей интерьера и частей города, которые я видел из окон; я отступил от абстракционизма, которым был известен, но все еще искал что-то, что вывело бы работы на другой уровень и выделило их в ряду других.
Обмакнув кисть в ярко-красный кадмий, я очертил обнаженную фигуру, которая занимала большую часть шестифутового холста. У меня не было уверенности, что Аликс понравится это творение. Картину я писал с нее, но переделывал столько раз, что сбился со счета. Аликс жаловалась и предлагала мне найти другую модель, но это было бы уже не то. С ней никто не мог сравниться.
Прошел год с тех пор, как мы встретились в Италии. Свел нас сумасшедший случай, и я был рад, что вернулся в Нью-Йорк, и просто счастлив, что мы с Аликс живем вместе. Ну, не совсем вместе. Ночевала она чаще всего здесь, но сохранила за собой квартиру в Мюррей-Хилл в качестве «запасного аэродрома».
Взглянув еще раз на картину – я слегка закрасил лицо, сделав его неузнаваемым и таинственным – я на мгновение задумался. Есть что-то в Аликс, чего я до сих пор не знаю. Не сказать, чтобы я сам был открытой книгой; я мало кого подпускаю к себе, на этот факт указывала каждая из моих бывших подруг. Но об Аликс мне хотелось знать все. И быть с ней все время; когда она уходила, я сразу же начинал по ней скучать. Вот как сейчас, когда она отправилась навестить мать. Раз в две недели она отправлялась в центр по уходу за больными стариками в Стэнфордвилле, в двух часах езды от города.
Поработав еще час, я снял пластиковые перчатки, сунул кисти в банки с растворителем и снял рабочую одежду. Когда я, помыв руки, надевал чистую рубашку, скрипнул грузовой лифт, и послышался голос Аликс: «Я дома!» Слова, которые меня всякий раз волновали.
Я обнял ее, и она прижалась к моей груди.
– Я скучал по тебе, – признался я и добавил, посмотрев на ее лицо: – Что-нибудь не так?
– Мама… – ответила Аликс. – Иногда она совершенно меня не узнает.
Я обнял ее покрепче, и она ответила на объятье, но через минуту высвободилась и через силу улыбнулась.
– Шэрон передает привет самому красивому мужчине Нью-Йорка, – сказала она.
– Так надо найти его и передать, – ответил я. Аликс рассмеялась и стала развивать эту тему. Ее старая подруга Шэрон слишком молода, чтобы жить одной «в этом одиноком старом доме», нет ли у меня подходящего знакомого, с кем ее можно было бы свести, вот, например, Рон?
– Хочешь свести ее с эгоистичным самовлюбленным художником?
– Ну, нет, это бремя не для нее, это я сама… – И она погладила меня по щеке.
– Ха! – только и сказал я, а потом увидел какие-то пакеты рядом с ее сумкой и спросил, что там такое.
Из одного пакета Аликс достала лампу и объяснила, что она сделана из старой маккоевской вазы, ценная коллекционная вещь, по словам владельца антикварного магазина, старого хиппи, у которого на все есть своя история.
– А там?
Опустившись на колени, Аликс развернула картину, затем отнесла ее в гостиную и поставила на длинный обеденный стол. Это был небольшой портрет молодой женщины, половина ее лица была нарисована белой краской на почти черном фоне.
– Как тебе? – спросила она.
Манера письма уверенная, и отблеск в глазах женщины художник изобразил очень правдоподобно. Я посмотрел на обратную сторону. Подписи не было. Только дата, 1944 год, хотя картина выглядела старше, подрамники потрескались, холст был сильно испачкан.
– Старый хиппи не сказал, чья это работа?
– Нет, он купил ее на распродаже недвижимости и ничего о ней не знает. Но он отдал ее всего за двадцать пять долларов, и мне она понравилась, смотри, какой у женщины смелый взгляд…
– Да ничего… – пробормотал я.
– Высокая оценка творца! – засмеялась Аликс и пожаловалась, что Шэрон не позволила ей купить для меня костюм стиляги сороковых годов.
– Благослови ее Господь. – Я рефлекторно осенил себя крестным знамением – все, что осталось от моего католического воспитания.
В памяти всплыло кладбище в Джерси-Сити: промозглым весенним днем я год назад стоял на могиле отца, обнимая маму, а она, маленькая и хрупкая, прижималась к своему шестифутовому детине, и новый пастор из церкви Святой Марии произносил двухминутную прощальную речь «скромному человеку, любившему семью и друзей», которая лишний раз доказывала, что он не был знаком с моим отцом.
Осмотрев картину повнимательнее, я заметил, что краска на ней сильно потрескалась, и предложил Аликс отреставрировать ее, если уж она ей небезразлична.
– Хотелось бы узнать о ней побольше, прежде чем вкладывать в нее деньги, – неуверенно произнесла она и спросила, как продвигается моя работа. Мы перешли в студию, где она показала, какие картины ей нравятся, а какие – не очень, всегда тактично поясняя почему. Я внимал. У нее хороший глаз, и вообще она профессионал, готовилась защищать диссертацию по искусствоведению.
После этого мы ели мои фирменные баклажаны с пармезаном (одно из немногих блюд, которые я умею готовить). Аликс налила себе вина, а я пил «Пеллегрино». Потом Аликс перенесла купленную картину в спальню и водрузила ее на телевизор. Мы забрались в постель, включили телевизор и посмотрели старый фильм нуар, один из моих любимых, «Из прошлого», историю о том, как прошлое может вернуться, чтобы разрушить настоящее.
Когда кино закончилось, Аликс рассказала о поездке к маме и снова загрустила. Она ткнула пальцем в татуировку с изображением Бейоннского моста у меня на предплечье, я напряг мышцы, и мост расширился, и она рассмеялась: больше года прошло, а ее это все еще забавляло. Татуировку я сделал в пятнадцать лет, вместе со словами «Килл-Ван-Калл» – мы с пацанами назвали свою шайку по названию канала, проходившего под мостом, где мы пили пиво, курили травку и думали, где бы найти приключений.
Я обнял Аликс, поцеловал ее, и мы выскользнули из одежды. Свет сквозь жалюзи падал на ее волосы и золотистый пушок на щеках, который я ласкал, а она играла с вихрами у меня на затылке и говорила, что мне нужно подстричься. Потом мы не спеша позанимались любовью и заснули в объятиях друг друга.
Через какое-то время – может, через две минуты или через два часа – Аликс начала разговаривать во сне, и я проснулся. Она всегда бормочет во сне, когда расстроена. Видимо, поездка к матери далась тяжело. Я погладил ее по щеке и прошептал: «Все будет хорошо». Она перевернулась на живот, и я гладил ее по спине, пока ее дыхание снова не выровнялось. Я посмотрел на часы – почти три часа ночи – поднялся и пошел в туалет, а на обратном пути случайно задел телевизор, и картина свалилась на пол.
Аликс вскинулась на постели.
Я прошептал: «Ничего страшного», и она снова заснула, а мне не спалось. Подняв картину с пола, я отнес ее в гостиную и водрузил на деревянный стол. Не считая городского шума, сирен, мусоровозов, автомобильных гудков и сигнализации, в Бауэри было так тихо, как никогда.
Я снова обратил внимание, как сильно потрескалась краска. Когда я дотронулся до нижнего угла картины, один кусочек даже отвалился. Я наклонился, вглядываясь в открывшееся под ним светлое пятно.
3
Утром картина лежала там, где я ее оставил. Аликс была в университете. Осмотрев при свете дня то место, которое я случайно отколол ночью, я увидел, что под краской было что-то вроде бумаги, и у меня возникло искушение отколоть еще. Но нужно было дождаться Аликс, и я занялся заметками, которые делал для лекции о Сезанне. Я любил этого художника, хоть он и оказался не на той стороне в знаменитом деле Дрейфуса. Если выбирать художников, основывая суждения на фактах биографии, список окажется слишком коротким. Каждые несколько минут мой взгляд возвращался к странной картине, и как только Аликс вернулась домой, я показал ей открывшийся участок. Она наклонилась, чтобы рассмотреть его поближе.
– Так ты думаешь, под краской что-то есть?
– Ты не хочешь это выяснить?
Аликс на мгновение задумалась, потом сказала, что ей не впервой выбрасывать на ветер двадцать пять долларов, сделала несколько снимков картины на память и отдала мне ее на растерзание.
Мы перенесли картину в мою студию, где я выбрал самый острый мастихин, постоял с ним несколько секунд в нерешительности, затем подсунул его под краску в нижнем углу, где был отвалившийся кусок. Лезвие легко отколупнуло еще один кусочек краски, и мы чуть не стукнулись лбами, пытаясь рассмотреть, что под ним.
– Погоди, – Аликс сходила за увеличительным стеклом. – Это точно бумага, – подтвердила она мою догадку и велела мне продолжать.
Я провел ножом под краской, отслоив еще несколько фрагментов. Аликс сделала еще один снимок, и я продолжил работу.
Когда я удалил примерно четверть краски, вместо нижней половины лица женщины был ясно виден слой бумаги. Она была тонкой, как калька, и выкрашена в белый цвет.
– Кто-то приложил немало усилий, но пока непонятно зачем, – произнес я и, поспешив вернуться к работе, снял вместе с краской немного кожи у себя с костяшек пальцев.
Аликс поморщилась и отвела меня в ванную, где я смыл кровь, а она наложила антибактериальную мазь и пару пластырей. Она разглядела у меня пятнышко крови на футболке, и мне пришлось оголить торс. Аликс немедленно похлопала меня по спине и спросила: «Как дела, Мона?» – обращаясь к татуировке Моны Лизы, занимающей большую часть моей спины. Татуировку я сделал в честь своего прадеда и его печально известной кражи.
Переодевшись, я вернулся к работе, стараясь выполнять ее осторожней. Дело шло медленно. Больше часа ушло на то, чтобы удалить остальную часть лица женщины. Наконец, белая бумага была вся очищена от краски. Но под ней также проступали бугры и выступы.
– Там определенно что-то есть, – произнесла Аликс – Продолжай.
Я взял плоский мастихин подлиннее, осторожно провел им под бумагой и приподнял.
4
– Там другая картина! – воскликнула Аликс, и мы оба уставились на несколько обнажившихся дюймов густой краски, в основном темно-синего цвета с вкраплениями зеленого.
Я снова подсунул мастихин под бумагу, но на сей раз она порвалась. Я отложил нож в сторону и осторожно потянул пальцами бумагу, оторвав еще один кусочек, примерно в квадратный дюйм. Тогда я принялся кропотливо отрывать кусочки бумаги дюйм за дюймом. Работа пошла еще медленнее, бумага с трудом отклеивалась от нижнего слоя краски, но я не сдавался. Аликс стояла рядом, фотографировала и подбадривала меня. Наконец, обнажилась нижняя половина картины.
– Это что, коровы?
Я оторвал еще несколько дюймов бумаги, и мы оба затаили дыхание, когда открылись пиджак, жилетка и рубашка, нарисованные такими тяжелыми, выразительными мазками, что стиль невозможно было не узнать – но ведь этого не может быть…
– Продолжай, – выдохнула Аликс, делая еще один снимок; руки у нее дрожали.
Я снял большую часть бумаги, оставалась только большая неровная полоса, скрывающая верхнюю треть картины. Поставив картину вертикально на стол, я откинулся на спинку стула, и мы стали разглядывать – оба практически разинув рты – портрет рыжебородого мужчины со знакомым изможденным лицом и затравленным взглядом.
– Этого не может быть, – повторяла Аликс. – Разве это возможно?
Я сказал, что не знаю, и вернулся к работе. Под последними кусочками бумаги открылись волосы, светло-рыжие с желтыми и зелеными вкраплениями; каждый волос был прописан жирным мазком, будто вылеплен.
В нескольких местах еще торчали несколько упрямых кусочков бумаги, но картина была видна теперь практически полностью – лицо, борода, переливчатый синий фон, а внизу полоска земли и две маленькие коровы.
– Осмелюсь предположить, Ван Гог? – спросила Аликс, переводя взгляд с картины на меня. – Но это же невозможно, правда? – Она еще раз сфотографировала портрет, потом отложила телефон и придвинула мой ноутбук. Постучав немного по клавиатуре, она повернула ноутбук в мою сторону.
– Вот, все известные автопортреты Ван Гога, по годам, с указанием места нахождения. – Она просмотрела все тридцать восемь картин, поочередно увеличивая их изображения, и прочитала вслух подпись под последней: «Возможно, это последний автопортрет Ван Гога, написанный в 1889 году, коллекция музея Орсе, Париж». – Аликс оторвала взгляд от экрана и повторила: «Возможно».
Я сравнил портрет на экране с тем, что стоял перед нами на столе. Сходство было поразительным.
– На картине нет знаменитой подписи «Винсент», – заметил я.
Аликс напомнила, что Ван Гог, как и многие другие художники, подписывал картины только перед отправкой на выставку или продажей, поэтому многие остались неподписанными. Потом она долго осматривала картину, разглядывая каждый дюйм под увеличительным стеклом и перечисляя различные атрибуты живописи Ван Гога. Аликс отнесла портрет к «позднему стилю, если можно назвать что-либо им созданное поздним, ведь он умер в тридцать семь лет», и продолжала говорить о том, как много он успел сделать. «Больше двух тысяч работ за всю жизнь, большинство всего за одно десятилетие, семьдесят – за последние месяцы жизни!» – сообщила она, ссылаясь на письма, которые Винсент писал своему брату Тео. Потом спросила, читал ли я эти письма, и узнав, что нет, настоятельно посоветовала это сделать.
Я обещал непременно прочитать их. Аликс продолжала изучать картину, сосредоточенно постукивая пальцем по губам, что не мешало ей читать мне лекцию о смерти Винсента.
– Он ведь застрелился? – спросил я.
– Так считается, но точно никто не знает. Свидетелей не было, пистолет был найден только в девяностых, если это вообще тот пистолет. К тому же мольберт Ван Гога, его холст и краски пропали в тот же день, как будто кто-то скрывал следы преступления.
– Думаешь, его убили?
Аликс сказала, что это одна из версий, есть и другие: несчастный случай или самоубийство.
– Но дело не в этом. Любопытно описание похорон, которое сохранилось в письме его молодого друга-художника Эмиля Бернара. – Аликс откинулась на спинку стула и закрыла глаза. – Тело Винсента лежало в ореоле желтых цветов, рядом с его последними полотнами, пейзажами и натюрмортами, а также двумя автопортретами… Вот оно, два автопортрета! – Она открыла глаза и указала на экран ноутбука. – Этот и еще один, который так и не нашли. Либо картина потерялась, либо кто-то ее забрал. – Аликс оглянулась на недавно обнаруженный автопортрет. – Может быть, это он, потерянный Ван Гог?
Мне очень не хотелось занудствовать, но я высказал предположение, что картина может быть подделкой.
– Тогда зачем прятать ее под другой картиной? Слишком много возни, чтобы скрыть подделку, – резонно ответила Аликс. – Что-то еще я читала или слышала недавно о поддельных Ван Гогах… но сейчас уже не помню. Переволновалась.
Я заверил, что она еще вспомнит это, и мы поговорили о том, как подтвердить подлинность картины. Это можно было сделать в одном из аукционных домов. Я даже предложил обратиться на шоу Би-би-си «Fake or Fortune», где исследуют произведения искусства и их происхождение.
Аликс эта идея не понравилась. Она не хотела участвовать в телешоу или в рекламе, сказав, что выбирает аукционный дом. Вернее, выберет один из них и позвонит туда завтра утром.
– Дайте мне хоть одну ночь помечтать, что это подлинник.
– Пожалуйста, – ответил я, но сам подумал о другом: а вдруг картина краденая?
5
В своей синей в белую полоску ночной рубашке, без макияжа, с мокрыми после душа волосами, собранными сзади в пучок, Аликс выглядела лет на шестнадцать. Она уже держала сотовый возле уха.