Полная версия
Майор Проскурин. Слово о полку Павлове
Сергей Гордиенко
Майор Проскурин. Слово о полку Павлове
Майор Проскурин. Слово о полку Павлове.
Повесть
Я знаю жизнь, я слышал смерти шёпот,
Мне палец чёрный много раз грозил.
Я видел блеск штыков и боя грохот…
Я так устал… Я много позабыл…
Зовут простить и позабыть былое,
Мне говорят: «События бегут,
И что вчера ценили, как святое,
Сегодня утром люди не поймут.
Павел Булыгин
Письмо Агаты Булыгиной майору Проскурину. Написано в 1936 г. Асунсьон, Парагвай.
Дорогой Валерий!
Обращаюсь к Вам по имени, хотя мы не знакомы, ибо отчества не знаю, а с фамилией разобраться не могу. Павлуша называл Вас штабс-капитаном Проскуриным, но здесь в Асунсьоне Вы известны как капитан Русо Бланко и майор Истомин. К сожалению, не посчастливилось познакомиться, поскольку Вы покинули Парагвай до того, как Павлуша привёз меня сюда.
Спешу сообщить прискробную для меня и, знаю для Вас тоже, весть: 17 февраля сего года на террасе нашего дома Павлуша скончался от кровоизлияния в мозг. Господь забрал, отмерив лишь 40 лет. На письменном столе осталось фото: он, Володя Башмаков и Вы. Помню, грустно смотрел, сдержанно улыбался и писал воспоминания о родном имении в Михайловском, гражданской войне в России, где пересеклись ваши судьбы, о годах иммиграции в Европе и наших лучших днях в Эфиопии. Говорил, перед отъездом в Рио-де-Жанейро Вы начали писать книгу о войне в Чако. Может, когда-нибудь напишите и о Павлуше, ибо желаю всем своим любящим, страдающим сердцем, чтобы помнили о нём близкие, друзья и знакомые, здесь в Южной Америке, там в Европе и Эфиопии, а кто не знал, пусть услышит о русском дворянине, отважном офицере, талантливом поэте и писателе, моём Павлуше. Посему позволю себе поделиться воспоминаниями и болью.
Последние месяцы он жил мечтой получить гонорар за издание в Англии книги о расстреле Императорской семьи, расплатиться с долгами и вернуться в Эфиопию, так как здесь остался непонятым нашими офицерами и неоценённым староверами, для которых столько сделал и всей душой желал сделать более. Книгу благополучно издали, но увы, после его кончины. А я продала свои акварели, вернула долги и оплатила издание сборника его стихов и эссе. Высылаю Вам экземпляр. Храните светлую память.
Павел… Булыгин… Судьба свела нас в самый драматический момент истории Отечества. Я служил в контрразведке Петроградского военного округа, вёл расследование по связям большевиков с германской разведкой. Но 2-го марта получили шифротелеграмму об отречении Императора за себя и сына в пользу брата. Однако Михаил Александрович престол не принял. Империей стали править “временные” из кадетов, трудовиков, прогрессистов и центристов. В октябре их свергли большевики, а в ноябре прошли выборы в Учредительное собрание и Отечество оказалось в руках убивших тысячи чиновников эсэров, устроивших переворот на деньги германского генштаба большевиков и их “сиамских братьев” меньшевиков, а ещё сионистов и националистов с окраин, мечтавших об отделении и собственном величии. Я пребывал в отчаянии. Как мог Император отречься от Отечества, когда победа над Германией и Австро-Венгрией уже парила над фуражками наших генералов?! “Всё кончено!” – убийственными щелчками, будто единственная пуля в барабане, крутилась мысль в голове. Не выдержав, я отправился в Царское Село. Зачем? Сам не понимал.
Письмо Агаты Булыгиной майору Проскурину. Написано в 1936 г. Асунсьон, Парагвай.
Поздравляю с рождением сына! Пусть Господь благословит его жизненный путь, поможет остаться русским душой и сердцем и даст возможность увидеть нашу многострадальную Родину, освобождённую по Воле Его от безбожников и цареубийц.
У нас с Павлушей, к сожалению, не было детей. А ему так хотелось сына! Даже имя выбрал – Петя. Говорил, пока шла Великая война в Европе и гражданская в России, пока скитался в иммиграции, совершенно не задумывался о семье, все мысли были о спасении Отечества и Императора. Уехал совсем молодым, в 24 года, изгнанный во Владивосток.
Вчера в городской библиотеке взяла атлас и весь вечер вглядывалась в Павлушины места. В Михайловском он вырос, во Владимире учился в гимназии, в Москве в училище, в Петербурге служил в лейб-гвардии, в Гороховце земским чиновником, а в Вязниках мировым судьёй. Начал писать, повторив путь отца. Пётр Павлович, знакомый мне исключительно по семейному фотоальбому в фиолетовой замше, тоже дослужился до чина статского советника, а выйдя в отставку, работал в журнале “Русское богатство”, где напечатали первые Павлушины стихи, потом в газете “Неделя”, а в “Новом слове” опубликовали рассказ “Волки” и повести “К новой жизни” и “Северцев”. В “Русском богатстве” вышел его роман “Расплата”, а повесть “В полях и лесах” напечатали отдельной книгой. Пишу столь подробно, ибо есть надежда, что кто-либо из наших иммигрантов мог привезти хотя бы один единственный экземпляр. Куплю за любые деньги, даже если придётся нарисовать и продать миллион акварелей. Может тогда от сердца отступит отчаяние, что до сих пор ничего не прочла из его прозы. Всё осталось там в муромских лесах, уездных газетах и провинциальных журналах.
Революционный солдатский комитет запасного батальона лейб-гвардии Петроградского полка единогласно постановил выгнать со службы капитана Булыгина. Вердикт: монархист, контрреволюционер. Но полковник Кобылинский, назначенный начальником Царскосельского гарнизона и охраны Императора, предложил должность адъютанта.
– Я тоже монархист и пытаюсь спасти Семью, – конфиденциально признался полковник. – Но действовать надо осмотрительно. Если догадаются, расстрела не миновать.
После ранения и контузии Кобылинский заметно храмал и страдал мигренями, был признан негодным к строевой службе, но обязанности начальника охраны выполнял по долгу чести и совести офицера, верного присяге, Царю и Отечеству, полностью посвятив себя Императорской Семье.
В ожидании приказа об отправке в Тобольск Семью поселили в Екатерининском дворце Царского Села. Булыгину досталась комната в левом крыле, где ранее квартировался командир конвоя Его Величества граф Граббе. Денщик Булыгина, старый кавалерист, более похожий на механика, знал его давно и презирал за монархизм. Никогда не обращался “Ваше благородие”, называл “штабс-капитаном”, хотя по званию Булыгин был выше, честь отдавал, двумя пальцами сдвигая фуражку на затылок. Однако Булыгин терпел, следуя совету Кобылинского. Но однажды утром решил проверить охрану и приказал привести лошадь из конюшни. Денщик вывел чистокровную белую кобылу.
– Чья? – спросил Булыгин, вспомнив, что видел её на Императорском параде.
– Николашкина, – презрительно бросил денщик, смачно плюнув через беззубую левую часть рта, а правой виртуозно закусил самокрутку.
Булыгин отказался, сославшись на ранение в ногу. Денщик ответил, что кобыла смирная, но Булыгин вновь отказался. Денщик снова плюнул и вывел другую лошадь.
У железной решётки забора толпа освистывала Императора, гулявшего в дворцовом парке со старшей дочерью. В приступе гнева Булыгин принялся бить кнутом без разбора. Часовой у ворот прибежал на помощь и прикладом разгонял толпу. А я стоял в стороне, не понимая происходящего. Но когда трое повисли на шинели всадника, а часового вдавили в решётку, я выхватил револьвер и, выстрелив дважды поверх голов, бросился на помощь.
– Благодарю! – протянул мне руку всадник, оказавшийся на голову выше меня. – Капитан Булыгин, адъютант коменданта. С кем имею честь?
– Штабс-капитан Проскурин. С таким ростом и храбростью замените целый полк!
– Полк?! Ха-ха! Передам полковнику, что гарнизон можно распустить. Получили к нам назначение?
– Нет, служу в Петрограде. Прибыл по личной инициативе справиться о судьбе Семьи.
– Тронут до глубины души! Немного осталось таких, как мы. Всё больше проклинают да требуют расправы.
– Ваше благородие! – подбежал санитар. – Благодарю, Ваше благородие!
– За что? – удивился Булыгин.
– Я служил в личной охране Его Императорского Величества, – санитар задыхался от волнения, раскачиваясь всем телом. – Сначала принял Вас за переметнувшегося к революционерам лощёного лейб-гвардейца, а посему презирал. Простите! Предлагаю дружбу, если позволите. И Вам.
– С удовольствием принимаю.
– Я тоже! Господа, нас уже четверо!
– Шестеро, – поправил Павел. – Начальник гарнизона и капитан Аксюта тоже верны Императору.
В следующее воскресенье мы снова встретились у ограды.
– Говорил с Кобылинским и Аксютой, – разочарованно начал Павел. – Его Величество отказались от побега, будут “достойно ожидать своей участи по милости Божьей”.
– А дети? Императрица? – возмутился я.
– С ним.
– Глупо, господа! Глупо! – я в отчаянии ударил кулаком по бедру.
– Санитар сообщил, что гарнизон решил расправиться со мной.
– Бежать! Я помогу.
Ночью на лошадях добрались до вокзала. Павел вскочил на ступеньку последнего вагона уходящего поезда, а я поскакал рядом с поводком его лошади в руке, а другой, как корнет, махал фуражкой. Павел, подняв свою фуражку над головой, крикнул:
– Благодарю, штабс-капитан! Даст Бог, свидимся!
Белый дым паровоза окутывал его серую шинель на фоне серого вагона и такого же серого предрассветного неба. Казалось, с ним убывает целый полк верных Императору гвардейцев. Было жаль, что наше знакомство оборвалось, но судьба распорядилась по-другому. В Новочеркасске генерал Алексеев формировал Добровольческую армию. Я прибыл туда в декабре, а Павел записался в пехотный полк и ушёл в Ледяной поход. Был ранен в ногу и контужен. А я по приказу Алексеева остался в городе. Начальник разведки подполковник Ряснянский готовил меня к внедрению в штаб красных в Царицыне. Но операция откладывалась до мая и, не выдержав, я попросился в Тобольск, куда революционеры увезли Семью. Ряснянский взял с меня слово офицера вернуться в начале мая. Безумный поступок безусого корнета! Ведь всё, что я знал – Император там, но ни отряда, ни организации у меня не было. Обнадёживали только разговоры в офицерской среде, что группы монархистов тоже пытаются освободить Императора.
Письмо Агаты Булыгиной майору Проскурину. Написано в 1936 г. Асунсьон, Парагвай.
Спешу написать ещё одно письмо и выложить на бумагу хотя бы часть душевной боли, ибо жизнь без Павлуши превратилась в невыносимую трагедию и бесконечное одиночество на окраине столь нелюбимого, нищего, как и весь Парагвай, Асунсьона. Нет более вечеров на нашей террасе. Приглашают Тумановы, но у них собирается весёлая и неприятная мне публика. Под председательством самого князя проходят пышные заседания представительства Императорского Дома. Скрипит патефон, каблуки отбивают пьяные танцы, гости надменно стряхивают пепел, пенится шампанское и произносятся патриотические тосты. Их жизнь течёт полноводно и грязно, как река Парагвай, а моя замерла после Павлушиной смерти. Язон Константинович, оказывается, тоже писатель. Публикует в Европе повести и рассказы. Не читала, но думаю, пишет отнюдь недурно, ибо речь у него настоящего русского дворянина, тосты продолжительные, яркие, запоминающиеся. Наша публика восхищённо пересказывает. Жаль, что о Павлуше не вспоминают.
Мы познакомились ещё в детстве. Мои родители дружили с родственниками Булыгиных – семьёй Лембке. Но любовь наша вспыхнула намного позже, в Петербурге, где я часто гостила у брата. Там познакомилась с Вольдочкой Шишко-Богушем, а с ним был Павлуша, высокий, в длинной шинели, с невестой Талей Гедройц. Но я совершенно не обращала на него внимания и в 1918-м вышла замуж за Вольдочку. Вскоре он стал большевиком и мы расстались. Вернулась к маме в предместья Риги, устроилась в контору путешествий, куда меня взяли исключительно благодаря знанию шести языков, а Таля в 1916-м скончалась от туберкулёза. Павлуша переживал и отвергал всех женщин. Но однажды выпросил у моей кузины Жени мою фотографическую карточку на балу в гимназии. Женя увлекалась рязанским фольклором и одолжила костюм на праздник. А в 1926-м я прочитала сборник стихов, чудесных, искренних, посвященный вдовствующей Императрице Марии Федоровне. Спросила у Жени, не наш ли это Павел Булыгин. Захотелось встретиться, но он уже четыре года жил в Эфиопии. Я выпросила адрес и написала. Он ответил открыткой с кратким “спасибо” и попросил книги. Но последующие письма стали насыщенными и чувственными, как его стихи. Однажды написал, что приснился сон, будто ласковая женская рука гладит по голове. Почувствовал безмерное счастье и понял, что не оставит его никогда. Между нами вспыхнула настоящая любовь. Он – в Эфиопии, я – в Риге! Представляете! А мою “рязанскую карточку” хранил до самой кончины. Говорил, что я “очаровательна с толстой косой и тухлыми глазами”.
Встретились в Риге в 1928-м. Я убралась, принесла дрова, расставила книги и на такси поехала на вокзал. Шёл снег, белым-бело. Вдруг испугалась, что романтическая переписка разобьётся унылым разочарованием, и увидев поезд, спряталась за колонну. Все вышли, перрон опустел, а его нет! Только не это! Уж лучше разочарование! Но вдруг высокий, статный, худой и грустный мужчина в широком пальто легко сбежал по ступенькам вагона, а я сердцем почувствовала – он! Забыв об испуге, выбежала из-за колонны и взяла под руку. И снова сердце пронзил страх – вдруг не он! Но Павлуша прижал мою ладонь к щеке и нежно произнёс:
– Солнышко моё, Агатынька.
По длинной лестнице спустились на площадь, сели в такси. Рассматривали друг друга и вдруг стук в окно! Оказалось, сели не в такси.
Павлуша подружился с мамой. На скамейке, вытянув ноги в огромных башмаках, набивал трубку и читал стихи.
Денщик Ряснянского, солдат старых правил, принёс грязную шинель – последний элемент моего революционного маскарада. Объявил, что мой отъезд назначен на завтра в ночь и по-отечески одобрил немытость и щетину. Я завязал вещевой мешок с исподним, сунул в сапожный чехол бутыль самогона, в боковой карман махорку и спички, а во внутренний настоящий полковой бланк с печатью:
Удостоверение
Дано вольноопределяющемуся 449 Харьковского пехотного полка Истомину Станиславу Демидовичу, уволенному в отпуск в Петербург сроком на 21 день по семейным обстоятельствам, что подписью и приложением казённой печати удостоверяется.
По дезертирско-революционной моде я выпустил из-под заячьей шапки ухарский клок волос и пешком через поле с денщиком отправился к станции, мерцавшей рыжеватыми огнями почти за горизонтом. Шли тяжело, снег по пояс, плотный. Вдруг промёрзшая земля уплыла из-под ног и мы влетели в заросли густого камыша. Я едва успел прикрыть лицо, как рукав с рукавицей разрезало пополам, а перед глазами мелькнуло пламя. Перелетел через чьё-то тело и едва не упал в костёр.
– Человек! – воскликнул кто-то надо мной. – Говорю ж, человек летит, а ты – лось сопатый!
– Откель, товарищи? С Луны что ль напрямки в овраг нашенский? – раздался ехидный голос.
– В деревню жрать ходили, – мой денщик первым сообразил кто перед нами. – С хронта лапотимся. На станциях ужо кипятком не разживёси. На хронте страждали и тут без удобствиев!
– Мы тож хронтовыя. Повоявали да кончать надоть. Землицу получим. Большевики сказыват таперича вся наша.
– Ахфицер с хронта не пущал. Так мы ему штык в пузо! Попил кровушки солдатенской. В расход яво! А адъютантика к дереву пригвоздочили. Не хотел, собака, погонов сымать. Так мы яво ентими погонами по мордам! – все семеро загоготали.
– Гляжу, самогон у тебя, товарищ. Угостишь? – ехидно уставился на меня дезертир с помятой бородой и хитрыми глазами.
– Отолью, коль тару подставишь да жратвой поделиси. Зима – не лето, тут – не это!
Из глубины степи раздался протяжный гудок.
– За паровоз не боись, подолгому тутки стоить.
– Не-е, товарищ, побяжим, – возразил мой денщик. – Жинки с ребятёнками почитай три годка ждуть.
Поезд оказался товарняком, наполненным демобилизованными и дезертирами. Повезло, один из вагонов оказался полупустым. Но забравшись внутрь, я понял причину “везения”: дверь наполовину выломана, сквозняк, холоднее, чем в поле. Снова повезло, на сей раз по-настоящему: угол не занят. Поезд дёрнулся, загрохотали сцепления и мы медленно покинули станцию. Вагоны взорвались диким свистом и воплями:
– Крути, Гаврила!
– Наворачивай, едрёна корень!
– Тащи до хаты!
В соседнем вагоне под гармонь заскулил фальшивый фальцет:
Ночка тёмная, Маруся,
Проводи меня, боюся!
Провожала жалко
До вокзала Алка,
Проводила йиво
И забыла кобыла!
Несмотря на какофонию и вонь грязных шинелей, от которой не спасал даже ледяной сквозняк, я тут же уснул. Разбудил хриплый бас:
– Есть офицерьё?
В дверях вагона стоял фонарщик и обвешанный патронными лентами солдат невероятно высокого роста с карабином наперевес.
– Нетуть! – ответил сонный голос.
– В углу во сне мямлил “организация, Ваше Величество”. Шкура ахфицерская! В расход!
Ослепил луч электрического фонаря, но я тут же перекатился из угла, одновременно доставая револьвер из нашитого внутреннего кармана на груди. Выстрел из карабина пробил доски точно в том месте, где только что была моя голова. Я немедленно ответил двумя. На перрон свалились два тела, а я наскочил на выдавшего меня и вдавил ствол в засаленную бороду:
– Шалишь, паскудник! Может, ты и есть ахфицер в солдатёнской шинелишке, а на меня указывашь?! Хошь пальну промеж ноздрёв? – не успел ответить, как я выбросил его на платформу. – Ишо имеютси падлюки оговорить пролетария?
Ответом было молчание до самого Киева, куда мы дотащились к полудню. Вокзал был загажен окурками и переполнен серо-шинельной толпой. Повсюду кумачовые тряпки: Все на борьбу с царскими опричниками, казаками! Долой помещиков и капиталистов! Земля и воля трудовому народу! Смерть калединцам!.. На скамейке лежала газета “Известия Киевского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов”. “Корнилов сбежал из Быхова, собирает армию золотопогонников с кадетами… смерть наглым белогвардейцам… отрубим голову гидре контрреволюции, уничтожим казачьё…” Я купил фунт чайной колбасы и отправился к генералу графу Келлеру. Он когда-то служил у самого Скобелева, а на австрийском фронте считался первым кавалеристом. Император лично вручил именную шашку с тёмно-оранжевым темляком, назвав графа “первой шашкой России”.
Две прилично одетые дамы, столкнувшись со мной на углу, испуганно воскликнули:
– Bon Dieu! Quel horreur!
– Mesdames, je vous remercie infiniment! – ответил я, довольный, что мой внешний вид соответствовал задуманному.
Дамы, ещё более озадаченные, на мгновение замерли и быстрым шагом перешли на другую сторону переулка, а я вошёл в подъезд и нажал круглую кнопку электрического звонка. Дверь едва приоткрылась и на меня из-под густых бровей подозрительно посмотрели тёмные глаза.
– К Его Сиятельству, – произнёс я, выпрямив спину, и стукнул каблуками грязных сапог.
– Отправляйся на кухню через двор! Похлёбка и ломоть хлеба, более не проси! – дверь захлопнулась.
На кухне весьма нелюбезно приняли повар в белейшем колпаке и фартуке, судомойка в цветном платье и вестовой в отглаженной форме с натёртой до блеска медной бляхой. Повар с судомойкой не спускали глаз, чтобы не украл продукты, а вестовой строгим взглядом давал понять, что у меня пара минут влить в себя суп и засунуть под шинель ломоть хлеба. Но к еде я не притронулся.
– Рекомендательные письма для графа! – отчеканил ледяным тоном, протянув ему конверт. – И не вздумай вскрыть, шельмец!
Его глаза вспыхнули гневом. Попытался грубо ответить, но передумал и молча удалился. Повар, узнав во мне человека не низкого происхождения, завёл приятный разговор.
– Его Сиятельство ожидает Вас, – вернулся вестовой.
Граф сидел в массивном дубовом кресле за не менее массивным столом под тёмно-зелёным сукном. Чувствовался запах рижских сигар Рутенберга.
– Здорово, братец!
От его высокой, статной фигуры веяло чем-то средневековым, рыцарским, породистым и благородным, взгляд волевой, а голос как дамасская сталь. Широко улыбнувшись, протянул мне руку.
– Вид хоть куда, а колбасой и заячьей шапкой несёт от самой двери.
– Здравия желаю, Ваше Сиятельство! Рад стараться!
– В письмах твоих спрашивают, как отношусь к событиям… На юге Каледин застрелился, потерял доверие казаков, взбунтовались. А у Корнилова ничего не получится. Дон – не место для офицерских полков. С ним мне не по пути. Не монархист он! Поведу армию на спасение Императора только с Богом в душе и опорой на союзников. А письмо тебе в Петербург не дам. Свою голову погубишь и мою в петлю. На словах же передай, не вижу пока на кого опереться, собственной организации не имею, а что у них в Петербурге не представляю.
– Еду в Тобольск спасать Их Величеств. Присоединяйтесь, граф!
– Безумец! – голос Келлера сорвался на крик. – Впрочем, в твоём возрасте поступил бы так же. С Богом! Вестовой, проводи гостя!
Моё разочарование было беспредельно, ибо тысячи офицеров пошли бы за графом до самого Тобольска, а он сидит в уютной квартире, ждёт удобного момента и помощи от союзников! Но тогда я не знал, что через неделю граф будет убит петлюровцами, захватившими Киев. С тридцатью офицерами и юнкерами он пытался пробиться из города, но на Крещатике столкнулись с петлюровцами и отступили в Михайловский монастырь. Граф приказал переодеться и скрыться в городе, сам же остался в монастыре. Но полковник Пантелеев и штабс-ротмистр Иванов отказались выполнить приказ и остались с ним. Вечером явился немецкий полковник Купфер и предложил укрыться у себя в комендатуре. Келлер согласился под давлением Пантелеева и Иванова. Но немцы для маскировки потребовали снять погоны, надеть немецкую шинель и сдать личное оружие, в том числе пожалованную Государем шашку. Граф отказался и вернулся в монастырь. Монахи уговаривали бежать по подземному ходу, но Келлер вновь отказался. С Пантелеевым и Ивановым держал оборону целую неделю. По приказу рады их конвоировали в Лукьяновскую тюрьму, а петлюровец Коновалец понёс шашку в подарок Петлюре. Но у памятника Богдану Хмельницкому на Софийской площади конвоиры выстрелили им в спину и добили штыками. Епископ Нестор Камчатский нашёл тела в морге анатомического театра и похоронил под чужими именами в Покровском монастыре.
Письмо Агаты Булыгиной майору Проскурину. Написано в 1936 г. Асунсьон, Парагвай.
Спешу сообщить радостную весть. Наконец, из Англии прислали авторские экземпляры Павлушиной книги “Убийство Романовых. Достоверный отчёт.” Высылаю Вам бандероль. До самой кончины Павлуша переживал, что не смог спасти Императорскую семью. Раcсказывал, Вы тоже пытались. Страшно представить, ведь он мог погибнуть и не было бы нашей любви. До сих пор не знаю, как сообщить его сёстрам в советской России. А может, не нужно? Пусть будет жив хотя бы для них, как, впрочем, и для меня, но с безмерной болью в сердце. Живы его стихи, эссе, книги, а через них и он сам. Знаю, где-то рядом, не оставил меня.
Если Вы не против, поделюсь ещё воспоминаниями, в надежде, что Вы или кто-то другой достойно напишет о нём. Кстати, когда думаете закончить книгу о Чакской войне? Буду благодарна, если пришлёте экземпляр. Благодарю Господа, что Павлуше не пришлось участвовать в той войне, иначе могла потерять его ещё раньше, не познакомилась бы с Володей Башмаковым, не было бы тех вечеров на террасе, керосиновой лампы и Павлушиной трубки.
После венчания в Риге мы почти год жили в Париже у старого приятеля Павлуши Гриши Тренина. Его пасынок уехал в Парагвай к генералу Беляеву и мы поселились в его комнате. Наверно, то был первый знак, что именно Парагвай станет саваном для моего Павлуши. Помню, сидели в русском ресторане с Куприным, Зайцевым и слепым поэтом Поздняковым. Официант подал всем, кроме Позднякова – он заказал что-то особенное. Куприн, уже пьяный, положил ему в тарелку свёрнутую салфетку. Поздняков взял прибор и начал резать. Куприн с Зайцевым захохотали, а мне стало больно. Павлуша, бледный, как бумага, сжал огромные кулаки. Я замерла от страха и положила ладонь ему на плечо. Он бросил салфетку на середину стола и медленно, со злобой процедил:
– Агатынька, пересядем подальше. Поздняков, давай с нами. Эх вы, друзья!
Потом Куприн попросил прощения и вскоре уехал в советскую Россию, вызвав у Павлуши ещё большую неприязнь, а Гриша Тренин отправился в Буэнос-Айрес. Слышала, Вы тоже там жили.
Трёхдневная дорога окончательно закалила мой слух от революционного злословия, сделав совершенно равнодушным к разговорам о “проклятых буржуях” и “пьющих народну кровушку капиталистах с графьями”. В Петербурге на конспиративной квартире я встретился с бывшим депутатом Думы коллежским советником Николаем Евгеньевичем Марковым. Представив рекомендательные письма, пересказал разговор с графом Келлером и попросил помочь добраться до Тобольска, ибо средства мои были весьма ограничены, а удостоверение разрешало следовать только до Петербурга. Марков задумчиво погладил зачёсанные назад волосы, подкрутил усики и сочувственно ответил, что его организация также нуждается в средствах, а штабс-ротмистр Крымского конного полка Седов, отправленный в Тобольск, ещё не дал о себе знать. Средств нет, но документы имеются в изобилии, а для освобождения Императорской Семьи у него есть сто верных офицеров, которые ждут отправки, но для сего опять же нужны средства.