bannerbanner
Странствие идей
Странствие идей

Полная версия

Странствие идей

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2
* * *

Пушкинский Евгений в «Медном всаднике» отрекся от своего родового права участвовать в истории, стать, может быть, как его предки, ее деятелем. Уйдя в частное существование, он оказался непоправимо чужд истории, слившись с теми, кем она самовластно и безжалостно распоряжается. А, попав под удар судьбы, чью руку направила история, он поднял бунт, исполненный страха и безумия, против «строителя чудотворного», созидавшего Петербург и новую российскую государственность.

Раскольников теоретически прокладывает (а потом пробует пройти его на деле) обратный ход, словно пытаясь исправить ошибку Евгения. Лишенный родовых прав на участие в истории, он из низов частного, уединенного от всех существования, усилием личного ума и воли, выдвигает, в дальнем замысле, вопрос о своем личном праве на такое участие. Он отвергает постепенное – и поступенное – восхождение к тем ее высотам, где достигается властное положение в истории, ибо ему как нетерпеливому «русскому мальчику» нужно решить свой вопрос немедленно и окончательно, тем более что он имеет в виду не строительство жизни, а коренное ее изменение. В таких условиях исконные свойства человеческой природы и исторические прецеденты диктуют ему – как единственное необходимое орудие – насилие. Вслед за чем с той же необходимостью перед героем ставится вопрос о способности совершить его, что требует испытания в конкретном акте насилия – в убийстве.

Осознавая и аргументируя свое намерение предпринять такой шаг и доходя в этом до порога «окончательного» решения, Раскольников должен разрешить себе необходимые для того средств – вплоть до тех, которые ему как человеку гуманистической эпохи представляются последними, самыми крайними. Вместе с тем он не просто убивает выбранную для его частной цели частную жертву, не просто осуществляет свою личную волю к преступлению – в своем деянии он актуализирует извечную необходимость убийства как действия, могущего радикально изменить закосневшее наличное существование и высвободить его из исторической рутины для дальнейшего развития[23]. Уже на предварительном этапе работы Достоевский прописывает это со всей очевидностью – так, в подготовительных материалах к третьей редакции появляются обращенные к Соне слова Раскольникова: «Я хочу, чтоб все, что я вижу, было иначе <курсив мой – В. К.>. Покамест мне только это было нужно, я и убил» (7, 153). В основном тексте идея заявляется более категорично и экспрессивно: «Сломать, что надо, раз навсегда, да и только <…> Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель!» (6, 253). Такое стремление, как было сказано, изначально и потенциально присутствует в природе человека, в его отношениях к людям, в его биосоциальной генетике.

На данных антропологических основаниях необходимости преступления (в романе прямо не выводимых в область авторских объяснений и рефлексии героя) надстраивается мотивация (идейная, этическая, социально-бытовая), которая в опыте и сознании Раскольникова уже вполне рационально ведет к личной необходимости для героя убийства – именно это эксплицировано в замысле Достоевского и, соответственно, в романном сюжете. Концептуальную необходимость того, чтобы для всей последующей его внутренней эволюции герой совершил убийство, Достоевский обозначил уже в подготовительных материалах ко второй редакции в записи «Начало романа»: «NB. С самого этого преступления начинается его нравственное развитие, возможность таких вопросов, которых прежде бы не было. В последней главе, в каторге, он говорит, что без этого преступления он бы не обрел в себе таких вопросов, желаний, чувств, потребностей, стремлений и развития» (7, 140). В переводе на язык новейшей философской антропологии (М. Бланшо, Ж. Батай, М. Фуко) это означает, что персонажу для обнаружения и опознания собственной реальности как субъекта бытия необходим был трансгрессивный «опыт предела», «жгучий опыт», который обретается в «акте эксцесса» – в данном случае в убийстве.

Достоевский в центр такого необходимого, полагал он, человеку опыта поставил перед героем две познавательные задачи: конечного, предельного самопознания и такого же познания Другого.

В первой задаче Раскольникову необходимо получить ответ на главный для него вопрос с заключенной в нем беспощадной дилемматикой: «Вошь ли я, как все, или человек? <…> Тварь ли я дрожащая или право имею…» (6, 322). Он хочет и должен точно и не теоретически, а фактически знать, способен ли он властвовать над обстоятельствами и людьми и мог ли бы он изменить миропорядок, не считаясь с ценой такого изменения, чтобы тем самым сказать свое «новое слово» в истории. Переступая через традиционные моральный и юридический принципы как бессильные устроить жизнь на иных началах, он провозглашает действенным лишь принцип личного волевого вмешательства в ход жизни с необходимым инструментом такого вмешательства – насилием, объектом которого всегда являлись как массы, так и личности. Однако участие в социально-политических формах насилия (военных, революционных) ради того, чтобы изменить мир, – вне рассмотрения Раскольникова. Домогаясь личного права на участие в большой истории, ссылаясь на исторические прецеденты, как будто бы оправдывающие и санкционирующие его «предприятие», он обращает ближний запрос все-таки не к истории, а прежде всего к себе самому как субъекту необходимого для его опыта преступления.

Не убив, узнать ответ невозможно, а, убив, – невозможно отменить полученный ответ, изменить определение себя. Риск узнать отрицательный ответ осознается героем, но он идет на этот убийственный для него самого риск – и подтверждает конечный результат опыта: «Я себя убил, а не старушонку!» (6, 322). Логически связанным с таким итогом самопознания является сюжет «о воскресении Лазаря».

Ответ на вторую задачу заключен также в «опыте предела». Лишь убийство могло дать Раскольникову то, по замыслу Достоевского, необходимое, несомненное, уже христианское знание, что всякий Другой не есть объект среди прочих (объекты, вначале исчерпывающе определяемые как «старуха-процентщица», «человек-вошь» и т. и.), но есть сущий Ты, в своей человеческой качественности и ценности безусловно тождественный сущему Я. Всякий Другой нужен в составе мира для его полноты. И убийство Другого есть не только частное убийство Себя в своем сущностном единстве с Другим. Оно есть очередное злоупотребление богоданной свободой, еще одно покушение на замысел Божий о мире и потому не может вести к какому-либо благому обновлению его, но продолжает теми же средствами устраивать все ту же каиническую цивилизацию, первые вещи которой послужили орудиями первого убийства и последние способствуют тому же. Пройти путем Ветхого Завета необходимо, но нужно, пройдя его до конца, вступить в область Нового Завета – только в ней человек может понять, как поступить ему со своей свободой и что нужно извлечь из «опыта предела». К познанию ценности сущего Ты Достоевский и приводит героя, поэтому в его признании Соне рядом с «Я ведь только вошь убил…» уже произносится не менее убежденно иное: «Да ведь и я знаю, что не вошь…» (6, 320).

Движение самоощущения и самопознания преступившего героя доводится до крайнего драматизма.

В тесную последовательность предшествующих преступлению мыслей и состояний Раскольникова автор в пятой главке первой части вводит разрывающий эту последовательность эпизод: в сюжете сна и в чувственном представлении о задуманном убийстве вдруг резко выступают невыносимость насилия и страх крови, органически присущие герою. На минуту возобладала натуральная нравственная личность, переживающая преступный замысел как «проклятую мечту» и «наваждение» и радующаяся свободе от «этих чар» (6, 50). В ней проявляется страдательнопассивная сторона человеческой природы в герое, которая сталкивается с действенно-активной ее стороной. Последняя владеет автономным сознанием и волей Раскольникова и претендует на свободу любых моральных и практических решений. Побужденная древним стремлением прибегать к убийству как средству изменения миропорядка, вооруженная новейшей аргументацией, она направляет шаги и поступки героя уже как сила, не зависящая от всех иных его ощущений и мыслей. Между названными сторонами возникает «мучительная внутренняя борьба» (6, 57), длящаяся на протяжении романа.

Вскоре после убийства, после пережитых страха и бессилия, Раскольникова, по выходе от умершего Мармеладова, неожиданно охватывает «новое, необъятное ощущение вдруг прихлынувшей полной и могучей жизни» (6, 146), которое скоро переходит у него в торжество над сомнениями, «напускными страхами» и слабостью: «Царство рассудка и света теперь и… и воли, и силы… и посмотрим теперь!» (6, 147). И в то же время обостряется казнящая героя рефлексия, которая отражается позже в ретроспективном моменте прогностического знания о себе самом: «… и как смел я, зная себя, предчувствуя себя, брать топор и кровавиться! Я обязан был заранее знать… Э! да ведь я же заранее и знал! <…> потому что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после того, как убью!» (6, 210, 211). Против такого саморазоблачения и самообличенья в Раскольникове вновь восставал человек идеи и воли, когда он, выдержав долгую «муку всей этой болтовни», решил «ее с плеч стряхнуть» и «убить без казуистики, убить для себя, для себя одного!» (6, 321–322). Тогда в нем вновь вырастала прежняя вера в свою правоту: «Может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить…» (6, 323). Что достигает кульминации, когда Раскольников в разговоре с сестрой неистово отрицает преступление в убийстве «зловредной вши», отвергает раскаяние: «Не думаю я о нем и смывать его не думаю» и вынужденное согласие идти на «этот ненужный стыд» объясняет своей «низостью и бездарностью» (6, 400). Здесь безудержно вырывается из тела человечности вызревшее в нем из первобытного античеловеческого зародыша и разросшееся до идеомании преступное умственно-волевое начало: «Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..» (6, 400). А через несколько часов, идя целовать землю, которая приняла кровь Авеля и прокляла Каина, ее пролившего, он «ринулся в возможность этого цельного, нового, полного ощущения. Каким-то припадком оно к нему вдруг подступило: загорелось в душе одною искрой и вдруг, как огонь, охватило всего. Все разом в нем размягчилось, и хлынули слезы» (6, 405). Однако и это не стало завершающим эпизодом его внутренней эволюции.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972. Т. 4. С. 16. Далее при ссылке на это издание в скобках после цитаты указывается номер тома и страницы.

2

Степанян К. А. Макбет и Раскольников ⁄⁄ Независимая газета. 2015.20.08.

3

Бахтин М. М. Дополнения и изменения к «Рабле» ⁄⁄ Бахтин М. М. Собрание сочинений: В 7 т. М., 1996. Т. 5. С. 85–86.

4

См.: Котельников В. «Звезда бессмыслицы» взошла над Петербургом (Творчество Чинарей и конец «петербургского периода») ⁄⁄ Вопросы литературы. 2004. Ноябрь-декабрь. С. 132–133. Вполне очевидно, что содержание образа старухи у Хармса имеет своим источником не только фольклор, но и образы петербургских старух в русской литературе – старухи графини в «Пиковой даме» А. Пушкина, старух из Коломны в гоголевском «Портрете», старухи-процентщицы у Достоевского и, вероятно, старух-провозвестниц смерти в поэмах В. Хлебникова «Ночь перед Советами» и «Ночной обыск» (обе 1921). Указывая на факт связи, исследователи почти не рассматривают общую семантику образного ряда или же склонны излишне психологизировать ее (см., например: Александров А. Чудодей // Хармс Д. Полет в небеса. Л., 1991. С. 43–44). Ср. также: Савельева В. Три старухи (к поэтике одного сюжета) ⁄⁄ Литературные маргиналии. Межвузовский сб-к научн. трудов. Казахский гос. пед. ун-т им. Абая. Алма-Ата, 1992; Макарова И. «Старуха» как «петербургская повесть» Д. Хармса ⁄⁄ Макарова И. Очерки истории русской литературы XX века. СПб., 1995. С. 130–143; Печерская Т. Литературные старухи Д. Хармса (повесть «Старуха») ⁄⁄ Дискурс. Новосибирск, 1997. № 3–4. С. 65–70.

5

Иванов Г. Собрание сочинений: В 3 т. М., 1994. Т. 2. С. 6.

6

Moreau-Christophe L.-M. Le monde des coquins. Physiologic du monde des coquins. Paris, 1863. P. 196. Разбор этой книги был напечатан в «Русском слове» (1865. № 12), его автор Н. В. Шелгунов с присущей ему демократической тенденциозностью, вопреки подлиннику, перевел заглавие так: «Честные мошенники». Русские переводы книги, весьма неточные, появились позже: Кристоф М. Мир мошенников: Философия мира мошенников ⁄ Пер. с 2-го фр. издания Д. и Л. М., 1868; Кристоф М. Физиология преступлений. М., 1869.

7

См.: Quetelet L.-A.-J. Sur 1’homme et le developpement de ses facultes, ou essai de Physique sociale. Paris, 1835; Quetelet L.-A.-J. Lettres sur la theorie des probabilites. Bruxelles, 1846; Quetelet L.-A.-J. Du systeme social et de lois qui le regissent. Paris, 1848. Русские переводы: Кетле Л. О развитии нравственных и умственных способностей человека. Пер. Г. Пейзен ⁄⁄ Современник. 1858. № 8. С. 205–232; Кетле А. Социальная система и законы, ею управляющие ⁄ Пер. с фр. кн<ягини> Л. Н. Шаховской. СПб., 1866.

8

Об участии Достоевского в этом обсуждении в связи с замыслом и созданием «Преступления и наказания» см.: Фридлендер Г. М. Реализм Достоевского. М.;Л., 1964. С. 150–166.

9

Quetelet L.-A.-J. Du systeme social et de lois qui le regissent. Paris, 1848. P. 214–215.

10

Ibid. P. 279–280.

11

Ibid. Р. 281.

12

Moreau-Christophe L.-M. Le monde des coquins. Physiologic du monde des coquins. Paris, 1863. P. 8.

13

Ibid. P. 9.

14

Ibid. P. 12.

15

Ibid. Р. 5.

16

Ibid. Р. 10.

17

Ibid. Р 13.

18

Ibid. Р. 14–15.

19

Ibid. Р. 22–23. Эжен Пеллетан (Pelletan, 1813–1884) – французский писатель и политический деятель.

20

Ibid. Р. 21.

21

Ibid. Р. 22.

22

Ibid. Р. 208–209.

23

Ср. подобную функцию восьми убийств в «Гамлете» (среди которых совершённое королем каиново братоубийство), служащих расчистке жизненного поля для действия новых сил.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2