
Полная версия
Ладога
– Кто за этого, – спросил холодно, в Бегуна пальцем ткнув, – ответ держать будет?
– Кто бы ни держал, бить-то будут всех, – небрежно заметил Лис. Повед ухмыльнулся криво и злорадно, кулаки сжал.
– Не будут бить. Я не допущу, покуда вы на моем дворе да в моем печище! – Вышата по горнице зверем словленным заходил, а затем перед Поведом остановился, окатил словами суровыми: – Миланью прочь выгоню! Сестра она мне иль нет, а блуда не потерплю!
– Как же так? – охнул Повед, бледнея.
– Ты, коли хочешь – с ней отправляйся!
– За что?! – Повед перед ним на колени кинулся, схватил жену за волосья растрепанные, пригнул ее голову к полу: – Кланяйся, Миланья! Кланяйся, моли брата!
– Вот еще! Слизняк ты гадкий! – Она вывернулась из его пальцев, стрельнула глазами на Бегуна, усмехнулась зло: – Ты, парень, куда его лучше!
– Недолго ему в лучших ходить! – расхохотался Повед, совсем спятив с отчаяния. – Убьют его мужики наши, как прознают обо всем!
Багровея к нам придвинулся:
– Всем вам не жить!
Ишь, распетушился, раскукарекался! Обидел его Бегун нешуточно, но всех за то убивать – это слишком уж…
– Цыц! – Вышата навис над ним тучей. – Уйдут они из печища целыми и невредимыми! Княжья воля моей выше – не смею я их тронуть, покуда они воли Княжьей не выполнили!
Повед зыркнул на него яростно, но промолчал. Со Старостой не очень-то поспоришь – он всему печищу голова.
Да и остальные мужики, что во дворе столпились, помалкивали, хоть и глядели неприветливо, покуда Вышата нас сквозь толпу проводил. Бабы хмурились, плевали вслед, а кто-то даже вякнул негромко:
– Вороги пришлые!
Да замолк, узрев, как Вышата плечи развернул.
У меня щеки стыдом горели – совестился за Бегуна да и за себя самого, за ним не доглядевшего. Знал ведь, как он до девок охоч!
– Дальше сами ступайте. – Вышата остановился у печищенской ограды, махнул рукой. – Да не медлите!
Мужики у нас на расправу скоры – не разберут ведь, кто виноват, кто прав.
– А ты разобрал? – спросил я.
Показалось вдруг – не злится на нас Вышата, а ведь он первей других обиду должен бы был затаить.
– Я сестру хорошо знаю. Она виновата. А может, и моя есть в том вина… – Он нахмурился, покачал головой. – Ее понять можно – какой из Поведа муж…
«Зачем отдавал тогда за него?» – спросить хотелось, но сдержался, поклонился в пояс, рукой земли коснувшись, и пошел, не оглядываясь, прочь. Побежал бы, да зазорным считал убегать, будто и впрямь испугался гнева мужицкого. Что мне кулаки печищенцев, коли я именитым воем стать собираюсь?!
– Поспешил бы ты… – обгоняя меня, посоветовал Медведь. – Догонят – не отобьемся!
– Там видно будет… – поморщился я. Не понравилась трусость охотника. – Да, может, и догонять никто не станет.
– Неужто не слышишь? – Лис усмехнулся, поравнявшись с братом, на меня шалыми глазами поглядел.
– Чего?
Ничего я не слышал – тишь да покой кругом… Хотя… Гудела дорога, будто топало по ней не нас пятеро, а дружина Княжья.
– Небось, всем печищем бить будут… – тихо буркнул Лис, шаг прибавляя.
Тут и у меня слабое сомнение шевельнулось – уж больно грозно дорога под ногами дрожала. Вой я иль не вой, а с целым печищем сам Князь не совладал бы…
Впереди уж кусточки показались, за ними лесок открылся, а там и до озера, сплошь молодняком укрытого, рукой было подать. Глупо в драку лезть, когда без нее обойтись можно… Да только деваться куда? Даже коли побежать сейчас – увидят нас терпильцы.
– Сюда! – Из кустов женское лицо выглянуло и рука тонкая, к себе зовущая. – Сюда!
Миланья? Откуда? Зачем?
– Быстрее же, неуклюжие! – громким шепотом торопила она.
Сама дышала едва, плат расписной на затылок сбился, щеки пятнами красными полыхали. Видать, прямиком по полям бежала, чтоб нас нагнать…
Бегун нырнул в кусты, Лис за ним… А я не решался. Бабе довериться, что голову в петлю сунуть – иль беды жди, иль избавления нежданного…
– Пошли! – Медведь меня чуть не забросил в заросли пышные и сам рухнул сверху, всем телом к земле придавив. Покатились так, в обнимку, в овражек, за кустами не примеченный.
– Пусти! – забрыкался я.
– Тихо! – Он меня по-прежнему к земле прижимал, лишь сдвинулся немного, голову освободив. – Молчи да смотри.
Мог бы и не упреждать – сам я на дорогу, без указок его, глядел. Как не поглядишь, когда неслось по ней пыльное облако, топали в нем тяжело ноги людские. Я едва в пыли мужиков терпилинских различил… Злых, красных, с кольями да вилами в руках. Не наказывать нас они бежали – убивать… Сколько же их за нами вымахнуло?!
– Это он… – шепнула тихонько Миланья и, глаза мои удивленные заметив, пояснила: – Муж мой. Сам не пошел – духу не хватило, зато всех родичей натравил – до вечера теперь будут вас по дороге сыскивать…
– Ну, Бегун! – развернулся Лис к певуну. – Удружил ты нам, кобель похотливый!
– А ты на него рот-то шибко не разевай! – одернула его Миланья. – А то крикну – воротятся мужики наши и мигом тебя замолчать заставят.
Она покраснела и вдруг улыбнулась печально:
– Не он виноват – я его в постель затянула. А он и не ведал ничего, вином одурманенный.
Вот дело неслыханное – сама в позоре призналась без робости! Наших баб пыткой не заставили б на себя самих клепать, а эту и не принуждал никто – сама открылась…
Она на меня глянула грустно:
– Не суди, не знаючи… С Поведом жить, что с блазнем холодным – ни сердца, ни постели не греет!
Сказала и вновь на дорогу уставилась…
Мужики протопали уже, и стелилась она пред нами пустая да ровная, но попробуй вылези… Медведь, видать, о том же подумал, оттянул ворот срачицы, от натуги взопрев, вздохнул:
– Куда ж нам теперь?
– В Горелое – больше некуда, – быстро ответила Миланья. – Туда наши не ходят, боятся.
И Хитрец говорил похожее что-то…
– Чем же страшно оно?
– Того не ведаю. – Она платок сбившийся поправила, улыбнулась задорно. – По мне – так везде, где Поведа нет, хорошо!
А ведь красивой она бабой оказалась! Как я раньше не приметил этого? Хотя и догадаться мог бы: Бегун красоток сердцем чуял, ему ум светлый да глаза ясные для того не надобны были…
Хитрец тихонько, голову поднять опасаясь, ко мне подполз, потянул из мешка телятину. Локтями по влажной траве оскальзываясь да ругаясь на кусты низкие, растянули ее на земле, принялись пальцами водить, путь искать. Миланья через плечо Бегуна перегнулась, засмеялась:
– Не надобны вам рисунки эти! До Горелого вас сама доведу да там жить останусь. Там меня никто не сыщет.
– Одна, что ли?
У меня аж дух захватило – эх, этакой бы отваге да сердце верное – цены бы бабе не было!
– Я и одна смогу, чай, не раз уж сбегала…
Лис ухмыльнулся, потянул ее за поневу, шепнул:
– Коль тебе наш Бегун глянулся, так и его с собой оставь, а то с ним морока одна!
– Ты! – Бегун привстал, замахнулся на охотника, но тут же обратно ничком кинулся. – Идут!
Терпильцы не бежали уже – тихо шли да зорко по сторонам поглядывали. Уразумели, наконец, что успели мы с пути тореного соскочить… Теперь я их и разглядеть толком смог. Спасла нас Миланья от смерти верной. Мужики были все охотникам нашим под стать – рослые да крепкие. Рубахи их, от пота взмокшие, к спинам могучим прилипли, рожи, точно солнце вешнее, жаром пылали…
– Догнали? – Навстречу им Повед шел, опасливо по сторонам озирался. С ним рядом Вышата махиной грозной неспешно шагал.
Один из мужиков вперед выступил, развел руками:
– Утекли тати… Спрятались…
Остальные загалдели тут же, обсуждая, что да как. Тонкий голос Поведа все остальные перекрыл, понесся визгливым лаем:
– Это сестрица твоя дурная им помогла!
Тявкал он на Вышату, будто щенок-одногодок на пса матерого – прикрикнет тот, и он, хвост поджав, на брюхо ляжет. Но Вышата помалкивал, потому и орал Повед, отважно грудь выпятив:
– Почему не удержал ее? Вышата плечами пожал, удивился:
– Разве я ей муж?
Повед ногой топнул, пыль взметнул, но возразить не смог – нечего сказать было.
– Чего шумишь? – спокойно проронил Вышата. – Чай, не всю жизнь они по кустам да лесам будут сидеть – на дорогу выйдут. Покарауль их, коли хочешь, а мне с тобой да твоей женой строптивой возиться недосуг.
Он к печищу повернул, зашагал широко, не оглядываясь. За ним потянулись мужики, пыл боевой уняв. Повед, ворчать не переставая, последним двинулся. Уж скрылись все, а его рубаха все еще пятном белым меж кустов маячила…
– И нам пора, а то додумаются – по кустам шарить примутся. – Миланья потянула меня за рукав. – Есть у меня тропка заветная, никому, окромя меня да Вышаты, неведомая. Она к Горелому приведет…
Выбирать не приходилось. Встал я, отряхнул колени и спину, глиной изгвазданные, мешок на плечи вскинул да вдруг, ни с того ни с сего, слова, Чужаком сказанные, вспомнил. До того верны они оказались, что аж пот холодный меня прошиб.
Неужто так далеко зрил сын Сновидицы, материнской ворожбе научась? Уж сколь прошагали мы к цели заветной, а еще ни разу не довелось мне пути выбрать. Через лес загадочный нас Хитрец провел, через Соколий Мох топкий – Бегун, а нынче впереди всех Миланья шла, дорогу указывала…
В который раз сжалось сердце, рванулось из груди, беду и вину свою сыскивая, вскричало исполошно да беззвучно: где же ты, Чужак, где?..
Миланья
Когда я поняла, что отличаюсь от других, – в детстве раннем, когда в дальний лес убегала да вдыхала полной грудью запах прелых листьев, иль чуть позже, когда рано утром появились в нашем печище люди с искаженными страхом лицами и горящими палками в руках да принялись швырять эти палки в мирно спящие избы? А может, еще позже, когда, стоя перед братом, выла я по-волчьи, не разбирая его речей и лишь одно твердо зная: хочет он запереть меня в золоченую клетку и отобрать все, ради чего жила я на свете, – свободу мою, просторы вольные, душу широкую?
Когда бы ни поняла я сути своей, а казалось, всегда ведала, что живут во мне две половинки разные и стоит захотеть лишь, разлепятся они, превратят меня из человека в зверя могучего, вольного… И мать моя такой была. А вот отец – иным. Вышата, брат мой, в отца пошел, а я в мать удалась.
Почему мать, красивая да статная, именно отца моего в мужья выбрала, как слюбился он с женой-оборотнем – кто знает, а только жила мама с ним без ссор и обид, покуда не появились в нашем печище поджигатели и не спалили ее, с отцом вместе, в избе родимой.
Отцу предлагали, правда, уйти, да отказался он – видать, не мыслил себя без жены.
– В жизни, – сказал, – не называл я ладу мою нежитью и в смерти так не назову!
Стоял он в свете факелов гордый, прямой, закрывал мать грудью могучей, улыбался жестко смерти в лицо. Один из пришлых в него огнем ткнул, рявкнул:
– Чем обаяла тебя оборотниха? Очнись!
Он засмеялся презрительно, сверкнул глазами серыми:
– Самому тебе очнуться впору. Ты сейчас любого оборотня страшней!
Из толпы мужик выступил. Борода у него черной лопатой на грудь свисала, на плечах сильных болталась шкура волчья, наизнань вывернутая.
– Что с ним разговаривать! – заорал. – Жги их, нежитей!
И первым в дверь приоткрытую факел смоляной кинул. Остальные навалились на отца кучей, втолкнули его с матерью в избу да дверь подпоркой придавили.
Я с Вышатой в это время в кустах сидела. Зажимал он мне рот ладонью, шептал:
– Молчи, молчи…
Я и молчала, пока не ушли все, а потом разрыдалась так, как никогда более не доводилось. Слезы те и привязали меня к пепелищу страшному, будто канатом пеньковым. Ни днем ни ночью забыть его не могла. А Вышата старое из памяти выкинул – новым жил…
Как сгорели все наши родичи, он меня в Терпилицы повел и по пути наказывал строго:
– Будут расспрашивать – рта не открывай! Сам на все расспросы отвечу! Злобны люди да недоверчивы – сказанешь что не так, мигом вслед за родителями нас отправят!
Что я, девчонка, взрослому мужу до пояса лишь достававшая, знать могла о злобе людской? Брата слушала. Потому и молчала, когда лгал он о волках странных, нас из родного печища выкравших… Молчала, губу закусив, когда выдумывал он про то, как худо нам средь оборотней жилось, как убежали мы от них, как по полям скитались, покуда в Терпилицы не вышли. Все время молчала, как он велел, да не сдержалась, всхлипнула, слова Старосты терпилинского заслышав:
– Спалили охотники печище оборотней. Нечего вам страшиться теперь…
– Радость-то какая! Радость… – выговорил Вышата и заплакал, словно от радости.
Лгал он худо, сбивался на каждом слове, но слезы-то настоящие по щекам текли – поверил мальчишке Староста, принял в свою родню. Не сразу, правда, поверил – сперва серебром к груди его приложился. Вышата не дрогнул, спокойно серебряный кружок на теле своем стерпел. Он-то не был оборотнем… Зорин, Староста терпилинский, успокоился – ко мне и не подошел даже. Пожалел, видать, кроху испуганную да беззащитную…
Как приживались мы с братом в чужом селе, как в силу входили – разве в том дело, да только немного лет прошло – стал Вышата крепким молодцем, Старостой за сына почитаемым. Да и меня боги красотой не обделили. Дивная она у меня была да дикая, как я сама. Стали парни на меня заглядываться, к Зорину в избу по делу и без дела ходить, но не хотела я их любви. Болело сердце ночами лунными не по милому-суженому, а по тиши лесной, где в шорохе каждом знакомца чуяла, да в запахах, будто в воде родниковой купалась…
– Не смей в лес ходить! – твердил Вышата. – Убьет он тебя, как мать нашу убил. Ты жить должна, как положено, человеком. И замуж, как все девки, выйти должна – хочешь ты того иль нет!
Смеялась я его словам – не верила, что стану в обнимку с кем-нибудь из парней знакомых спать, а брата все же слушалась, сдерживала порывы звериные, не глядела на луну, не ходила в глухомань лесную. Только к Горелому, как пепелище звать стали, бегала. Садилась там не остов избы родной и вспоминала голос материнский, сказы ее заветные.
Многое она сказывала, да мала моя память в те годы была – расплескала, растеряла все… Помнила лишь, что когда-то были в нашем роду люди, не оборотни, да случилось однажды, в века стародавние, к печищу нашему Болотову Змею сесть. Ладно бы, просто отдохнул он и дальше полетел, ан нет! Натура у Змея оказалась подлая да жадная – утянул он все стадо, что рядом с печищем паслось… Не ведаю уж в точности, как там дальше дело было, а знаю одно – озлились люди да снесли Змею головы его прожорливые. Жаль, в ярости не вспомнили о Болоте, который Змеев, будто детей своих, пестовал. А он явиться не замедлил. Гневный, темный пришел к печищу, словно туча грозовая. Людям смириться бы да в ноги сыну божьему кинуться, а они похватали оружие свое неказистое и на бой вышли. Болот, их завидя, ухмыльнулся и так сказал:
– Не буду я казнить вас. Сами вы участь свою выбрали. Не словом ссору решаете – дракой, будто не люди вы вовсе. А коли так, то и быть вам да потомкам вашим нелюдьми!
По его словам взметнулись огромной волной сразу оба озера, печище в объятиях державшие, и сорвали с берегов тех людей, что к воде ближе стояли.
– Были люди земные – станьте нежити водяные! – крикнул Болот.
По словам его обернулись люди, водой унесенные, кто кем – кто Сомом-перевертышем, кто Водянником длиннобородым, кто Ичетиком-малолеткой, кто Русалкой зеленовласой, а кто и Берегиней-красавицей… А оставшиеся с той поры стали чуять в себе зверя дикого. Днем тот зверь в теле человеческом мирно спал, а ночами из него выворачивался да на охоту бежал.
Мать сказывала, будто наши оборотни худа не творили, и отец о том же говорил, да трусливы люди, боятся всего, чего уразуметь не в силах. Исчезала скотина в соседнем печище – винили оборотней, ребенок в лесу пропадал диким зверям на расправу – опять оборотни виноваты были… Люди из печищ соседних уходить начали, в другие места подаваться, а те, что остались, воспылали яростью безрассудной – вот и сожгли избы наши. А в них спалили вперемешку и оборотней безвинных, и тех, что с ними вместе жили да не жаловались.
– Не держи зла на них, – просил Вышата. – Люди они – не более.
– Да не менее! – огрызалась я на уговоры его. Понимала – сам он дара оборотнического лишен, потому за людей и ратует, да только уразуметь не могла, почему мы, оборотни, мирно с людьми соседствовали, а они нас гнать да винить не переставали? Мы-то беды свои на их плечи не взваливали! Спорили мы с Вышатой, и чем дальше годы бежали, тем злее наши споры становились. Любил меня брат, и я его тоже, но не уживались вместе. Хотел он, Болоту наперекор, из меня простую бабу сделать, а я оттого лишь больше зверем себя чуяла. Он понять не мог – на своем настаивал, добра мне желая да смерть жуткую родичей наших помня. Для того и мужа мне сыскал, насильно за него отдал. Не то чтобы совсем насильно – уломал уговорами и посулами. Поверила я его речам – отказалась на миг от вольной половины своей. Отказалась и поплатилась за то. Утром увидала возле плеча своего, на ложе смятом, не мужа любимого – человечишку жалкого, глупого. Разозлилась так, что еле сдержалась, глотку ему не разодрала. Погано было и вспоминать о ночи той, да муж не унимался, тянулся к телу моему, его отвергающему, будто мотылек к свету. Приставал без конца, руками лапал, где мог, слюни пускал и губами липкими пытался в мой, сжатый накрепко, рот тыкнуться.
Может, и притерпелась бы я когда-нибудь, но однажды, от ласк его постылых одурев, не выдержала, убежала туда, где вольно себя чуяла, – на печище горелое и нежданно тех встретила, кого уж и во снах видеть перестала.
Дело было вечером поздним, солнышко уже краем желтым за лес закатилось. Сидела я на полене, единственном от родного дома уцелевшем, слезы лила, как ВДРУГ услышала вой. Тихий, далекий… Сперва подумала – волки, и удивилась, страха не почуяв, а затем углядела вокруг точки яркие – глаза да кинулась к ним, мигом признав. Даже не поглядела, что не людьми явились мне родичи сожженные, а косматыми волками. Цеплялась руками за шерсть волчью жесткую, щекой о нее терлась, по именам родичей кликала. Только матери средь них не видела. И так захотелось мне о ней узнать, что потянулась душа из человеческого тела, вывернулась наизнанку серебристой шерстью, высунулась когтями крепкими. Почуяла я себя сильной, свободной, смешными показались страхи мои да напасти. Прыгнула повыше, новое тело опробуя, и засмеялась-завыла радостно. Родичи мою песню подхватили, и услышала в их голосах все, о чем спросить желала.
Пришли они с кромки, где волками жили теперь. Была у них там стая своя, да и вожак свой, только матери моей средь них не оказалось.
– Она с отцом твоим один путь избрала, по нему идет, – объяснял-плакал мне на ухо Ратмир, дружок мой давешний, с родителями вместе в избе сгоревший. – И тебе к нам хода нет, покуда смерть тебя не возьмет. Тогда лишь тело свое человечье навсегда сбросить сможешь…
Нравился мне Ратмир. Был он красив и умен – не чета мужу моему, заморышу. Сила вольная в каждом движении его пела. Иначе и быть не могло – Ратмир вожаком был, всю стаю водил за собой. Кабы была на то моя воля, век бы я с ним не разлучалась, но утро пришло, не спрашивая, и пропал Ратмир. А с ним вместе и родичи мои.
Очнулась я на полене, где слезы лила, огляделась да пошла домой, и веря в сон чудный, и не веря…
Повед в тот день не трогал меня, словно чуял – опасной я стала, злой, а Вышата в тихое местечко отозвал и пространный разговор повел. Что нельзя, мол, мне распускаться да половинке своей волчьей потакать.
Братом он мне был – чуял, случилось что-то, а что, не знал – беспокоился. Зря беспокоился – на другую ночь я, Поведа ублажив, скоренько в Горелое побежала. Хотелось сон свой проверить, а того пуще – на воле погулять, силу звериную в теле почуять. Волком обернулась даже легче, чем в прошлый раз, – едва Ратмира увидела да и перекинулась тут же. В ту ночь впервой и на охоту лосиную с ним сходила, вкус крови живой поняла. Сладкий вкус, ни с чем не сравнимый…
Утром долго от малейшего пятнышка кровяного в Карабоже отмывалась. Боялась, заметят люди, убьют. Хотела я умереть, к своим прибиться, да и не хотела тоже. Рвалась душа, знала, коли умру – стану волком, уйду со стаей всей на кромку неведомую, а тело человечье крепко ее держало, боли и смерти страшилось… Вышата сразу все понял, хоть и не приметил на мне крови чужой.
– Все! – сказал. – Буду запирать тебя!
Не стал бы он Старостой терпилинским, коли от слова своего отказывался бы. Хитро сделал – чтоб пересудов лишних не порождать, отозвал потихоньку мужа моего да сочинил ему историю о полюбовнике неведомом, с коим прошлой ночью меня заметил.
Повед – дурак, его любой провести может. Поверил он Вышате, принялся следить за мной. Но что его глаза слепые человеческие против моего чутья волчьего? Я не видела Ратмира, да каждой ночью голос его слышала. Пел он мне песни, людям не понятные, звал горестно. От отчаяния места я не могла себе сыскать и однажды, во сне, завыла по-волчьи, ответила зову далекому. Повед вскочил, будто кипятком ошпаренный, вылупил на меня глаза осоловевшие:
– Ты… Ты…
Хотела уж было признаться ему во всем и уйти из Терпилиц навек, но услышала далекий Ратмиров голос.
– Не надо… – просил он меня. – Не надо… Убьют тебя. Так убьют, что не сможешь к нам попасть… Терпи, как я терплю…
Ратмир для меня жизнью был – как смела его ослушаться? Поведу руку на грудь положила, вгляделась глазами бесстыжими в его лицо исполошное:
– Боюсь я волков до смерти, сам знаешь – они меня малолеткой к себе утянули. Бывает, пугаюсь так, что и во сне вижу их. Вот и кричу по-ихнему – отгоняю, как умею, сны жуткие!
– Правильно, – сказал Ратмир, а Повед успокоился, потянулся ко мне губами пухлыми:
– И впрямь, что-то много их развелось нынче! Да со мной не бойся ничего…
Он, глупец, и впрямь думал, что меня защитить сумеет, – обнимал бережно слабыми руками, тискал, глаза закрывая и в истоме нежной постанывая. Смешон да хил был, как никогда, но я стерпела.
Не зря стерпела – с той ночи перестал он за мной следить. Да и я обманывать научилась. Сам Вышата порой в ложь мою верил. А ложь проста была – принялась я с прочими бабами по ягоды ходить, за прялкой сидеть, о мужиках разговоры вести нудные да глупые. Вид делала, будто смирилась со своей участью, и никто не знал, как ночами дивными, под храп Поведов, слышу я голос милый, зовущий и отвечаю на него, рта не раскрывая…
А потом случилось странное – пропал Ратмир. На клики мои не отзывался, не пел ночами, не плакал, обо мне тоскуя. Я мужа умастила, собралась за ягодами как бы, а сама тайной тропой побежала в Горелое. Металась там средь головешек пустых, умоляла вернуть мне любимого, но молчало печище, словно все, что случилось со мной, сон, не более… А коли так, не хотела я жить да мучаться. Переборола в себе страх телесный, вдохнула поглубже и, с мыслью о Ратмире, в Русалочье пошла.
Мыслила – утону-умру, на кромку попаду, а там уж сыщу его, коли есть он, не примерещился…
Не вышло мне умереть – вытолкнула вода озерная на берег, засмеялась голосами девичьими:
– Погоди, сестрица! Увел Ратмир стаю за кровью людской.
– Как людской?! – охнула. – Мать сказывала – не делают наши оборотни людям зла!
Заблестела вода искрами, заколыхалась, руки серебристые к небу вздымая:
– Верно… Да за весь год надобно нам, водяным, для жизни своей одно тело человечье, а им, оборотням – кровь человека одного. Коли оборотень той крови раз в год вкусит – жить будет, а коли нет – за кромку уйдет. Напьются они и вернуться! Тебе их ждать след, а не к нам идти. Лесная ты – не водяная!
Успокоила меня вода, утешила. Вернулась в печище, с горем смирившись. Даже Вышата заметил, как дружелюбна и тиха стала…









