Полная версия
Явление Галактиона. Рассказы
Тут внезапно прилетела фея с огромными нейлоновыми крыльями в блестках, и покою пришел конец. Фея трепала меня по всем местам, заглядывала в карманы и даже в капюшон от халата, в ожидании исчезающих во рту мехового чудища, баллотирующегося под столом, шоколадных пряников. Пряники были мягкими, и от этого секретность их поедания соблюдалась в строжайшем режиме.
– Переключаем режим секретности. Пряников еще много!.. – воскликнула я, испугавшись своего голоса.
Предательски захрустел пакет. Это говорило о том, что в нем еще оставались пряники, и его заворачивают, с тем чтобы напасть на сладкие запасы, не изведанные доныне.
– Мне бы карусельку сейчас…, – раздался голосок трехлетнего Сашеньки. – Манюсенькую, – уточнил проныра и хлюпнул соплями.
Под столом кашлянул вепрь с меховым хвостом. Кигуруми было маловато, и треснула пуговица, а с нею кусок ткани.
– Это я пукнул! – виновато проскрипело чудовище.
– Значит, пряников тебе нельзя больше, а то костюм расползется.
– Не расползется, он же не бабки – коровки.
И тут костюм протрещал решающую фразу, будто уступая в споре. Это чудовище, разлегшееся по столом и отбросившее винтовку со штыком, внезапно решило поспать немножко на коврике. Изображая кота, вылизывающего шерсть, внук явно перебарщивал, потому что мы договаривались не вытаскивать язык наружу.
– Так, срочное собрание по подписанию конвенского договора! – воскликнула я.
Чудище спрятало язык.
– Правильно, язык должен быть там, где он родился, – похвалила за понимание я.
– Родился и женился! – подхватило чудище.
– Еще читать не умеешь, только пИсать, а сразу жениться! – заржал старший, изображая делание уроков.
– А вот и умею! – завопило от обиды чудище, сняло меховой костюм с внушительным хвостом, и переоделось в шорты с майкой.
– Ой, у тебя попугай на майке! Значит, не дорос еще! – поддразнивал старший вепрь, готовясь к нападению.
Всех выручил кот: он проснулся, потягиваясь и гибко прогнувшись в спине.
– У нас кот – гимнаст! Мы едем на соревнование циркачей! – заверещали в беге наперегонки к коту, двое пострелят.
Кот среагировал мгновенно. Он пропал из поля зрения. Где он, оставалось только догадываться.
О любви
Однажды меня о том, что такое любовь, спросил… не поверите!… слесарь из жэка. И взгляд его был таков, будто он желал вынуть из меня сердце или еще что – либо, но обязательно получить желаемый ответ. И никакие отговорки его не устраивали. Ситуация была подобна капкану: человек в силу своих ограниченных интеллектуальных способностей требовал от меня ответа на животрепещущий вопрос, и всё, что вылетало из моих уст, было подобно бабочкам или птичкам, которых сразу же на выходе поедал хищный кот. Я чувствовала такой напор на свою сущность, будто кран прорвало и затопляет весь подъезд. И что было делать, если ответ требовался и ожидался так неистово? Гормоны у парня зашкаливали, тестостерон явно был в норме. Но как было выкрутиться? А очень просто6 сделала я невинное лицо, и выпалила: «Я не знаю, что такое любовь! Не знаю, и быть ее не может! Уйдите, уйдите сейчас же! Я не порванная труба, которая требует починки. И не надо меня ремонтировать!»
Не думать же о слесаре теперь, проучившись в вузе шесть лет и заполучив миллионы комплиментов за жизнь!
Роскошная обстановка «Шоколатье», – уютное кафе на людной площади. Сижу с композитором и наслаждаюсь горячим шоколадом. Наслаждаться, собственно, больше нечем. Неожиданно в кафе входит… слесарь. Немая сцена. Картонные фигуры. Зрители в ожидании. Композитор допивает свою чашку, раскрывает одним щелчком свой портфель с нотами и бесцеремонно кладет чашку в портфель, туда же довольно толстую трубку для поглощения шоколада, салфетки со стола и… плед, которым там, в кафе, в случае заморозков, можно крыть ноги или плечи. Я ошарашено смотрю в глаза композитору и одновременно в картонную фигуру застывшего посреди кафе слесаря. Мгновение выбора действий. Воспользовалась минуткой припудрить носик и удаляюсь в дамскую комнату. Композитор говорит, что подождет меня, когда я вернусь, а сам тем временем кладет в свой портфель и мою чашку с блюдцем. Плед мой не уместился, слава Богу!
Выхожу – слесарь испарился, – может, он был видением?.. Скорее всего, это так. Абсурда не ждали. Подхожу к шоколатье и покупаю шоколадных медведей для внуков. Разворачиваюсь: композитор смотрит на меня, как слесарь с половым вопросом во время аварии. Не прекратит – отвечу ему на вопрос о том, что такое любовь.
Как любая жена, супруга композитора звонит ему в карман пиджака. Он желает ей «доброго дня, милая»! А кто тогда я?
Бестия, чей плед не умещается в его портфель? Задаю вопрос по поводу разгрузки портфеля. Все это длится считанные секунды, – и мы выходим из кафе в майский солнечный день, счастливые, молодые, полные задора и полного отсутствия равновесия! Фонтан на площади куролесит своими огнями изнутри воды и музыкой! Музыкой! Композитор отвечает на мой вопрос неожиданно, когда я уже не жду ответа. Понимаю, нет, не понимаю! Надо было всё выложить.
– Чашка шоколада в кафе не стоит таких необозримых затрат! могу поделиться чашкой.
– Не стоит. Она грязная.
Оказывается, он даже помыл эти чашки в туалете и протер бумагой, пока я пудрила носик.
– Это он воры, а не я! Они бестрепетно лезут в мой карман и выуживают из него необходимое им.
Слава Богу, что мы платили за шоколад по отдельности. Бог милосерден. Композитор верующий. Он молится каждый день и активно провозглашает постулаты ценностей.
Так, ангелами летим над крышами, заглядываем в пентхаус и поселяем там свои мечты.
Рыдает наше нутро Божьими слезами…
Не мог он подумать, – некогда было думать, и осталась я на поле боя одна. Кровоточила рана, болела рана его предательства. Как бы ни была сильна физическая боль, сильнее болела эта рана, в сердце, куда попал яд измены.
Ничто не могло успокоить или уменьшить мою боль: ни снег, огромными хлопьями летящий наискосок, ни самые сладкие яблоки, ни даже музыка, – музыка лгала. Музыку повторяли его губы. Ноты слепыми комьями острой застывшей лавы любви падали на лицо и руки, обагряя весь мир, заливая облака отвратительным соком познания, – ядом исчерпанного осами тщеславия, чувства. Казалось, пошевельнусь, и эти осы тщеславия ринутся в бой за мою кровь, выпьют ее и оросят его руки.
Каменные слова равнодушно бомбили мою грудь, разбивая сердце насквозь.
– Лютая боль, – попросила я, – награди смертью меня, умри мной в его объятьях, но коснись и его тоже, не оставь равнодушным.
Сердце билось внутри меня, олово горело, и огонь только разрастался. Олово – слово его каменное, слово не любящего, а изъеденного завистью и тщетой устремлений, обвинениями души моей, ребенка, в его промахах. Будто птица, летел он по ветру, и крыльями всё мимо, не задевая облаков, отчеканивал в своем диком бою с завистью свои каменные броски в меня, уже прозрачную от пролитой крови.
И стала я облаком любви-крови над его домом, удивляя румяностью отражений в окне его, где он и не думал вовсе о моих смыслах жизни. Было у него не смысл, а мыло жизни, им руки мыл, развешивая пену мыльную, густую, по листьям виктории в саду моего деда. А дед видел с небес и плакал, как в жизни не плакал никогда, – разве что по дочери Нине, погибшей в военном детстве.
Я клянусь не огорчать более деда. Я спросила умного друга, как забыть мразь… Друг сказал, просто закрыть глаза, когда он проходит мимо.
И я закрыла глаза не наяву, во сне. И он проходил, а я не видела его, но слышала шаги и дыхание, и его путь мимо. Его путь мимо удался, он странновато удалялся, как больной зуб в час ночи, когда все зубные врачи спят праведным сном, а ты орешь и пьешь обезболивающие лекарства.
В какое время мы жили… И орали от боли, и лечили нас бесплатно, в знак возмещения такой боли. А теперь попробуй придти без денег – раздавят дверью, и скажут: так и было.
И чтобы узнать, что у нас внутри, нас роют лопатами совсем юные фашисты без формы солдат, а в ангельски белых матерчатых халатах. Рыдает наше нутро Божьими слезами, оплавленными и падающими под кровать. Рыдает всё вокруг, но глухо в гулкой груди фашиста, копающего плоть, тыкающего иглами в руки, ноги, шею, как неверующий Фома, желая убедиться. Только Неверующий Фома тыкал в руку распятого Христа иглой, желая убедиться в том, что Христос умер, а наши каратели тычут в живую плоть, исследуя боль и нас, родившихся в другой стране, бывшей на месте их варварских исследований. Им интересно, как реагирует наша плоть на их варварство, смотреть, как мы умираем от невовремя оказанной помощи. Деньги за их варварство, их жертвами же оплаченное, приходят частями и отрываются от бюджета семей, не слетают с небес от прихватбанков и акций, и не возвращаются, в то время как наши каратели в белых халатах убеждают нас в обратном.
Цветы внутри нас
Гасли зажженные лунным светом васильки в поле наших ладоней, один за другим теряли свой внутренний свет, и загорались глаза этим светом. Бережным светом любви, зарожденной в скворечнике разговора теплого и дружеского, а потом бурного и пылкого родились эти сплетения огней внутренних. Наяву огни пылали и вспыхивали цветами или нас предержащими звездами, а мы были огненными планетами, почти уже проходящими друг друга насквозь. Жаворонки пели в сердцах наших, две белки сновали вокруг деревьев, спиралевидными траекториями внося свой беспокойный порядок в мир внутри нас. Мы вились пламенем вокруг льдин мировых, обнажая дно океана, обвивались вокруг земной оси и взлетали над языками пламени всеми оттенками спектра.
Прелюдия к счастью
Падал тихий снег, жгло сокровище любви, а моё сердце, не знакомое с предательством и следами шествия по вынужденным пунктирам, прочерченным страхом не оказаться в центре внимания, а вдруг на обочине, держало флаг преданности и умиротворения в нежном кошачьем скрипении четвероногого друга, подаренного накануне расставания. Котенок мурчал и фыркал при попытке пить молоко из блюдца, а я обмирала от желания вновь испытать счастье, и не выиграть его, как билет на карусель, а получить законную радость, как после сдачи экзамена, когда вся наука была выучена, и оставалось только закрепить оценкой профессора заслуженную похвалу.
В подъезде громко лаял соседский пес. Котенок и сердце мое испытывали беспокойство, поводов было несколько, и никакие события или звуки не могли потревожить только память о недавно бывшей встрече. Мелкие винтики самолюбия еще трепыхались в горсти несбывшихся желаний, а приложи я ладонь к ладони, выпучив их чашами, накрытыми одна другой, и в этой сфере окажутся не несбывшиеся желания, а будущее счастье, которое выпорхнет мотыльком из двух полусфер, если ладони разъединить. Пусть летит, летит прямо к нему, шевелит его время и договаривается с его эгрегором, но пусть он окажется рядом со мной и еще раз мне скажет то, зачем он пришел. Он был рядом, чтобы сделать меня счастливой.
И зима накрыла белым пуховым платком землю, и небеса стали свежим молоком, и снег вертикально налетал на металлическую решетку забора и становился неписанной красотой, прилипая миллионами снежинок и застывая ими внутри квадратов сплетенной из железных прутьев решетки. А те крохотные окошечки, не заполненные хрусткой мозаикой снега, обветренного и застывающего хрустальными стеклами, сквозь которые через верхний угол каждого квадратика были видны редкие деревца, оживающие весной белыми, как этот снег, вишневыми и яблоневыми цветами, создавали живую мозаику с помощью движущихся позади забора людей. Прохожие шествовали в то учреждение, так людьми примитивно орешеченное забором вокруг, и разукрашенное так искусно природой.
Но котенок вырос, а парень так и не пришел. И бабушка устала ждать вместе со мной, уговор же был не кукситься в случае неудач. А неудача была одна: он не пришел познакомиться с моей бабушкой, и это означало, что он все сказал неправду о счастье. Счастье же не может быть одиноким, оно явление парное.
Когда же белые цветы яблонь и вишен заполнили пространство за тем безыскусным забором, превращающимся зимой в сказочную мозаику, он явился, как ни в чем не бывало, но вместо радости возникло раздражение, потому что молоко ожидания выкипело и засохло под осыпающимися лепестками погребенным под ними желанием любить именно его. Сердце не захотело простить, и я не могла сделать вид, что ничего не произошло, и не было этого резного забора в мозаике, осыпанного кристаллизованными слезами вперемешку с налетающим роем снежинок.
Упорядочилось время, родились котята, даже за ними, животными, пришли люди, а этот… за мной не пришел. И бабушкины глаза стали пасмурными: «Обманулась ты, девица». А девичья память мотает пряжу снежных вихрей, и каждый год белые клубки становятся объемнее.
Когда уже обманул, что в пустой стакан хлебом макать?! Молоко-то выпито!
Этой наивной фразой встретила я кавалера и закрыла дверь между нами. Он, может, поиграл просто и на полгода испарился, так зачем его встречать, как человека, если его ждали, как человека?..
Не обожгись
Березовые стволы отдавали свет и солнечное тепло нам, вошедшим в лесополосу для утоления любви, для целования – и только. Лес был наш, – садовые домики рядом, в двух километрах, ёжики пробегают, как прохожие на городской улице. Земляника… а потянешься за ней – и потеряешь… Так параллельно стволам и в прятки сыграли, и налюбовался на солнцеворот сквозь мои волосы.
– Беляночка… милая моя…
Бежать, здесь может спасти только бег трусцой – за океан солнца и его лавину. Не свершилось таинство сна, не горевал соловушка в парке, слышный с балкона. Сок березовый пролился в горло: слишком высоко запрокинула голову, и едва не стала сама берёзонькой, что не «во поле», в лесочке стояла. И хорошо, солнце – высушит капли сока берёзового, белого, с маминой слезой, волглого и головокружительного. Не потеряла совесть и запрокинув голову, и плюхнувшись рядом с ландышами – от счастья, на весенний майский мох. Бабушка говорила, кто в мае на мох в сухое место придет, да на этот мох ляжет спиной, загадает сокровенное желание на будущие полгода – непременно сбудется. Но даже если сбудется, надо придти поклониться лесу и земле, на которой вырос мох, что исполнил желание. Снова выбрать сухой и солнечный день, но уже в сентябре, снова лечь и продолжить своё желание. Так длится продолжение реки жизни, какой ты хочешь. А кто дорог сердцу и с тобой будет, ваше совместное желание сбудется, если оно имеется, только рядом быть надо, и не сильно измять мох, чтобы корни мха, не повредить усилиями тела, иначе ребенок ваш злым будет.
Мелкие тропки вились в траве: грибники бывали здесь, да сборщики ягод. Земляника душистая, да не ешь сразу – обожди, иначе обожжешься в жизни. Спрячь с веточкой – и дочка Света будет, принесёт в дом свет и радость. Совладаешь с собой и остановишь вовремя лавину – сын Владик будет, Владислав. Когда доброй славой наполнишься перед друзьями жениха, то знай: твоё время чаровать милого. Тогда в следующий раз уже с мужем придешь к поляне со мхом, и обует он тебя, – на мхе этом стоя будешь примерять обнову, и сердце радоваться станет при появлении мужа, и наглядеться друг на друга не сможете – весь день пробудете среди берез, любуясь друг другом. Берёзы – деревья не простые, они свет раздают и – только собирай да береги его в сердце и душе, свет березовых стволов и сияющих любовью глаз, от тебя согревающих даже в стужу. Добрый свет даже холодом согревает.
Путешествие в счастье
Тимошка
…И я представила, что заслышав весть обо мне, он рванул на улицу в снег, и хлад снега быстро падал на его волосы, ресницы, губы и щеки, плечи, спину и грудь. Особенно волновала меня его грудь, белая рубашка, тонкая ткань которой легко пропускала холодный воздух. А горячее сердце отскакивало от снега и неслось вслед за моим дыханием по длинной – предлинной улице с горящими неоновым светом витринами, новогодними гирляндами и фонарями, под которыми целовались наши тени много лет назад. На эту грудь я ставила банки, – так лечили кашель бабушки. Я не была его бабушкой, – только лишь возлюбленной или феей его уходящей юности. Но я слышала слабый и веселый голос его совсем старенькой бабушки, умиляющейся над причудами единственного любимого внука, голос, ласкающий непоседу – мальчика, провинившегося, и сразу же получающего прощение ее пылающего любовью к человеческому сокровищу преданной души, сердца любящей бабушки. Я люблю его еще больше, оттого что слышала голос его бабушки, этот умиленный моментом звонка внуку голос надежды на озарение умом и совестью. Бабушка сообщала, что накопила ему «денежков»… Сколько мешков? – В рифму мелькнула шутка, – и с этой шуткой в сердце я, покоренная силой мужчины, о котором идет речь, и который стоит теперь под снегом, услышав обо мне весть, о том, что, может, я сейчас на Покровке, и он меня увидит сквозь стекло в кафе, пьющую кофе с пирожком. Он – Игорь. Он не долго стоял, рванувшись сквозь рваную темноту из его кафе, где знакомые люди любили его, где друзья пели дифирамбы его пылкой душе, зажаренной, словно летающие птицы в Хорватии над Адриатическим морем, для подачи на стол богатому клиенту. Зажаренной страстью душе, испепеленной любовью и страстью одновременно. Длинный шарф ниспадал на снежное покрывало, такое пушистое, не примятое ногами пьяных, не сдунутое ветром, которого не было. Был только белейший пух ангелов света над нашими головами, потому что мы всегда вместе, даже тогда, когда он стоит один под снегом и пылает прошлой любовью, такой сильной, что прожигает рубаху, и весь этот снежный карнавал летящих ангельских перьев тает и прорастает пальмами и ручьями сока кокосовых пальм…
Жалко, что уходит время, оно драгоценно. Жалко, что он так стоял и ждал меня почти двадцать лет. Пятнадцать – какая разница!.. Он же не приехал, не нашел меня такую, какая я есть, не увлек за собой в свое пространство с бабушкой, мамой, попугаями и вечно целующими всех подряд музыкантами. Он не знал о Тимошке и не думал о нём, нашем сыне, потерянном во времени под секирами черных ангелов смерти. Он не плакал над мыслью об ушедшем сыне. Тимошка теперь только смеется, – ему смешно, как папа потерял маму в накуренном кафе, в витринах супермаркетов с голыми головами без глаз и губ, в любезностях с дивами на сцене, плахе.
Потерянная голова – не сгоревшее сердце, но сердце не привело его ко мне. Игорь крепко спал душой, автоматически считая барашков его судьбы, на облаке, отогнанном от моего облака дыханием ветки мая, посылающем в мир весть о новой любви.
Река, а в моих мечтах – море, зализывало рану сердца, закапывало песком и илом якорь вместе с сердцем. И так, закопанное, сердце не мешало, а откопать его не мог никто уже, – не было же рядом ни меня, ни Тимошки.
Бабушка Игоря связала два костюмчика нашему ребенку и умерла. В одну нитку, тонкие два красивые костюмчика, от всего сердца. Рядом Парки наточив ножницы о ветер и камни, которые мы собрали, стучали лезвиями ножниц, попав на нитку от клубка бабушкиного вязания. Голос ее в телефонной трубке замолк и растворился в творожных облаках лета, над лугом с белыми и синими цветами, красивыми, как ее глаза, глаза уходящего человека смотрящего в себя, а видящего всё вокруг на десятилетия вперед.
Тимошка умирал внутри меня от горя и яда, вошедшего в мою кровь по неосторожности: на работе, в офисе, морили тараканов, набросали везде по ящикам и столам круглых ядовитых таблеток, и в ящик моего редакционного стола вложили такую таблетку. Ящик той новомодной мебели не открывался до конца, и невозможно было увидеть эту таблетку, липучкой приклеенную к боковой части ящика тумбочки изнутри. Этой ядовитой таблетки ежедневно касалась катушка с тонкими нитями для очищения межзубного пространства. Нити были влажными от прикосновения к деснам и зубам во рту. Я не знала, что заботясь о своих зубах, я убиваю своего ребенка, который был тогда эмбрионом.
– Ваш эмбрион погибает, – вердикт врача убил мое сердце этой жестокостью слов, молнией пронзившей небо над моей головой. – Сердцебиения почти нет, он живет за счет пуповины, которая питает почти труп.
– Нет, он не труп! Игорь! Игорь! – голосом отчаяния прозвучали мои слова и попытки позвать любимого, затерявшегося в атмосфере.
– Не кричите. Он не услышит. Слишком велика похоть водящая его по кабакам. Сейчас так много увеселительных заведений, что Игорь Ваш забыл о вас.
Белая небесная кровь отмывается от черных точек птиц справа над креслом, за тонким стеклом врачебного кабинета. Сюда не пускают посторонних. Здесь женщины прощаются с эмбрионами навсегда, и маленькие кладбища в душах полнятся крестиками, не надетыми через головы не рожденных младенцев, не коснувшимися нежной ткани распашонок. Свои собственные ноги, согнутые в коленях, сучат стопами от боли, и бездыханное чувство боли уже не рождает крик сердца, утопленного кровью небес.
И что теперь орать пробудившимся сердцем, что прожигать снег глазами, полными надежды и отчаяния?!
Раны зарубцовываются с трудом. Это духовный труд небес, не простивших, но пожалевших. Не человек пожалел – небо плачет дождьми, и сечет по стеклу ветками бегущих струй. Это слезы подруг, читающих мое откровение о не рожденном сыне Тимошке, о его беспутном отце, потерявшимся в кафе за столиком. Потерявшимся, но внезапно вспомнившем всё, и ужаснувшимся содеянному им: забыть о сыне и его матери посреди карусели развивающейся экономики страны.
Розовое масло
«Что уму представляется позором, то сердцу – сплошь красотой» Ф.М.Достоевский «Братья Карамазовы» цитата перед романом Юкио Мисима «Исповедь маски».
В детстве меня поразил запах розового масла, духов из тонкой пробирки, привезенных из Болгарии родственницей моей мамы. В советское время редко кто ездил заграницу, это сейчас каждый второй едет на праздники или в отпуск.
Однажды бабушка Аня рано утром сказала мне:
– Пойдем к Макарчукам, приехала тетя Надя из Болгарии и привезла розовое масло.
– Скорее, скорее, пойдем и позавтракаем там, у тети Нади. Будем чай с розовым маслом, с бутербродом.
Но пришлось все же завтракать дома и я почти давилась ненавистным сыром с молоком, спеша к тете Наде.
– Сиди, сиди дольше со своей кашкой и бутербродом! Там Тетя Лиля сейчас все розовое масло забрут с Наташей, и тебе ничего не достанется.
– А оно сливочное, розовое масло?.. – успела только промолвить я.
– Скорее, мама сейчас придет раньше нас, расскажет все секреты, и опозорится перед тетей Лилей, скажет, что у нее нет денег на розовое масло, – торопила бабушка.
– Так оно еще и денежное, розовое масло? Оно из букета роз? – не унимался голосистый ребенок, презрительно ковыряя комки каши, думая: «Ну как можно есть то говно?».
– Бабаня, бабань! – позвала я бабушку. – Ну как можно есть это говно? – произнесла несносная девчонка, размазывая по тарелке молочные комки с манкой.
Тетя Надя давала мне понюхать заветное розовое масло, и я, зажмурив глаза, представляла совсем другое розовое масло, не духи, а прекрасное кушание: кусок масла розового цвета, который великолепно размазывается по хлебу. А тетя Надя смеялась тому, как я наслаждаюсь этим запахом.
Но масла нам не досталось. Его забрали тетя Лиля и Наташа. Им надо.
Я даже заплакала, когда узнала, что «мы опоздали», и нам выпала карта только понюхать счастье.
Когда через 18 лет СССР распался, и в страну хлынули отовсюду все соблазнительные товары, то я купила розовое масло для мамы в точно такой же прозрачной пробирке. Бабушки тогда уже не было, но годовщину со дня ее ухода в мир иной мы встречали с розовым маслом, вспоминая ее доброту и широкое сердечное спасибо всему: и радостям, и горестям. Тогда произошел мой межгалактический диалог с душой бабушки, она говорила:
– Это жизнь, и то, как человек встречает ее сюрпризы, говорит о состоятельности его, о его внутреннем совершенстве.
И я отвечала бабане:
– К сожалению, умирают все, независимо от того, совершенны они или нет, даже Архаты.
Этот мгновенный диалог сохранился в памяти драгоценностью.
– А зачем оно мне теперь? – грустно сказала мама, принимая пальцами пробирку с розовым маслом в картонной упаковке. – Молодость уже прошла.
На глаза мамы навернулись крупные слезы. Мне так больно было видеть ее горе по ушедшей молодости, что я сама чуть не расплакалась, если бы не маленькая дочка Юленька, вбежавшая в тот миг в комнату с оранжевым медведем в ручонках, которого я купила ей в день исполнения грудной малышке месяца от роду. Оранжевый медведь прямо в целлофановой упаковке сидел на углу кроватки новорожденной Юленьки. В упаковке, потому что медведь меховой, а шерсть могла причинить вред ребенку, если попадет в дыхательные пути. Так и сидел мишка в целлофане до тех пор, пока она дочь сама не начала брать его ручонками.