bannerbanner
Сага о Викторе Третьякевиче
Сага о Викторе Третьякевиче

Полная версия

Сага о Викторе Третьякевиче

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

«Как хорошо, что это был только сон!» – была первая Витина мысль, в подтверждение которой он увидел брата Мишу, живого и невредимого, входящего в хату со двора со словами, обращёнными к молодой жене:

– Повезло нам с тобой, Маруся. Дед Яков вечером как раз собирается…

– Тише! – одёрнула его та, заметив, что Витя открыл глаза, и не желая, чтобы новость о столь скором отъезде старшего брата вызвала у младшего безудержные слезы. И Витя спросонья не понял смысла недосказанных Мишиных слов.

Идею отправиться в Глинный лес высказал за завтраком брат Володя.

– А пойдёмте вместе в балку за орехами! – предложил он. – Сейчас их там полным-полно должно быть.

Мишина молодая жена Маруся обрадовалась как девчонка. Анна Иосифовна вручила ей грибное лукошко и в шутку наказала не возвращаться, пока оно не наполнится до краёв. Впрочем, лукошко было невелико. Володя взял себе кузовок побольше, а Миша согласился собирать орехи в одну корзинку с Витей.

Когда вышли за село, на траве ещё лежала роса, было приятно свежо. Витя бежал впереди Миши, которого время от времени обгонял Володя, потому что Мишина молодая жена Маруся не хотела спешить, ей любопытно было всё разглядывать по дороге. Сестра Маруся осталась дома помогать матери по хозяйству. Она одна не рвалась в это утро в лес за орехами, будто сомневалась в урожае.

Витя привык бегать в балку, примечая всё у себя на пути так же хорошо, как если бы шёл, оглядываясь и замирая на каждом шагу. Маленькие лесные человечки вели себя так, будто Витя из друга превратился для них в самого опасного врага: как только он замечал их, они бежали от него без оглядки; когда его цепкий ищущий взгляд падал на кого-нибудь из них, в следующий миг тот настолько сливался с корой дерева или с покрытой сухими бурыми листьями землёй, что растворялся в них, становясь неразличимым даже для зорких Витиных глаз. «Почему вы исчезаете?» – спрашивал Витя незаметными знаками, но ему не отвечали. Он спросил вслух, но, конечно же, осторожно, тихонечко, так, чтобы никто из его спутников не услышал и не заметил. И снова в ответ лишь молчание.

– Вы показываете мне, как исчезать? – И неудачная шутка превратилась в страшную догадку, потому что на его глазах старые сухие деревья и сама земля поглощали его маленьких лесных друзей, будто в наказание за что-то.

– Ты исчезнешь, – отчётливо прошелестел до сих пор молчавший ветер ветвями старого вяза, и Витины волосы зашевелились, точь-в-точь как древесная листва.

– Боишься? – прошептал ветер теперь уже сухими листьями на земле, ворохнув их резким порывом, и Витя почувствовал угрозу, но не себе, а брату Мише. Будто Миша, уехав жить на Донбасс, стал в этом лесу чужаком. Или этот ветер ревнует его к другому ветру, который дует в тех степях?

– За брата лежать тебе в земле без имени…

Слова сложились из шелеста опавших прошлогодних листьев и рассыпались в прах, будто и не было. «Померещилось», – как сказала бы мама. Когда Витя был совсем маленький, он иногда пугался, видя в темноте людей и зверей, которых не видел больше никто, и мать успокаивала его этим словом. «Да, наверное, померещилось», – согласился он с этой мыслью, и ветер смолк. И маленьких лесных человечков вдруг не стало. Они больше не разбегались врассыпную и не прятались в коре и корнях старых вязов. Их не стало вовсе. Была кора, ветви, стволы, корни, земля, листья на ветвях и листья на земле, но маленькие, живые, настоящие, озорные, проворные лесные человечки исчезли, словно провалились в другой мир, куда Витю уже не впустят, даже если он придёт один. Но приходить ему теперь и нельзя, он это знал.

Как будто вдруг сразу, в один миг, наступила осень, прохладная и печальная.

– Представляешь, мама, кто-то обобрал в лесу все орехи подчистую! – услышала Анна Иосифовна от Володи, когда вся честная компания вернулась домой ни с чем. Миша с молодой женой, однако, не казались разочарованными, ведь для них орехи послужили лишь поводом для приятной прогулки. А вот на Вите не было лица. Мать попыталась утешить его ласковым словом, но он будто не слышал её голоса, на которой обычно откликался с неизменной чуткостью. Впрочем, она уже заметила за младшим сыном эту склонность уходить в себя в минуты печальной задумчивости так глубоко, что мир вокруг исчезал для него, как не бывало. В такие минуты он казался намного старше своих лет, и от его молчания веяло чем-то большим, чем горечь разочарований, неизбежных как для ребёнка, так и для взрослого человека. Вот и теперь мать почувствовала, что печаль эта не об орехах, собранных в балке кем-то из более расторопных соседей, но расспрашивать о ней бессмысленно, потому что и словами высказать её нельзя.

Зато вечером, когда пришло время расставания, Витя расплакался, обнимая Мишу за шею, и ни за что не хотел отпускать. Напрасно старший брат обещал ему, что скоро они снова увидятся, – Витя вцепился в него и рыдал, роняя ему на грудь горячие слёзы. Тогда Миша снял с руки часы, отстегнул от них кожаный ремешок и вложил его в Витину ладошку. Витя сразу перестал плакать. Он вытер слёзы рукавом и, осторожно трогая пальцами гладкую кожу ремешка, согласился отпустить брата.

– Ладно, – сказал он, всхлипывая в последний раз, – поезжай. Ведь мы потом всё равно к тебе приедем.

Залогом тому служила вот эта мягкая коричневая кожа ремешка от Мишиных часов. Решив так, Витя уже не сомневался. Ведь это была частичка самого Миши, и он оставлял её здесь. А значит, с ним не случится ничего страшного.

Михаил потом долго помнил Витины слова. Он вспоминал их внезапно в самые трудные минуты. И когда однажды его завалило в шахте и смерть уже дышала ему в затылок и трогала за плечо, в кромешной темноте он слышал тихое размеренное тиканье часов в такт стуку своего собственного сердца, и самая первая мысль, пришедшая ему на ум, была не о молодой жене и не о матери, которым он причинит такое великое горе, если навсегда останется здесь, замурованным под землей, – ему пришли на память Витины горькие слёзы при последнем расставании и тотчас следом его слова, такие твёрдые и уверенные, что ответом им могло быть лишь столь же твёрдое обещание, выполнить которое следовало во что бы то ни стало. Михаил поймал себя на мысли, что страх нарушить это обещание сильнее страха самой смерти. Нет, он не мог умереть здесь, в черноте земной утробы, когда где-то там, наверху, на поверхности земли, ясные Витины глаза с надеждой вглядываются в даль дороги, по которой когда-то проехала телега, что увезла любимого старшего брата на далёкий Донбасс.

Много долгих трудных часов прошло, прежде чем товарищи откопали завал и вызволили Михаила. Часы без ремешка в нагрудном кармане его рабочей робы тихонько тикали возле сердца, отмеряя каждую секунду. И он вернулся на поверхность земли целым и невредимым.

Вите было уже почти восемь лет, когда вся семья перебралась к Михаилу на Донбасс. Там, среди необозримых просторов и степных ветров, Глинный лес с его волшебными обитателями стал быстро забываться и лишь изредка вкрадывался в Витины сны. А наяву всё было другое: школа и новые друзья, ребята и девчата, и почти все приехали сюда с родителями из разных мест. Здесь, в самом сердце степи, из глубин земли добывали уголь, и вокруг шахт строилась новая жизнь, какой ещё не было никогда и нигде прежде. Такая жизнь, о которой люди прошлого могли только лишь мечтать. Чтобы её построить, нужно было много учиться…

Самая страшная боль

– Кавари!

Шеф гестапо склоняется над ним, распятым навзничь, на спине, с заломленными вниз руками и ногами. Тело Виктора всё ещё затоплено болью, словно лодка с пробитым дном – водой. Ему кажется, что его ноги выломаны, суставы вырваны из суставных сумок и он больше не сможет ходить. Но это уже не важно. Важно только то, что он выдержал. Хотя в какой-то миг Виктор и рухнул в беспамятство, но похожий на Кощея фашист, как бы хитро ни ставил вопросы, не сумел вытащить из него ни единого слова, пока разум был затуманен этой тяжёлой, непроницаемой болью.

Первое, что ощутил Виктор, это зловоние, исходящее от фашиста; зловоние, которому он не находил сравнения. И металлический голос, как заевшая пластинка, повторил всё те же слова:

– Кде есть твой брат? Кавари!

Долговязый шеф гестапо продолжает требовать от Виктора адреса и пароли ворошиловградских явок, где мог скрываться секретарь подпольного горкома партии Михаил Третьякевич. Виктора коробит от того, как грубо коверкает фашист русские слова. Этот Кощей хочет быть вкрадчивым, а сам не говорит, а лает.

У Виктора нет ни малейшего желания ему отвечать. Чтобы говорить с фашистской нечистью, нужно преодолевать своё отвращение, а это отнимает у него силы, которые ему так необходимы. Ведь сейчас придётся снова терпеть боль, с которой может сравниться только прикосновение раскалённого железа. А сил, кажется, больше нет. Совсем. Виктор закрывает уцелевший глаз, чтобы не видеть эту нечисть.

Да, фашисты – не люди! Люди не стали бы бомбить эшелоны с ранеными, давить танками подводы с голодными детьми! И того, что творят сейчас с ним, люди тоже творить не могут.

Ненависть придавала ему стойкости. Нет, они не сломают его, что бы ни делали с ним, как бы ни трепетало его истерзанное тело. А Миша останется на свободе и ещё поборется с ними!

Виктор замер, ожидая, что сейчас новая лавина боли обрушится на него, пронзив насквозь и нервы, и хрящи, и кости. Но Кощей как будто прочёл его мысли, и по приказу своего начальника двое гестаповцев отстегнули руки и ноги Виктора от чудовищного орудия, подняли его и положили на пол. Боль в суставах не утихла, но теперь уже не была такой острой, и Виктор хотя бы мог спокойно, без спазмов, дышать. Шеф гестапо помедлил, дав ему время немного прийти в себя, и вдруг уставился на него немигающими глазами злобной рептилии.

– Ты молчать, потому что хотеть быть герой! – заговорил он, понижая голос до зловещего шёпота. – Нет! Ты не быть герой! Даже если ты молчать, ты быть предатель. Мы сделать так, чтобы коммунисты верить нашим людям, что ты всё рассказать про своё подполье. И твой брат стать брат предателя. Коммунисты расстрелять твой брат коммунист. Ты сам погубить твой брат! И никто не узнать, что ты молчать.

Виктору кажется, что зрачки в глазах фашиста свернулись в узкие чёрные щёлки. Будто могильной тьмой вдруг повеяло от них. Он действительно не человек. И он сделает так, как говорит. Виктор видит это в его глазах.

Вот она, самая страшная боль, свыше сил человеческих! «Мама!» – кричат беззвучным шёпотом его пересохшие губы.

– Ты сам всех погубить: твой мать, твой отец, твой брат коммунист! Их всех расстрелять коммунисты! – говорит шеф гестапо, кривя в усмешке тонкогубый рот. – Ну? Теперь ты каварить?

Виктор порывается встать на ноги, но колени пронзает острая боль, снова пригвождая его к каменному полу. Голова кружится. Ему кажется, будто он замер над обрывом или над бездонным чёрным колодцем, и малейшее дуновение ветра может сорвать его вниз.

– Не буду, тварь фашистская! – отвечает он с внезапной силой. – Не буду! А наши придут – во всём разберутся. Так и знай!

И тогда его опять поднимают, кладут на «станок», заламывают и пристёгивают руки и ноги.

«Умереть! – думает Виктор. – Умереть немедленно, сейчас!»

Но он знает: искусство гестаповских палачей в том и состоит, чтобы всякий раз останавливать адское орудие на миг раньше, чем ему это удастся…

Сон о буре

Высокие раскидистые деревья закрывали всё небо своими кронами, такими большими, что сквозь них не пробиться яркому дневному свету, здесь царили сквозные тени и полумрак. И это место будто бы похоже на другое, хорошо знакомое: там, в балке между двух поросших лесом холмов, в непроницаемо густой тени живых деревьев-великанов громоздятся друг на друга мёртвые стволы осин и вязов, сухие, с призывно растопыренными голыми ветвями, подобные обглоданным скелетам исполинских рыб. Как тихо! Куда подевались все птицы? Здесь им было бы раздолье, но ни одной не слышно. И всё вокруг застыло в безмолвии, словно нарисованное.

Что же это за странное место такое – там, где стволы и ветки давно упавших друг на друга деревьев образуют нечто вроде шалаша? Ноги сами тянут туда, что-то манит под эти своды из торчащих ветвей, чем дальше, тем больше напоминающих то ли лестницу, то ли лабиринт, и есть в них что-то зловещее, будто это и вправду кости какого-то неведомого зверя. Земля там влажная и пахнет как-то особенно. Всему виной этот запах – он и сладкий, и терпкий; волнующе свежий – ему нельзя сопротивляться, как не мог устоять перед ним и тот древний зверь, когда-то съеденный земной утробой.

От земли по ногам ползёт холод. Далёкий, едва уловимый гул доносится из недр, поднимается и нарастает. Земля начинает дрожать под ногами словно в лихорадке; земля гудит глухо и протяжно. Поднимается ветер, и тоже из-под земли. Он дует снизу вверх, словно хочет вырвать деревья с корнями, поднять и унести неведомо куда. Деревья насмерть напуганы. Они начинают стонать так же, как земная утроба. И боль, и ропот возмущения слышатся в этом стоне. А ветер со злобной яростью раскачивает их из стороны в сторону, гнёт к земле и силится сломать. Скрипят тугие крепкие стволы, трещат и падают сбитые ветки.

И в сумраке ревущей бури – никого. Одни деревья воют голодными волками, и листья, желтые, как старческая кожа, кружатся, кружатся над головой и жужжат так настырно, будто жирные навозные мухи. Сколько ни маши руками, их не отогнать. От их наглого жужжания гудит воздух, оно перекрывает и яростный рёв бури, и протяжные стоны терзаемых ветром деревьев, оно будто нарочно дразнит, всё более походя на какое-то невнятное бормотание. Смутный смысл слов издевательски ускользает, вызывая слепую злость против невидимой враждебной воли, что скрывается за ними. Листья, насмехаясь, уворачиваются, не даваясь в руки и продолжая сплетничать на своем мерзком жужжащем языке, разлетаются и злорадствуют, будто бы сама буря уже не властна заставить их замолчать. И тут порыв бешеного ветра уносит их все, одним махом оборвав те, что ещё остались на деревьях, а вслед за ним вдруг повисает прежняя мёртвая тишина.

Он почувствовал, как что-то холодное и липкое опустилось сзади ему на шею. Он ухватил рукой большой мокрый лист, но тот приклеился так крепко, что не оторвать. Холод от склизкой мерзости мгновенно проник в спину, разлился по всему телу вместе с жутью, и тело отяжелело, стало как чужое. Такое чувство, что земля под ногами сейчас разверзнется и поглотит его в один миг, если только не освободиться от этой мертвечины. Вот уже и земля стала такой же мокрой и липкой, а лист всё не отлипает, не отрывается, а только давит на шею, давит, будто по чьей-то злой воле, той же, что движет бурей, ломающей деревья. Или пока лишь силится сломать?..

Он с яростью рванул за отстающий край листа, уже не щадя собственной кожи, и…

– Вставай, сынок, пора! – позвал откуда-то сверху, высоко над кронами деревьев, знакомый голос, и в следующий миг всё исчезло.

– Просыпайся, – повторил голос матери мягко, но настойчиво.

Он почувствовал, как её холодная рука ласково скользит по его шее, и открыл глаза. Увидев над собой родное доброе лицо, он улыбнулся, повернулся на спину и поймал её руку. Материнская ладонь мигом согрелась от его тепла, и остатки сна слетели с него, словно шелуха с луковицы.

– Подымайся уже, Вить, а то в школу опоздаешь, – сказала мать, пряча улыбку, но всё же по-прежнему ласково.

– Встаю! – заверил он её и, усевшись на кровати, принялся одеваться.

Свет утреннего солнца проникал в хату, и от этого на сердце было радостно, как бывало всегда, когда после осеннего ненастья возвращалась ясная погода.

Про древних людей

– Ну что, правильно? – с опаской спросил Володя, нетерпеливо вертя в руках карандаш. Ему не нравилось оставаться в классе после уроков и уже хотелось поскорее покончить с этой злосчастной задачей.

– Теперь правильно, – удовлетворенно кивнул Виктор, возвращая ему тетрадь.

– Ты так здорово объясняешь, что всё понятно! – сказал Володя. – Честно, Вить. Аннушка будет довольна!

Виктор поднял на него озорные голубые глаза. Эта шуточная лесть его развеселила.

– Хорошо, если так, – не заставил он себя упрашивать, и уже через минуту оба очутились на улице.

Теплый ветер дул со степи, обдавая лица ребят летучей пылью, так что приходилось щурить глаза. Бывает, это длится по нескольку дней, и тогда в городке царит дух степи, пахнет солнцем и горькими травами, особенно весной, когда они ещё свежи и полны соков. Поток воздуха бывает таким равномерным и сильным, что если повернуться к нему спиной и падать назад, он может держать тебя сколько угодно.

Не сговариваясь, ребята повернулись и на миг легли на поток ветра, и он тотчас же растрепал им волосы. К тому же ветер несёт из степи не одни лишь запахи, но и вопросы для пытливых ребячьих умов.

– Вить, а ты знаешь, что здесь было раньше? – спросил вдруг Володя.

– Когда «раньше»?

– Ну, давно. До рудников, и до казаков тоже. Вон сколько в степи курганов. Говорят, их насыпали люди. Вот бы узнать, кто они были!

– Они были кочевники. Гоняли табуны коней по степи, – уверенно ответил Виктор. – И они хоронили в этих курганах своих умерших.

– Я тоже слышал такое, – признался Володя. – Но не читал. А ты откуда про это знаешь?

– Это по истории Древнего мира. Люди жили тут еще три тысячи лет назад. Даже, может быть, вот прямо тут, где теперь наше Сорокино[1].

– Да ну? – простодушно удивился Володя, уставившись на товарища округлившимися глазами, но в его душу тотчас же закралось сомнение. – А почему в учебнике про это ничего не написано?

– Написано. Только не в школьном. Я читал про это в учебнике сестры Маруси. Это учебник для учителей.

Глаза у Виктора синие-синие, и взгляд такой прямой и ясный, что нельзя ему не верить.

– И у нас на Шанхае тоже жили? – задался Володя новым вопросом.

– Я думаю, да. Если тут был хоть один родник или ключ, то жили наверняка, – рассудительно, по своему обыкновению, ответил Виктор.

– Хотел бы я увидеть, как они тут жили! – с живостью воскликнул Володя.

– Сначала, совсем в древности, думаю, очень даже неплохо, – улыбнулся Виктор. – Ведь тогда ещё у них всё было общее и они считали себя одной семьёй. Это и называется первобытно-общинным строем. Все, что у них было, люди делили поровну.

– А я думал, тогда всё было по справедливости, – протянул вдруг Володя разочарованно. – Говорили ведь, будто у первобытных людей был коммунизм.

– Так это он и был! – ответил Виктор убеждённо.

– При коммунизме всё должно быть справедливо, – возразил Володя с не меньшей убежденностью. – А когда всё поровну, это разве справедливо? Один работал, другой делал вид, что работает, а сам дурака валял, за чужими спинами прятался, ну, тех, которые по-честному работали. И что, всем за это одинаково причиталось? Это разве справедливо?

– Первобытные люди друг за друга не прятались, – спокойно и серьёзно отозвался Виктор. – Почему я так думаю? А ты представь, как бы они тогда выжили во враждебном мире! А им надо было выжить всем вместе, по отдельности каждый бы погиб. Вот почему они не прятались, а держались друг за друга и стояли горой.

– Будто ты там был, что знаешь!

– А тут и знать нечего, – мягко улыбнулся Виктор. – Ведь пока у людей не было ничего лишнего, самым важным оставалось позаботиться о каждом, чтобы никто не остался голодным.

– Ну да, понятно. Это как у нас в классе: главное, чтобы успеваемость была хорошая, и для этого надо всех «подтянуть». Один выучил, другой списал, и оба сдали на «отлично». Если только тот, другой, не попался. Ну а если попался, то ты, Вить, будешь сидеть с ним до ночи за этими задачками, даже зная, что ему как в одно ухо влетело, так в другое вылетело. Я не про себя, ты не подумай. Ты вправду очень понятно объясняешь. Но люди – они такие, какие есть, а не какие должны быть. И были такими всегда. Даже в первобытном мире. Я так думаю.

Виктор посмотрел на товарища с благодарностью: ведь откровенность – это самое ценное в дружбе.

– А я, Володь, думаю всё-таки, что люди очень сильно изменились именно после того, как у них появилось лишнее, и одни стали присваивать себе плоды труда других, – ответил он, сдержанно улыбаясь.

Эта необычная манера так мягко и по-доброму улыбаться товарищу в споре, одновременно возражая ему со всей своей убеждённостью и воодушевлением, всегда отличала Виктора среди ребят.

– Ты подумай, Володь, ведь люди в древности нарочно устраивали праздники, чтобы не оставлять лишних запасов, – продолжал Виктор. – Может быть, ты скажешь, что тогда они просто не умели хранить свои запасы долго, но это лишь одна сторона дела. Ведь если нет лишнего, то отнять у человека необходимое – значит лишить его жизни. Люди тогда держались вместе, чтобы выжить, делясь друг с другом необходимым и помогая в беде. А когда у них стало появляться много лишнего, кто-то в конце концов захотел его присвоить.

– Ну, это верно, – согласился Володя. – А если у кого-то одного густо, то у другого, как пить дать, будет пусто.

– И тогда люди начали мериться между собой, у кого больше, – уверенно подхватил Виктор. – А у кого больше, тот будто бы лучше. Вот тогда-то люди и стали другими. Не такими, какими были вначале.

– Выходит, не на пользу пошли людям сытость и довольство, так, что ли? – озадачился Володя. – Это как батя мой, помню, говорил кое про кого из соседей наших: в Гражданскую, мол, орлами за советскую власть бились, а как сытое время настало, мигом скурвились!

– А когда мой отец на селе был председателем комбеда, – встрепенулся Виктор, – люди в хлеб лебеду мешали, и мама так хлеб пекла, да ещё с картофелем. Потому что не хватало зерна. Почти в каждой хате не хватало. А была сволочь, которая нарочно зерно гноила, лишь бы людям не досталось. Мы все для этой сволочи голытьба, что беднота на селе, что рабочие в городе – ей не ровня. Она нас и за людей не считает. По её подлой логике: кто голоден, тот сам и виноват, значит, умом не вышел или руки не из того места растут. А тут советская власть голодных хочет накормить за счёт сытых. И всю эту сволочь обида берёт, ведь несправедливо это, если с её-то колокольни судить! А вот если бы родная мать ребятишек кормила по такой справедливости: кому меньше повезло – тот и дальше гуляй с пустым животом?! Понимаешь?..

Голос Виктора на этих словах прозвенел как-то особенно проникновенно, а в глазах всколыхнулась синяя бездна.

– Вот чёрт! – воскликнул обезоруженный Володя. – Ловко ты можешь! Не хуже, чем ту задачку по математике. Как тут не понять? Сдаюсь! Но вот знаешь, Витя, всё же про древних людей ты так меня и не убедил, что все они сплошь были такие уж сознательные. Про мать и ребятишек это ты очень верно заметил. И у тех древних при первобытном коммунизме была такая мать в каждой их общине. Ну, мать, или вождь, или как там ещё, не важно! Кто-то, кто следил, чтобы всем всего хватало и никого не обижали, кто отвечал за это и кому все доверяли, кого все слушались и, наверное, любили. Ну, любили, может, и не все, но большинство. Без такого человека не могла обойтись ни одна община. Потому что первобытные люди были бы как дикие бабуины в стаде, если бы кто-нибудь не показывал им пример! – убеждённо заключил Володя и, прикрыв глаза ладонью от яркого солнца, в упор посмотрел на товарища.

– Конечно, это так и было, – примирительно ответил Виктор, но тотчас же прибавил: – Одно другому не мешает. Ведь первобытные люди слушались своих матерей и старейшин по доброй воле, то есть были очень даже сознательные. Иначе они не брали бы пример с тех, кто за них отвечает, а просто были бы именно как бабуины в стаде.

И Володе не захотелось больше спорить. Он молча подставил загорелое лицо степному ветру и жаркому дневному солнцу, и ему подумалось, что Витя не был бы самим собой, если бы не взялся защищать первобытных людей и их сознательность.

Тотчас же припомнился Володе случай, когда ребята в классе вели себя и впрямь не лучше стада бабуинов. Это было в тот день, когда появился Раличкин. Он ведь уморил тогда всех своим потешным говором, этот Федька! Вроде бы и по-русски, но не понять его смешных словечек, и как откроет рот – так класс и ложится впокатку. «Йон сташшыл мою костерку!» И вид у бедняги такой забавный, такой бестолковый, такой насуплено серьёзный, что грех его не подначивать. Кто только не шпынял бедолагу! Анна Ивановна насилу класс угомонила. Из всех хлопцев один Витя не смеялся. А на перемене он сразу подошёл к разобиженному Федьке, которому было совершенно невдомёк, отчего это все над ним издеваются. Утешая новенького, Витя заверил его так же искренне, как теперь вступился за древних людей, Володя слышал собственными ушами: «Да ты не обижайся! Наши ребята очень хорошие, скоро сам узнаешь. А пока садись вместе со мной. Ручаюсь, никто тебя больше не тронет!» Вот тогда-то он и попросил Володю пересесть к Васе Левашову. С тех самых пор Володя уже не сидел с Витей за одной партой. Зато Раличкина никто больше не дразнил, даже если у него порой вылетали его забавные диалектные словечки. Дразнить его ребятам стало стыдно. Федька оказался славным малым, да ведь он и не виноват в том, что в его родных краях у людей такой странный говор! А в своего спасителя Раличкин прямо-таки влюбился и принялся во всём ему подражать. Даже волосы назад зачёсывать начал, а они у него не то что у Вити – мягкие да послушные – с его цыганскими кудрями поди совладай! Витя же будто бы и не замечал Федькиных стараний, но держался с ним так хорошо, так просто, что уже никто из ребят в классе ни разу не отпустил на счёт Федьки ни одной шутки, что само по себе удивительно при таком избытке острых языков.

На страницу:
2 из 4