Полная версия
Мамина улыбка
Я вхожу в полутёмный тихий вестибюль. Управляющая кивает мне из-за своей конторки: «Поднимайтесь к ней». Два лестничных пролёта, – ноги слегка слабеют от волнения. Вот и холл второго этажа. Несколько старушек в цветастых халатиках смотрят телевизор. А я, минуя их, сворачиваю направо и сразу вижу маму: в самом конце длинного коридора – большое окно, под ним – два кресла, и в одном из них – мамина худенькая фигурка. Она сидит, ссутулившись, подперев кулачком голову, повязанную ситцевой косынкой по-украински, узелком вверх, и внимательно слушает белоголового старичка, сидящего напротив. Кивает, взмахивает рукой в знак согласия, вздыхает, – я не слышу, но знаю это.
Сиделка выглядывает из чьей-то комнаты, и сразу узнав меня, сообщает: «Она теперь в двести восьмой, идите туда». Голос и взгляд у неё недовольные, неприветливые. Может быть, мне так кажется. Я прохожу мимо двести восьмой и иду прямо к окну в конце коридора. Собеседники не слышат моих шагов, но когда я совсем рядом, старичок умолкает на полуслове и вскидывает на меня ясные, круглые голубые глаза. Я громко здороваюсь с ним, и только тогда мама медленно поворачивает ко мне лицо. Сухие, седые, с остатками выцветшей хны волосы выбиваются из-под косынки. Помутневший и от этого всегда словно рассеянный взгляд останавливается на моём лице. Я кладу руку ей на плечо. Улыбаюсь: «Привет». Она отвечает эхом: «Привет», долго вглядывается. Потом говорит, покачивая головой: «А вот знаешь, я даже и не пойму, кто ты».
Я приезжаю к маме раз в месяц. Чаще пока не получается. Находка не так-то близко, всё-таки три часа пути на машине, а летом, пока ремонтировали дорогу, мы добирались и по четыре-пять часов в одну сторону, и столько же – обратно. Находка – город, который я почти не знаю, но он мне как-то очень близок. Может быть, потому, что там жил мамин любимый дядя Жора, родной брат бабушки. Родился он, как и бабушка, во Владивостоке, но в 50-е переехал в строящийся тогда молодой город-порт, чтобы работать на судостроительном заводе.
Я хорошо помню дядю Жору и его нечастые, но регулярные визиты: неизменно весной и осенью он навещал свою «сестричку» во Владивостоке и к нам тоже обязательно заходил. Высокий, худощавый, всегда подтянутый и элегантный: галстук, шляпа, начищенные до блеска ботинки, изящные запонки на накрахмаленных манжетах рубашки… И он всегда привозил нам гостинец: пару плиток шоколада. В то время шоколад не так просто было купить, его лишь изредка «выбрасывали» в магазинах, к большим праздникам. Но дядя Жора всегда привозил шоколад. И я, маленькая, помню, спросила его однажды: «Да где же вы его берёте?» Дядя Жора улыбнулся своими тонкими губами, подмигнул мне и сказал: «У меня на крыше дома – шоколадная фабрика». И, конечно, я поверила. Прямо представила это. Ему невозможно было не поверить.
Он всегда внимательно выслушивал наши новости, пытливо вглядываясь в наши лица большими тёмно-карими глазами. Потом кратко, но обстоятельно рассказывал о своих, тех, о которых не успел ещё написать в письмах. Письма он тоже присылал аккуратно, раз в один-два месяца, и обязательно поздравлял со всеми праздниками, подписывая открытки своим почерком, напоминающим арабскую вязь.
И один, только один раз я с родителями была у дяди Жоры в гостях в Находке. Мы отправились туда не поездом и не автобусом, а на большом морском катере, и из всего этого короткого путешествия я больше всего запомнила невероятные по красоте морские виды: остроконечные, устремлённые ввысь, словно готические соборы, скалы из красноватого камня, отражённые в нежно-голубом зеркале спокойного сентябрьского моря.
Такие же красноватые отвесные скалы теперь здесь, возле маминого пансионата.
После посещения мы спускаемся по почти вертикальной железной лестнице на пустынный пляж и часок сидим под этими скалами, наблюдая, как море задумчиво играет с круглыми камушками на берегу. Когда я везла маму сюда, в Находку, я всё время напоминала ей, что здесь жил её самый любимый дядя. И она улыбалась, кивала и словно пыталась вглядеться своими слабыми глазами вглубь прошлого, такого яркого, светлого, беззаботного прошлого, пронизанного золотыми солнечными лучами и сверкающего слепящими бликами на морской глади.
***
Мы ехали тогда, как будто в больницу, на недельку. Но вот уже полгода, как мама здесь. И на днях я снова ездила к ней: отвезти тёплые вещи на зиму, и кое-что по мелочи: крем, косметические салфетки, шоколад, который мама так любит. В пансионате карантин, посещения официально запрещены, и я этому даже рада, потому что не знаю, что уже отвечать маме на её просьбы вернуться домой. Да, она всё ещё хочет домой. Она уже забыла, как, будучи дома, не хотела там находиться одна в четырех стенах. Ни кошечки, ни собачки, ни телевизора, – ей «ничего не надо»! Ей было надо, чтоб рядом была я. И я приходила, часто. Иногда мы гуляли вместе, иногда я водила её на концерты в филармонию или пообедать в кафе. Звонила каждый вечер. Вымыть полы, закупить продукты, покрасить маме волосы, сводить в поликлинику, – всё это делалось чётко, как по часам, независимо от моей занятости или самочувствия. Но конечно, всё это было не то. Ей нужно было, чтобы кто-то постоянно был рядом. Может быть, необязательно я. Не знаю. «Я всё время одна». «Человек не должен быть постоянно один». «Всё время в этих стенах, я не хочу здесь сидеть, я уйду, пойду ночевать в церковь». «Мне нужно куда-нибудь уйти, туда, где есть люди. Люди мне помогут, чужие люди лучше родственников»… И так постоянно. Теперь она там, где есть люди. Всё время люди вокруг, она не одна, всегда есть с кем поговорить. Но теперь ей нужно домой.
Я стою около широких ворот пансионата и жду, когда управляющая подойдёт забрать у меня пакеты с мамиными вещами. Смотрю на белеющее за воротами здание, волнуюсь, как обычно. И как всегда, мне невыразимо грустно. Кусты морского шиповника у ворот уже все в крупных, ярко-оранжевых плодах, клумбы около корпуса пестреют осенними цветами. Снизу, с пляжа доносится тихий шорох волн. Тут так хорошо, спокойно. Но разве я сама хотела бы остаться здесь навсегда? Я вспоминаю тот вечер, когда я привезла маму и, оставив её в комнате, убегая, наткнулась на запертую дверь этажа. В панике метнулась искать дежурную нянечку, чтобы меня выпустили. Мне стало вдруг так страшно, что мурашки побежали по коже и сердце заколотилось где-то в горле. На миг мне показалось, что меня сейчас тоже запрут здесь, заберут паспорт, и я буду вместе с мамой, вместе со всеми этими седыми коротко стрижеными тётушками прогуливаться туда-сюда по длинному коридору и иногда выходить на прогулку на территорию. И так – день за днём, много лет. Прямо как в страшных голливудских фильмах. «Поступай с другими так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой» – это же главная библейская заповедь для меня. Я всегда старалась поступать согласно ей. Так почему же с мамой я поступила иначе?
Управляющая – женщина моих примерно лет, стройная, всегда стильно одетая, с гладко причёсанными волосами и в очках в модной оправе, идёт от корпуса к воротам, на ходу журит за что-то охранника, приветливо улыбается мне. Я отдаю пакеты, прошу, чтобы нянечки помогли маме всё разложить, – сама она как-то с этим не справляется. Управляющая смеётся: «О, зато как она всё прячет! Заворачивает в какие-то тряпочки и суёт в невообразимые места, чтобы не нашли и не украли!»
Да, я знаю, она и дома в последнее время так делала. Прятала свой кошелёк, или паспорт, или очки, а потом забывала, куда положила, и утверждала, что у неё «пропало»! Я приходила, начинала искать. А пока я заглядывала во все шкафчики, под диван, в её любимое трюмо, пытаясь найти потерянное, мама ходила за мной по пятам по квартире и повторяла: «Да ты не найдёшь! Что тут искать! Тут всё понятно. Кто-то ночью проникает в квартиру и забирает вещи. Специально, чтобы свести меня с ума. У кого-то есть ключи от входной двери». Сначала я при этих её словах заводилась и просила не говорить чепухи: ну, кто ещё проникает, какие ключи, когда даже у меня ключей от квартиры нет. Но всё это распаляло её ещё больше. Поэтому вскоре я перестала реагировать и просто искала молча. А когда находила, мама неизменно изумлялась: «Как?! Где ты это нашла? Да что ты говоришь! Такого быть не может, ты сама сейчас туда и положила! Ты с ума меня хочешь свести!».
Здесь, видимо, тоже есть люди, которые «хотят свести её с ума». Я спрашиваю у управляющей, как у мамы состояние, настроение. Как обычно, переменчивое. То вроде нормально: общается, развлекается, весела. То начинает злиться, нервничать, срочно собираться домой. Говорит: «Я уже всё осознала. Я провела работу над ошибками. Я требовала, чтобы мы всё время были вместе. Теперь я не буду требовать. Я буду всё делать сама и везде ходить сама».
Мы беседуем с управляющей, и тут я вижу, что мама выходит из здания пансионата и медленно идёт по направлению к воротам. Расстояние большое, но у меня мамина дальнозоркость, и я узнаю её сразу. Она одета почти так же, как в тот день, что приехала сюда: в свою любимую светлую шерстяную кофту, которой, кажется, сноса нет. Голова повязана белой косынкой по-украински. Руки она скрестила на груди, словно ей зябко, хотя мама почти никогда не мёрзнет, а сегодня так тепло, почти как летом. Она идёт к воротам и вглядывается. Управляющая, проследив мой взгляд, оборачивается, качает головой: «Я поражаюсь тому, какая у вас с мамой телепатическая связь. Она ведь не знала, что вы приедете. А когда мы с вами общаемся по ватсапу, она всегда сразу же оказывается рядом, как будто чувствует. Ну, бегите, а то увидит вас и расстроится». Я убегаю.
***
Мы едем обратно. Нам нужно проехать через всю Находку, прежде чем выбраться на междугородную трассу, и я внимательно гляжу по сторонам, пытаясь вспомнить, где же та улица, где жил наш дядя Жора. Конечно, так не вспомнишь, – город совсем незнакомый. Хотя я знаю название улицы, можно было бы спросить у местных жителей, где это, и, оставив машину на какой-нибудь стоянке, прогуляться по городу. Но Влад ведёт машину, и он не хочет нигде останавливаться. Однако я не теряю надежды. Мне хотелось бы всё-таки найти ту улицу – необычную, как будто приподнятую над проезжей частью, и такую уютную со своими миниатюрными трехэтажными домами старой постройки и большими клумбами, полными всевозможных цветов.
На память приходит один из маминых рассказов, одно из самых первых её воспоминаний о дяде Жоре. 1942 год, лето. Она, шестилетняя, гуляет во дворе своего дома, – дом называется в народе Серая Лошадь, и возвышается величаво и гордо в самом центре Владивостока. И вдруг она видит человека в выцветшей военной форме, что шагает, прихрамывая, со стороны Железнодорожного Вокзала. Приближаясь, он узнаёт свою племянницу, улыбается и окликает её по имени, а она, сообразив, что это дядя Жора, вдруг ужасно пугается и опрометью бежит к своему подъезду. Потом – вверх по лестнице на четвёртый этаж, на ступеньках спотыкается и падает, больно ушибает коленку. Вся раскрасневшаяся, со слезами, брызнувшими из глаз, врывается в квартиру и, едва переводя дыхание, выкрикивает осипшим от волнения голосом: «Мама! Мамочка! Там… там дядя Жора…вернулся… с войны!»
Дядя Жора воевал под Ленинградом и, получив контузию и обморожение пальцев обеих ног, был демобилизован уже в 42-м. Я представляю молодого, статного, темноглазого человека в гимнастёрке, что с грустной улыбкой глядит вслед убегающей со всех ног шестилетней девчонке.
Я вижу их обоих так ясно и отчётливо, потому что очень хорошо знаю по старым фотографиям, как они выглядели тогда. Мама всегда бережно хранила все фотографии и документы и сама себя в шутку называла «семейным архивариусом». Да так оно и было, потому что никто больше из наших родственников не интересовался такими вещами. То есть, вернее, все интересовались, но никто не хотел или не умел правильно обращаться с ними. А мама не только сумела не растерять всё это богатство, пока кочевала с одной съёмной квартиры на другую, но и позже потратила немало времени и сил, чтобы, наконец, всё упорядочить в нескольких больших фотоальбомах. Солидные, добротные фотоальбомы в кожаных переплётах мы привезли из Таллинна, там же запаслись огромным количеством фото-уголков, – потому что прикреплять фотографии прямо на страницы клеем – это никуда не годится! – и много долгих зимних вечеров провели мы, создавая эту масштабную семейную фотогалерею.
Среди самых старых фотоснимков есть настоящие раритеты. Например, свадебное фото моей прабабушки от 1914 года: я всегда удивлялась, почему у невесты измятое платье, а бабушка объясняла, что «вот такие в то время были ткани, что утюжь – не утюжь, а всё равно через полчаса будешь весь мятый-перемятый».
И ещё, моя самая любимая фотография: 1941 год, празднование 1 мая на Площади Борцов за власть Советов, и бабушка с дедушкой (которого я никогда не видела, потому что он не вернулся с войны) – оба совсем молодые. С ними их маленькие дочки, они держат их за руки, и рядом ещё какой-то молодой мужчина, дедушкин друг или сослуживец. И вся эта группа, торжественная, нарядная, счастливо улыбаясь, смотрит в одну сторону, словно в прекрасное, светлое, замечательное будущее, где они все будут жить долго и счастливо, и у них будут ещё дети, и дети будут учиться в Московском университете, как мечтал дедушка. Знали ли они тогда, что впереди всего только два коротких месяца счастья?
Мама говорила, что она хорошо помнит тот роковой летний день. Было очень-очень тепло и солнечно, что для владивостокского июня нехарактерно. После обеда прошёл короткий ливень, и в небе над бухтой Золотой Рог раскинулась радуга – призрачный сияющий мост, который по древним народным приметам всегда пророчит добрые перемены. Вся их семья вернулась с воскресной прогулки, и к родителям пришли ещё гости – коллеги отца. Взрослые оживлённо беседовали за большим круглым столом в гостиной, девочки играли со своими куклами на полу, конечно же, прислушиваясь к разговорам старших. Балконные двери были распахнуты настежь, и лёгкий, пахнущий морем ветерок колыхал белоснежный тюль… Разноцветная радуга в небе пророчила много радостных дней впереди, но чёрная тарелка радиоприёмника под потолком, внезапно прервав трансляцию концерта классической музыки и весёлый разговор за столом, вмиг отменила это счастливое предсказание. После нескольких секунд напряжённой, странной тишины раздались те самые, страшные слова. Мама помнит, как взрослые, замерев, глядя друг на друга широко раскрытыми глазами, слушали это сообщение, и как во вновь зазвеневшей тишине один из мужчин негромко, но отчётливо произнёс одно только слово: «Пиздец».
***
Мамины альбомы с «фотокопией нашей судьбы», как пела Эдита Пьеха, хранятся теперь у меня. Иногда я перелистываю их и невольно вспоминаю те вечера, когда мы с мамой и папой сидели на кухне за нашим большим обеденным столом, застеленным газетами, и неспешно, терпеливо заполняли плотные картонные страницы фотокарточками.
Мама подавала очередную фотографию из аккуратной стопочки (всё разложено в хронологическом и тематическом порядке), я крепила на краешки фото-уголки, а папа осторожно смачивал их водой с помощью кисточки и затем приклеивал на страницу. За окнами – рано наступившая темнота, кружится лёгкий снег…
Почему мне кажется, что всё мое отрочество стояла зима – холодная, снежная, и всё время было темно? Детство, особенно дошкольное, прочно ассоциируется у меня с летом и морем: Эгершельд, бухта Фёдорова, и словно бесконечный июль. А вот подростковый возраст – только с зимой и темнотой. Первая речка, и один длинный-предлинный зимний вечер с танцующими за окном снежинками и постоянным чувством тоскливого ожидания. И ещё – странная, малоизвестная песня Софии Ротару про хризантемы, которые она купила себе сама и шла с ними по тёмной вечерней улице, а над нею «кружился лёгкий снег, на лепестки похожий». Я постоянно крутила кассету с этой песней на своем стареньком магнитофоне «Карпаты».
Вот так странно и неожиданно мои мысли и воспоминания перетекли с улицы Луначарского в Находке на пору моего взросления, в 90-е. Сумбурное, тревожное, бестолковое какое-то, наполненное неопределённостью и смятением время. Так уж совпало, что оно было таким и для страны в целом, и для нас, чей подростковый возраст пришёлся на 90-е годы. Граница между солнечным и пахнущим морской солью детством и сумеречным заснеженным отрочеством пролегла в августе 1991-го.
Мне было уже 14 лет, и я отлично, в деталях помню те три-четыре странных, непонятных дня, когда все напряжённо, затаив дыхание ждали, что же будет дальше. Время как будто бы остановилось. Всё словно замерло, и казалось, в воздухе повисла звенящая тишина и огромный пружинящий знак вопроса: Что? Что? Что теперь? Трясущиеся руки Янаева на телеэкране, непрерывная трансляция «Лебединого озера» вместо всех привычных передач. И ещё помню папину, брошенную в сердцах фразу: «Ну, уж нет, в колхоз картошку копать я больше не поеду!» Мы рассмеялись тогда с мамой. Мы с ней не так глубоко понимали, что к чему. Папе, который запоем читал Довлатова и Солженицына в литературных журналах, наверняка всё было ясней. А потом, уже недели две спустя – огромные цветные фотографии в журнале «Огонёк»: колонны демонстрантов в самом центре Москвы, гусеницы танков и железные панцири бронетранспортёров на брусчатке Красной Площади, шёлковый триколор, кроваво-красные гвоздики на сером граните мостовой. И ещё – три молодых, красивых, светлых лица, широко улыбающихся с портретов в чёрной рамке: Кричевский, Усов, Комарь. Я вспоминаю сейчас и снова чувствую ту вибрирующую во всём теле тревогу, переливающуюся то страхом, то восторгом, то гордостью и надеждой.
И помню ещё, как, придя в школу 1 сентября, мы, девятиклассники, обсуждали недавние события и с чувством превосходства смотрели на ребят, которые в те самые дни были с родителями на даче, без радио и телевизора, и пропустили абсолютно всё («Нет, ну как так можно!»)
И вот потом, после этого августа – будто непрерывная зима. Отключения света по вечерам: каждый вечер на два, три, четыре часа, – и уроки делаются при свечах. За окнами сыпется, кружится снег. После того, как уроки сделаны, извлекается из портфеля одолженная подружкой колода игральных карт и начинается гадание: я – дама Треф, Он – валет Пик, и всем остальным тоже розданы роли. И каждый раз, когда в ответ на мой мысленный вопрос валет Пик выпадает на даму Треф, мое глупое сердце подпрыгивает и тает вместе с оплывающей свечой.
Да, вот как-то так всё вместе: бурные преобразования в обществе (которые не совсем понимаются, но, тем не менее, остро ощущаются на уровне эмоций), бурные перестройки в растущем организме и плюс к этому – влюблённость. Тяжёлая, гнетущая, затаптывающая напрочь и без того низкую мою самооценку, потому что безответная, безнадёжная, абсолютно нелепая. Мальчик на два года старше, школьный красавчик: смуглый, черноглазый, с длиннющими, закрученными чёрными ресницами, с длинной волнистой чёлкой, – и как он постоянно встряхивает головой, чтоб откинуть свою чёлку со лба. «Любимчик Пашка». Да, он Пашка и есть. И как только звенит звонок с урока, я стремглав бегу вниз, в холл, чтобы увидеть его хоть краешком глаза: ведь он пройдёт, наверняка пройдёт, в своем модном пёстром пуловере в «гусиную лапку», намотав на шею длинный шарф, – он почти на каждой перемене ходит за школу курить. И вот так и живу – от перемены до перемены, а потом – до того момента вечером, когда снова разложу на кровати чужие, с затёртыми краешками карты, и снова буду ждать, когда валет Пик выпадет на даму Треф. За окнами – холодная проснеженная темнота. И София Ротару поет о снеге и о белых хризантемах…
В один из вечеров, когда уж как-то особенно тяжело на душе, я собираюсь с духом и рассказываю обо всём маме. Мне нужно поделиться с ней, не знаю, почему, но нужно. Может быть, потому, что она – мама, самый близкий человек, и я же всё ей рассказываю, разве могут быть секреты от мамы? Я говорю, и слова – такие неуклюжие, такие неточные, неверные (впрочем, произнесённые слова всегда такие, в отличие от слов написанных!) – падают, как острые камушки, ранят меня. Мама слушает внимательно, с обычной своей лукавой, насмешливой улыбкой, которая светится сначала только в глазах, и только потом касается губ. Выслушав, смеётся: «Да пустяки! Всё это такая ерунда, пройдёт, не переживай!» Я тоже улыбаюсь, глупо и криво, киваю. А сама про себя не думаю даже, а просто знаю: не пройдёт, навсегда это, на веки вечные.
Мама тоже рассказывала мне о своей первой любви. Только не в школе она у неё случилась, а уже в институте. Молодой, интеллигентный, красивый преподаватель гистологии. Кстати, двоюродный брат известного режиссёра, снявшего позже фильмы «Берег», «Тегеран-43» и «Легенда о Тиле» В те годы, когда мама училась в Хабаровском медицинском институте, почти весь преподавательский состав был с «запада», из Москвы или Ленинграда. И мамин молодой профессор – тоже. Конечно, Он был уже женат: с женой своей, тоже врачом, познакомился на фронте. Боевая подруга. Таких не бросают, даже ради юных и прекрасных студенток, которые тебя боготворят. А мама этого человека действительно боготворила. Наверное, это был единственный мужчина в её жизни, на которого она смотрела не сверху вниз, а наоборот.
Она любила Его все студенческие годы и потом многие годы после института, вплоть до Его смерти. И думаю, что после смерти – тоже. Не прошло. Идеальная любовь – безответная, безнадёжная, на расстоянии – вечная. Знал ли этот человек о её чувствах? Мама никогда не говорила однозначно, открылась она Ему или нет. Скорее всего, да. Потому что они общались и после того, как мама окончила институт, и после того, как она вернулась во Владивосток, и после того, как Он вернулся в столицу. Переписывались. А когда мама приезжала в Москву, они встречались. Но не в том смысле слова «встречались», которое принято сейчас. Виделись. Беседовали. Гуляли. Вместе ходили по музеям. И потом снова – годы переписки.
И вдруг в одном из писем Иосиф сообщает маме, что очередной свой отпуск собирается провести в Грузии, и – очень вежливо, деликатно, тактично, интеллигентно – предлагает ей поехать с ним. Я представляю, очень хорошо представляю, что могла испытывать мама, вновь и вновь пробегая глазами эти строчки. Наверное, это похоже на чувство, когда стоишь на самом краю обрыва, а внизу – такая невероятная красота, что дыхание перехватывает, и тебя так и тянет туда – только один шаг вперёд – и раствориться в этом свистящем, сияющем потоке, в этой гармонии. И ты, наконец, делаешь свой шаг – один только шаг – назад. Мама не приняла Его приглашение. Зачем? Он женат. И она уже замужем, второй раз. Это всё неправильно. Не по-человечески. Ни к чему это. Нет. Он понял. И продолжал слать письма и поздравления к праздникам. Московский интеллигент, профессор, ветеран войны, красивый, как греческий Бог, – мамина любовь на всю жизнь.
Когда мама вышла замуж за папу и появилась я, их с Иосифом переписка постепенно сошла на нет.
А однажды мама увидела сон – короткое, странное видение, словно кадры из кинофильма: она стоит перед открытыми дверями лифта, Иосиф – там, в кабине, и двери – две чёрные полоски – медленно-медленно ползут друг к другу и, наконец, смыкаются, закрывая Его лицо.
Она написала письмо. И через пару недель – ответ: конверт, подписанный незнакомой рукой. Внутри – тем же чужим почерком, коротко и вежливо – о том, что Его больше нет, что похоронен на Немецком. И подпись Его жены. Каждый раз, когда мы с мамой бывали в Москве, мы посвящали один день поездке в Лефортово, на Немецкое кладбище. Мы искали Его могилу. Так и не нашли.
-3-
Я ещё почти ничего не рассказала вам о папе. Хотя о нём мне больше всего хочется рассказать. Папа был моложе мамы на тринадцать лет: по тем временам разница в возрасте просто возмутительная. Впрочем, по тем временам в их браке всё было неприемлемым, неправильным, скандальным: и то, что мама была так намного старше, и то, что это был уже четвертый её брак, и то, что первого ребёнка она родила в сорок с лишним. Так вот, поскольку папа был значительно моложе, я всегда думала, что мамы не станет раньше, и я останусь только с папой: буду его, совсем старенького, водить под руку гулять, записывать к врачам, приносить ему вкусненькое по выходным. Я была уверена, что всю тяжесть маминой старости я разделю с папой. Увы, я ошибалась. И ещё, я никогда не думала, что мне будет так сильно папы не хватать.
Родители давным-давно были в разводе, и папа много лет жил отдельно от нас, один, но очень часто, по первому зову приходил, выполнял мамины поручения, и мне помогал всегда и во всём, безотказно. Безотказность. Вот, я нашла самое лучшее слово, которое характеризовало моего отца. Терпение, закрытость, сдержанность и безотказность.
Когда мы ещё жили все вместе, больше всего на свете папа любил сидеть уединённо в своём кресле на кухне и читать детективные романы. Крепкий растворимый кофе в большой кружке, початая пачка сигарет на подоконнике, и – часами, запоем – Кристи, Чейз, Стаут, Акунин, Маринина. Когда я входила на кухню за чем-нибудь, папа поднимал голову от книги, рассеянно-вопросительно взглядывал на меня поверх очков с маленькими прямоугольными стёклами без оправы и, убедившись, что от него ничего не требуется, снова углублялся в чтение. Любовь к книгам, чтению у меня именно от папы. Он сам научил меня читать, когда мне было чуть больше четырех. И потом постоянно покупал мне книжки. И в детскую библиотеку за порцией новых книг мы ходили вместе с папой. Мама с насмешливым презрением относилась к этой нашей общей страсти и частенько обзывала папу «читакой» и «сраным книголюбом». Ей хотелось, чтоб мы разделяли её увлечённость спортом: аэробика, коньки, лыжи. И я, в общем-то, разделяла, хоть и немного через силу. Папа – нет, может быть, только немного в молодости. И тем не менее, он безропотно таскал на себе наши лыжи и коньки, когда мы выбирались на активный отдых все вместе.