Полная версия
Амур. Между Россией и Китаем
Колин Таброн
Амур. Между Россией и Китаем
Посвящается Остину, Пауле и Элизео
The Amur River: Between Russia and China by Colin Thubron
© Colin Thubron, 2021
This edition is published by arrangement with Aitken Alexander Associates Ltd. and The Van Lear Agency LLC
© Поникаров Е.В., перевод на русский язык, 2023
© ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Глава 1
Исток
В самом сердце Азии, на древнем слиянии степи и леса серо-зеленым морем в сторону Сибири простираются луга Монголии.
Почти ничто не нарушает тишину этой земли. Люди встречаются здесь редко. На самом дальнем ее краю, рядом с российской границей для путешественников недоступны почти тринадцать тысяч квадратных километров. Эти горы, некогда родина Чингисхана, сегодня являются почти священной глушью. Одинокая дорога, достигающая их, заканчивается у заграждения и домика егерей. И здесь ждем мы – проводник, два сопровождающих охотника и я; ждем, чтобы попасть на территорию, которую никто из нас практически не знает.
Где-то в этой глухомани берет начало одна из самых грандиозных рек на планете. Ее бассейн вдвое превышает по площади Пакистан; в нее впадает более двухсот притоков, некоторые из которых колоссальны. На протяжении полутора тысяч с лишним километров она образует границу между Россией и Китаем: барьер, окутанный столетиями недоверия.
Амур туманен. Неясно даже происхождение самого названия[1]. Для Запада река кажется недостижимо далекой, и мало кто о ней даже слышал. Оценки длины сильно различаются – Амур оказывается то десятой, а то даже восьмой рекой мира. На его китайском берегу путешественники практически не бывают, в то время как его российский берег из конца в конец отмечают вышки и колючая проволока – самая укрепленная граница на Земле.
Проходит день, затем ночь, а мы все ждем возможность попасть в эти запрещенные горы. Егеря этого места, именуемого Хан-Хэнтэйским заповедником, не стремятся нас выпускать, хотя у меня есть разрешения от доверенного агента, который нашел мне проводника и конных спутников. Ощущаю первый укол беспокойства. Три палатки посреди луговых трав теперь выглядят жалкими, а душевный подъем от начала путешествия – внутреннее возбуждение, трепет предвкушения – сменяется опасением, что мы можем вообще его не начать. Ночью меня будят звуки лошадей, щиплющих траву у моей палатки. В такой час разум омрачается; внезапно идея проплыть 4548 километров (преобладающая оценка[2]) по реке, которая течет через юго-восточную Сибирь, затем встречается с Китаем, а потом впадает в Тихий океан, кажется всего лишь фантазией.
Открываю полог палатки, смотрю в холодную темноту и перевожу дух. Моя черная тень ложится на траву. Ночь надо мной наполнена сияющими звездами, и по бескрайнему монгольскому небу ледяным потоком света тянется Млечный Путь.
Слабым сиянием разливается рассвет. Мир выглядит по-прежнему неокрашенным. Далеко вокруг нас солнце поднимает сверкающий туман над травами, щедро налитыми росой. Кажется, что над равнинами полыхает гигантский пожар. На какое-то время он скрывает холмы, очерчивающие линию горизонта, затем его дымка растворяется – словно она нам пригрезилась. Воздух теплеет. Крохотные дневные бабочки взлетают с травы, в которой поют невидимые птицы, а воздух полнится щёлканьем и стрекотанием кузнечиков. Идти здесь – значит пробираться сквозь море диких цветов: разноцветные астры, горечавка, лапчатка оттенка сливочного масла, аквилегия кобальтового цвета. Полосы склоняющегося под ветром эдельвейса на дальних склонах рисуют морозную бледность на многие километры.
Затем появляются наши спутники – тяжеловесные в своих национальных дэли[3], с кинжалами на поясе; они проверяют наших привязанных лошадей. Поздно утром к палаткам на мотоциклах подруливают егеря. На них огромного размера обувь и пиратского вида повязки на головах; в руках маленькие портфели. Мой проводник Батмонх, родившийся в столице Монголии, говорит, что они ощущают собственную значимость: сюда с паломничеством к Бу́рхан-Ха́лдуну, священной горе Чингисхана, прибыл премьер-министр. Однако они остаются с нами надолго – едят наше печенье и внимательно изучают документы. Егеря утверждают, что местность впереди опасна и почти непроходима. Самый длинный приток Амура, река Онон, берет начало в глухих болотах, а муссоны этим летом были весьма сильны. Сейчас, в конце августа, почва затоплена и коварна. И еще есть медведи. Попав на территорию заповедника, мы окажемся вне доступа спасателей.
Батмонх слушает их без интереса. Он говорит, что им не нравится появление чужаков на их территории. Я не понимаю ни слова из разговора и лишь молчаливо надеюсь, что нам не запретят путешествие. Иногда Батмонх пренебрежительно покидает нас, в то время как егеря приходят и уходят, а наши всадники смеются над ними, показывая презрение свободных людей к бюрократии. Наконец, егеря суют нам на подпись документ, снимающий с них всякую ответственность, и – умыв таким образом руки – уезжают, подпрыгивая над степью на своих китайских мотоциклах.
Конечно, к ним следовало бы прислушаться.
Перед нашим отъездом небо выглядит шире и беспокойнее, чем земля. Горизонт кажется уходящим за кривизну планеты, а над нами раскинулась панорама разнообразной облачности. С одной стороны – просто мазки тумана, с другой – армада катящихся в бесконечность кучевых облаков.
На миг мы останавливаемся на краю заповедника; в следующее мгновение мы уже в подлеске и движемся вдоль реки Керулен, когда она начинает свой путь с водораздела на востоке. Склоны становятся круче и покрываются лесом. Кричит запоздалая кукушка. Не вполне того осознавая, мы пересекаем границу между евразийскими лугами и сибирской тайгой, под нашими копытами затухают запахи раздавленных цветов, и все мы в восторге от свободы.
Однако вскоре почва размокает. Лошади иногда спотыкаются в болотистой жиже, которая к тому же еще и течет. Однажды земля под передовым всадником проваливается, и его жеребец – крупное чалое[4] животное – падает в грязную яму и с трудом поднимается на ноги.
К полудню мы едем вдоль холмов над рекой. Низко к болотам опускаются канюки. Многие километры мы продираемся сквозь заросли чахлых берез, в то время как лиственницы, подобно армии захватчиков, спускаются со склонов и проникают в долины. Звуки издаем только мы. Воздух становится все острее, я все сильнее ощущаю, как далеко пролегает наш путь, и чувствую старое возбуждение от попадания в другую страну.
Моя лошадь – это двенадцатилетний безымянный жеребец. Для всадников он просто Белый; любое другое имя выглядело бы сентиментальным. Он вынослив и покрыт шрамами. Мы едем беспорядочной кавалькадой; у нас девять животных – палатки и еду везут пять вьючных лошадей. Это сильные животные, лоснящиеся после летней пастьбы, а не какие-то болезненные порождения поздней зимы. Коротконогие и большеголовые, они происходят от неутомимых коней монгольских орд, способных без остановки проскакать десять километров; мы едем на них по-монгольски – с короткими стременами, ноги согнуты в коленях. Спутникам чуть за сорок; лица этих пастухов и охотников обветрены, а тела поджары. Они тоже выглядят неутомимыми.
Однако в прошлом их предки обитали не в степи, а в лесу, из которого они вышли тысячелетия назад, и наш собственный переход еще долгое время сбивчив – травяные склоны перемежаются с лесом, пока мы возвращаемся в прошлое, и удары копыт первых кочевников растворяются в лесной тишине.
К вечеру появляется первый намек на проблемы. Одна из вьючных лошадей все еще не объезжена, и ее дикая энергия заставляет нервничать остальных. Где-то впереди, в лесистой низине они начинают толкаться, затем срываются с поводьев. Три животных с выпученными от страха глазами мчатся назад, за ними гонятся конники.
Мы с Батмонхом привязываем оставшуюся пару к молодым деревцам и ждем. Кажется, что прошли часы. Когда всадники возвращаются, обнаруживается, что упрямый паломино[5] сбросил свою поклажу, и теперь она лежит где-то в окружающем лесу. Наши спутники отправляются на поиски, а мы с Батмонхом безутешно гадаем, какая из гигантских седельных сумок пропала. Осознаю, что если в ней окажется мой рюкзак с паспортом и визами, то наше путешествие закончено. Возвращаюсь по дороге, где исчезли лошади, но вокруг меня расстилается глазурь все скрывающей березовой поросли. В панике я ищу отпечатки копыт, сломанные ветки и иду по следам, которые растворяются в отметках какого-то давно прошедшего тут животного. Негромкое ржание лошадей наших спутников раздается все дальше и дальше – район поисков явно расширяется. Иногда в подлеске минутной надеждой сияет упавшая береза – яркая и гладкая, как фарфор – но вскоре я уже не могу представить, как можно хоть что-нибудь найти в этой глуши.
Когда я возвращаюсь, Батмонх осматривает поклажу на оставшихся привязанных лошадях: его тревожит, что нет еды и нам придется сразу отправляться обратно. С разными намерениями мы осторожно прощупываем один из вьюков, но жеребец вырывается – сейчас все нервничают – и тащит свое деревянное седло за собой. Нам остается только завернуть его на место и ждать.
Через час мы слышим далекий крик. «Думаю, нашли», – говорит Батмонх. Вскоре двое мужчин появляются с потерянными вьюками; они по-прежнему непроницаемы, как будто возвращение вещей было запланировано. И когда мы тем вечером распаковываем вещи на лесистом склоне над болотом, то обнаруживаем, что в вернувшейся поклаже находилась наша еда.
В сумерках мы ставим палатки на размокшей от дождя земле; наши спутники рубят ветки, чтобы построить собственное укрытие. В траве валяются вещи – коробки с едой, бутылки с водой, сбруя, топорики, даже брезентовый стул; под деревьями пасутся освобожденные от поклажи лошади. В этом безлюдном одиночестве странно сознавать, что наш костер – единственный человеческий свет и увидеть его могут только волки или разбуженные медведи.
Костер сближает нас в прохладе ночи, а его дым отпугивает вьющихся вокруг нас комаров. Батмонх варит лапшу на портативной плитке, монголы пьют соленый чай и курят. Сначала они казались мне близнецами, но сейчас я начинаю их различать. Монго выглядит старше своего возраста; он подпоясан, как разбойник, и разговорчив; Ганпурев смотрится мальчишкой, но остроглазым мальчишкой, от которого одни неприятности. Он младший сын в обедневшей семье. Оба носят фуражки и высокие сапоги; их куртки украшают известные лейблы, хотя и явно пиратского происхождения. У костра они говорят о практических вещах: о выпасе лошадей и деньгах. Нам сообщают, что по такой местности за восемь часов на лошади можно преодолеть всего километров тридцать. В темноте вспыхивают и гаснут их сигареты. Батмонх, свободно владеющий английским, иногда переводит. Однако его мир – не их мир, и он, возможно, кажется им таким же чужаком, как и я. Тишина, опустившаяся, когда мы наконец засыпаем, – это тишина изнеможения. Не шевелятся даже лошади, спящие стоя при свете звезд.
* * *Исток крупных рек часто неясен. Они могут сочиться из недоступных болот или ледников, а могут появляться из путаницы притоков. Инд рождается из шести оспариваемых потоков. Утверждают, что Дунай вытекает из какого-то желоба в горах Шварцвальд. Что до истоков Амура, то когда собрание географов России и Китая взялось обсуждать этот вопрос, то с огорчением обнаружило, что исток, обеспечивающий максимальную длину, находится ни в той, ни в другой стране – он расположен в этих отдаленных монгольских горах. Наши сопровождающие знают эту реку как Онон, «священную мать»; но если эта мать сама где-то и рождается, то немногие люди вроде Ганпурева знают это место, а он был там всего раз, десять лет назад.
Нас направляют силуэты окружающих гор, но после восхода солнца они для меня – лишь бесснежные тени. Утренний воздух холоден и чист. Роса на крышах палаток превратилась в лед, шкуры привязанных лошадей блестят от инея, животных окутывает пар от их дыхания. Все утро мы придерживаемся возвышенностей, проезжая по лиственничным лесам вдоль следов танков, которые остались от советских военных учений несколько десятков лет назад. Граница с Россией в шестидесяти километрах к северу. Сейчас следы гусениц расплылись, превратившись в ручейки паводковых вод, и над ними смыкаются трава и кустарник. Что-то произошло и с лиственничными лесами. Они окружают нас извивами сумрачной зелени, но иногда мы двигаемся по холмам, опустошенным пожаром. После смерти деревья продолжают стоять с обваливающейся обугленной корой. Наш путь тянется между этими почерневшими виселицами; дважды на исчезающих тропах мы натыкаемся на высокие кучи сложенных веток, которые украшены полосами ткани, оставленными егерями или браконьерами; ткань уже превратилась в лоскутья. Эти обо[6] отмечают вершины горных хребтов, которые являются «угодьями» какого-нибудь местного духа. Духи непостоянны, иногда злы, и мы их сейчас не знаем. Монго и Ганпурев спешиваются, обходят обо по кругу и в качестве жертвы брызгают водкой. Они просят меня сделать то же самое, чтобы наше путешествие оказалось безопасным.
Однако к полудню мы оказываемся в совершенно другой местности. Тропа сужается до ширины лошади и почти теряется в березовых зарослях, а мы вслепую ломимся сквозь них. Целые часы нам слышны лишь хлюпающие шаги наших коней. Затем мы ныряем в ручьи с крутыми берегами – притоки неизвестных нам рек; вьючные животные следуют за нами. Иногда мы спешиваемся и ведем лошадей. Мы утопаем по щиколотку. Мои водонепроницаемые кроссовки бесполезны, а обувь остальных людей наполняется водой.
Лошади к этому не привыкли. Они – наследники конницы кочевников, выведенной для степей. Сидя на них, ты забываешь все, чему тебя учили. Я больше не тяну поводья, когда Белый тыкается носом в зад идущей впереди вьючной лошади. И ты подгоняешь их не каблуками, а шипящим чу-чух. Ты никогда не гладишь ласково коня по голове. Когда мы забираемся на возвышенность, то с облегчением начинаем двигаться быстрее. Однако Белый предпочитает перемещаться не неспешным кентером[7], а быстрой рысью. Километр за километром он настаивает на этой раздражающей тряске, при которой нереально выдерживать привычные для западного всадника подъемы и опускания в седле – слишком быстрый темп, и в результате ты просто стоишь в стременах, как это делали монгольские захватчики.
После одной такой бешеной рыси мы останавливаемся и падаем в траву. Я помню ее мягкость и тяжесть своего дыхания. Через несколько минут встаю и внезапно чувствую головокружение. Прихожу в себя у ног Белого – лодыжка подвернулась. С опаской ощущаю подкрадывающуюся боль. Затем Батмонх помогает мне сесть в седло. На миг задумываюсь, не упал ли я из-за большой высоты – но мы всего лишь в двух километрах над уровнем моря. Волевым усилием считаю, что сломать лодыжку нельзя и что утром я смогу ходить. Затем снова ощущаю, как удобно сидеть на лошади, как невесома моя нога в стремени, а перед нами открываются долины в сияющем море зелени. Вместе с тем опускается прохлада: холодное восхищение путешествием по земле, лишенной памяти и шрамов человеческой истории. Иногда сквозь лесистые вершины прорываются красноватые скалы, напоминающие рукотворные стены и крепости, но это иллюзия. Человеческие следы улетучиваются, и небо пересекают только стервятники.
Но даже такая пустота не идеальна. Браконьерство, распространившееся в хаотичные годы после распада Советского Союза, уменьшилось, но не исчезло, и российские охотники по-прежнему время от времени пересекают границу, чтобы насытить китайский рынок средствами традиционной медицины, для которых нужно убивать кабаргу и медведя. Однако мои товарищи ручаются, что природа возвращается, и единственный нарушитель, которого мы встретили в эти дни, – старик в лохмотьях, собиравший кедровые орехи.
Тени прошлого здесь старше и глубже. Ибо здесь для монголов – сердце мира. Восемьсот лет назад Чингисхан объявил долины верховьев Онона и Керулена неприкосновенной святыней, доступной только монгольской знати и предназначенной для обрядов и погребений. Это место стало духовным центром его огромной империи. Даже сейчас, по словам Батмонха, путешественников пускают сюда неохотно. Это священная земля. Где-то к востоку от нас лесистый массив поднимается к вершине Хан-Хэнтэй, которая считается той самой горой Бурхан-Халдун, на склонах которой юный Чингисхан спасался от преследований врагов своего племени. Монгольский эпос гласит, что на этих спасительных высотах он сохранил свою жизнь, уподобленную жизни кузнечика, а потом стал благодарственно поклоняться ей – вершине, которая уже была священной для его народа, близкой к Вечному Небу, которому поклонялись предки[8]. Своим потомкам он тоже наказал вечно поклоняться этой горе, а сам возвращался к ней в трудные времена, чтобы снова вдохнуть ее первобытную силу.
Точное местонахождение Бурхан-Халдуна неизвестно, но позади нас его долины в бассейне Онона полнятся невзгодами будущего завоевателя. Здесь он родился около 1162 года в семье Есугея – одного из вождей монголов. На его берегах оставленная людьми Есугея мать выкапывала корни, чтобы спасти детей, а мальчики добывали рыбу[9]. Здесь, удирая из плена, Чингис скрывался в водах Онона с деревянной колодкой на шее.
Мы разбиваем лагерь на участке с твердой почвой. Вокруг костра воздух холоден и неподвижен, лес абсолютно тих. Небо наполняется звездами, мы едим тушеную баранину и разговариваем. Иногда лица монголов озаряются кривой улыбкой, и они смеются. У них есть какое-то старое родство. В темноте черты лица и возраст кажутся близкими, оба родились в год Лошади (хотя, по их словам, это ничего не значит). Батмонх переводит гортанные и фрикативные звуки их бессистемного разговора. Они рассказывают истории о национальном страдании: о русском бароне-разбойнике, который много лет назад украл монгольское золото, увезя его по дороге, проложенной китайскими рабами[10]. «Об этом нам рассказывали предки».
Батмонх загадочно улыбается. Под сияющим небом он вдруг начинает рассказывать о чудесах природы, словно заменяя легенду наших спутников чем-то посторонним и реальным. Он говорит, что на Титане, спутнике Сатурна, обнаружены признаки жизни – впервые в Солнечной системе.
Наши сопровождающие молча кивают. Невозможно сказать, поражает их это или кажется не более чем далекой сказкой, как и многое другое. В конце концов, это не поможет прокормить их семьи или лошадей, бродящих ночью вокруг нас.
Однако Батмонх другой. У него есть жена и ребенок в Улан-Баторе, но его ум полон размышлений и мечтаний. Он не похож ни на одного виденного мною монгола. Он темнокож, статен, с большими глазами. Из-за более худощавого по сравнению с охотниками телосложения он кажется гибче и уязвимее.
– Люди думают, что я индеец. – Он говорит тихо, хотя наши спутники не могут его понять. – Знаешь, мой отец из Анголы, это юг Африки. Моя мать встретила его в Москве, когда они приехали в СССР в качестве студентов из третьего мира.
Он улыбается этому термину.
– Я – результат.
Я помню, были годы, когда Московский университет имени Патриса Лумумбы принимал студентов из менее развитых стран, часто из Африки, и давал им бесплатное образование, пропитанное советскими идеалами. Я спрашиваю:
– А где твои родители сейчас?
– Мать вернулась в Монголию, а отец не смог с ней поехать. Правительство такое не разрешило бы, бедная африканская страна…
Он рассказывает, что мать вышла замуж повторно, родила еще детей, а он поступил в Харбинский университет и получил высшее географическое образование.
– Но когда я вернулся, найти хорошую работу было невозможно. Нужен крючок, а у меня его не было…
– Связи? – догадываюсь я.
– Да, – в его голосе слышен проблеск возмущения. – Своего рода коррупция.
Я прямо спрашиваю о господствующих в Улан-Баторе предрассудках и о том, не мешало ли ему происхождение. Он долго молчит, потом отвечает:
– Не думаю. Дело не в цвете кожи. Дело в неизвестности моей семьи. Мы не знаем людей. У нас нет силы.
Время от времени в этом первом проявлении доверия он кажется обеспокоенным и замолкает; затем улыбка возвращается в качестве мягкого извинения.
– Место отца занял дед, это он меня воспитал, – говорит он, и я чувствую, что уже знал это. Старик умер за несколько дней до нашего отъезда; Батмонх делился со мной мясом с погребальной трапезы. Теперь он подкидывает в костер ветки и смотрит на пламя.
– Я любил его, – говорит он.
Это происходит внезапно. Мы спускаемся в тень леса, плюхая по ручейкам, бегущим после недавнего дождя. Из наносных почв выпирают розовые камни, промытые талыми водами в другой эпохе. Почти полдень. На юго-востоке мы видим неясный неправильный контур: двуглавая вершина Хэнтэй, где, возможно, покоится Чингисхан. Не могу определить, насколько это далеко. Затем местность выравнивается, и мы пробираемся через хлещущие заросли – вслепую, наклоняя головы. Дважды мой шлем для верховой езды отражает удары низких ветвей лиственниц.
Затем кустарник исчезает, уступая место ковылю. И тут без предупреждения мы натыкаемся на поток воды метровой ширины. Передние лошади уже пересекли его и скрылись из виду. Я кричу Батмонху:
– Что это?
– Онон, – отвечает он.
Осаживаю коня. Вот Амур-ребенок. Конечно, он мало чем отличается от прочих пересеченных нами речушек: разве что поуже и почище. У него легкий торфяной оттенок. Выше он не вырывается из земли, а возникает в сверкающем слиянии болотных вод, окаймленных овсяницей и ивами. Хочу глотнуть из него, но при попытке слезть лодыжка дергается, и я не могу наклониться. Внезапно ощущаю себя стариком рядом с младенчеством этой реки. Воображаю дурацкую нежность к ней, словно к ребенку, который не знает, что произойдет. Со временем он станет сибирской Шилкой, сменив пол для русских, а затем на границе с Китаем, наконец, превратится в гигантский Амур.
Остаток дня мы идем на восток вдоль сияющего потока, то глядя на него, то теряя его из виду.
Тихо. По ночам нет звуков природы, не слышно стрекотание цикад. Мы приближаемся к лесному спокойствию России. В кромешной тьме палатки я благодарю усталость тела, из-за которой ему все равно, на чем спать (на тонком поролоновом коврике), и наслаждаюсь нашим мимолетным триумфом. Пока спускается это мечтательное счастье, Онон извивается снаружи сквозь ночь, а я лежу, не обращая внимания на наполненный комарами воздух, и погружаюсь в сон.
На рассвете начинается мелкий дождь – словно кто-то бросает песок на крышку палатки. Появляется озноб дурного предчувствия. Все утро земля под нами сыреет, словно вся суша постепенно превращается в воду. Рядом с нами невидимый Онон тонет в своих болотах, и желтоватые травы прослеживают его медленный ход. Проходит час за часом, и моя радость от встречи рассеивается вместе с плюханьем копыт Белого по трясине, которая становится все глубже. Там, где мы едем, дождя нет, но по обеим сторонам небо янтарного и серого цвета закрыто полуосвещенными облаками. Лишь один раз они расступились, и пролившийся луч желтого золота упал на реку подобно благословению.
Ближе к вечеру мы натыкаемся на первое жилье за шесть дней: домик лесника и грубый навес из бревен над термальными источниками у реки. Лесник немногословен, словно мы нарушили его покой, он выделяет нам грубо построенную хижину рядом со своим жилищем. Монго и Ганпурев слышали об этих родниках. Их привычное молчание превращается в бормочущее предвкушение, а затем и в мальчишеское ликование, когда они спускаются, чтобы искупаться. Река здесь быстрее и темнее, а деревья отступили от берега, дав место луговым травам. Сами источники – это четыре или пять ям, обшитых досками с бревенчатыми перекрытиями сверху. Они выглядят заброшенными. В сумерках, когда я спустился, Монго и Ганпурев уже выходят из них. У них не такие подтянутые тела, как я ожидал увидеть, хотя они мускулисты и безволосы. У Ганпурева уже заметен живот. Вскоре они возвращаются в хижину, оставляя меня одного.
Раздеваюсь и опускаюсь в тепло, надеясь, что это принесет облегчение лодыжке, которая стала уже янтарной и черной, как небо. Несколько минут, погрузившись наполовину в воду, я чувствую, как болезненно расслабляется тело, и изумляюсь странностям такого излияния теплых вод в холодную реку. Ее струи кажутся мне уже использованными и мутными. В щелях бревенчатой крыши надо мной сияют несколько звезд. На мгновение выпрямляюсь в темноте над загадочным водоемом. Затем боль в лодыжке простреливает вверх, и я падаю. Я недооценил сложности верховой езды, коварную слабость, и моя грудная клетка расплющивается о массивную бревенчатую скамью позади. Минуту я лежу, гадая, что произойдет, если я двинусь. Что сломано или проткнуто? Шевелюсь с опаской и начинаю одеваться, безнадежно стараясь избежать боли, и наконец карабкаюсь обратно к хижине, цепляясь за поручни из сплетенной травы.