Полная версия
Государи Московские: Младший сын. Великий стол
Скоро привели костоправку. Жеребец, сжав зубы, сам рванул заскорузлую, коричневую от присохшей руды тряпицу. Гной и кровь ударили из распухшей руки. Старуха, жуя морщинистым ртом, щупала и мяла предплечье, наконец, поковыряв в ране костяной зазубренной иглой, вытащила кремневый наконечник стрелы.
В дверь просунулась голова дворского, Еремки. Холоп попятился было, но Жеребец окликнул его:
– Лезай, лезай!
Еремей, согнувшись в дверях, вошел и стал, переминаясь, переводя глаза с лица господина на рану.
– Вон еще какими о сю пору садят! – усмехнулся Жеребец, кивая на вытащенный кремень. – Добро, не железный еще!
– Камень хуже! – возразила старуха. – Камень-кибол, камень-латырь, камень твердый, камень мертвый, камень заклят, синь камень у края мира лежит…
– Ну ты, наговоришь – на кони не вывезти будет! – прервал ее Жеребец.
Старуха ополоснула кремень, сунула его под нос боярину:
– Гляди!
На острие наконечника виднелся свежий отлом. Она вновь начала тискать и мять руку, и Жеребец, изредка прерывая разговор с Еремеем, поскрипывал зубами. Могучие плечевые мышцы боярина вздрагивали, непроизвольно напрягаясь, черная курчавая шерсть на груди бисерилась потом. Наконец, вдосталь побродив в ране своим крючком, костоправка вытянула отломок стрелы и, отложив крючок, принялась густо мазать руку мазью, накладывать травы и шептать заклинания.
– Кого убили-то? – спрашивала Олфериха, помогая старухе.
– Сеньку Булдыря. Ну, мы их тоже проучили! Я сам четверых повалил. Более не сунутся. Все мордва проклятая, язычники. Прав Семен, давно бы надо окрестить в нашу веру!
– Мордва да меря – хуже зверя! – поддержал разговор Еремей.
– Меря ничего, мордва хуже! – возразил Олфер. – Меря своя, почитай! Ты сказывай, сказывай, чего без меня тут?
Еремей уже доложил вкратце о делах домашних и теперь передавал ордынские и владимирские новости. Досказав, осмелился и сам спросить, удачен ли был поход?
– Князя удоволим! – ответил Жеребец, которому старуха начала уже заматывать руку свежим полотняным лоскутом. – Далече зашли нонь, за Керженец, до самой Ветлуги, и еще по Ветлуге прошли!
– На Светлом озере не бывал ли, боярин? – спросила старуха, собирая в кожаный мешок свою снасть, берестяные туески с мазями и травы. – Где град Китеж невидимый пребывает?
– Врут, нету там города! – отверг Жеребец.
– Ой, боярин, – покачала головой старуха, – не всем он себя показыват! Татары тож узреть не замогли! В ком святость есь, те и видят. На Купальский день о полночь звон колокольный слышен и хоромы явственно видать. Вот тогды поезжай, только не со грехом, а с молитвою, и тут узришь.
Олфериха проводила старуху, вручив ей серебряное кольцо и объемистый мешок со снедью. Костоправка приняла и то и другое спокойно, взвесив мешок, потребовала:
– Пошли какого ни то молодца до дому донести!
Слава костоправки шла далеко, и плата была соответственной.
– Как с бани придет, перевязь смени, да мази той положишь еще! – строго наказала она боярыне. – А к ночи не полегчает, зови!
Олфер не поспел изготовиться к бане, как прискакал князь. Прослышал, что Жеребец ранен в схватке. Запыхавшись, вошел в покой. Жеребец встал поклониться.
– Сиди, сиди! – остановил его Андрей. – В плечо? Как давно?
– Пятый день. Дурень, без брони сунулся!
– Цела будет рука-то?
– Чего ей! Вона!
Жеребец трудно пошевелил пальцами. На немой вопрос князя успокоил:
– Вызывали уже! Ковыряла тут добрый час.
– Все ж ты осторожней, Олфер. Мне без тебя… – хмурясь, промолвил Андрей.
Жеребец весело показал зубы:
– Еще поживем, княже!
– Ну, ты в баню походишь? – догадался Андрей. – Не держу!
Жеребец поднялся, придерживая руку. Перед тем как кликнуть холопа, спросил:
– Митрий Лексаныч, сказывают, с полоном из чудской земли воротилсе? Как там, в Новгороде, не гонят Ярослава еще?
Андрей посмотрел в глаза своему воеводе, не понимая.
– Мыслю, – понизив голос, пояснил Олфер, – ордынский выход придержать нать. Как оно чего… Куды повернет!
И вновь показал, осклабясь, крупные лошадиные зубы.
Глава 16
Четверо голодных сорванцов сидели, поджав ноги, в самодельном шалаше в дубняке на склоне оврага и спорили. Они уже твердо решили бежать в Новгород, и остановка была лишь за тем, как добыть лодку и где достать хлеба на дорогу. И то и другое требовалось украсть, и воровство это было серьезное, для которого у ребят не хватало ни сноровки, ни дерзости. Матери-то и за чужую морковь готовы были кажинный раз уши оборвать!
– А чего! До Усолья можно и на плоту! А там у кого ни то стянем! – тараторит Козел, зыркая глазами на товарищей.
– Шею намнут в Усолье, тем и кончитце! – остуживает его Яша, крупный, толстогубый, с угрями на добром широком лице.
Рябой Степка Линёк, младший из сыновей Прохора, слушает их полунасмешливо, насвистывая. Предлагает:
– У кухмерьских у кого угнать, чай?
– Или у твово батьки! – горячился Козел.
– Мово батька лодью трогать нельзя, сам знашь, – спокойно отвергает Линёк и прибавляет: – Хлеба где взять? Из дому много не унесешь!
– С княжой пристани… – нерешительно предлагает Яша. – Там кули лежат с рожью и сторож один. Он когда спит, можно с берегу пролезть и куль тиснуть. Нам куля, знашь, на сколь хватит!
Федю такие мелочи, как лодка и хлеб, интересуют мало. Он откидывается на спину, подложив под голову руки, и, вздохнув, роняет:
– А что, братва, примут нас новгородские?
– А чего не принять?! – Козел поворачивается к нему еще более заострившейся за последний год мордочкой с оттопыренными ушами. – Мы в дружину пойдем, немцев зорить будем!
– В дружину мальцов не берут! – отверг Линь. – Тебя любой немец долонью хлопнет, ты и сдохнешь!
– Да?! А это видел?
– Чего?
– А чего!
– А ничего!
Козел с Линем задираются уже без толку. Кончается тем, что Козел кидается на Линя и опрокидывает его на спину, но Линь вывертывается и, в свою очередь, прижимает Козла к земле.
– Дело говорим, а вы тут! – кричит на драчунов Яша.
Линь наконец отпускает Козла, предварительно щелкнув его три раза по лбу.
Успокоившись, еще дуясь друг на друга, приятели вновь усаживаются кружком, и Федя начинает сказывать, полузакрыв глаза, и ребята стихают, завороженные.
Федя сам не ведал, где узнал все то, о чем сейчас, мешая быль с вымыслом, баял приятелям. Одно – приносили калики-странники, другое сказывала бабушка в Мелетове, куда они с матерью ходили на Успеньев день, иное вспоминали старики, побывавшие в дальних городах и землях… Но все это в Фединой голове перемешалось, соединясь в причудливый сплав, и получилась одна, растянутая на много дней, постоянно обновляемая Федей сказка-мечта.
И вот уже отпадают досадные домашние злоключения, и что нет хлеба и лодьи, и маловато лет жизни… Уж прошли годы, уже собрали они дружину удальцов и плывут в Студеное море, где живут одноглазые люди аримаспы с одной рукой и одной ногой, и темно, только сполохи играют, бегают по небу огни, а еще там есть народы, замкнутые в горе, которые просят железа, а за железо дают рыбий зуб и меха. И они там торгуют и сражаются, и вся дружина гибнет от холода и одноглазых людей, и только они одни остаются и плывут назад, и у них полная лодья соболей и горносталей, и серебра, и рыбьего зуба, и всего-всего! И потом они снаряжают новую дружину, куплют себе красные сапоги, и новгородские брони, и шапки с алым верхом, как у самого князя…
– Не, мне зеленые! – перебивает Козел.
– Ну, тебе зеленые, – соглашается Федя и добавляет: – Жемчугом шиты! Вот так, по краю, и тут, от носка, – показывает он на своей босой ноге.
Козел, подавленный, умолкает. Он-то и не видал еще ни разу близко шитых жемчугом сапог.
– Молчи, Козел! Вот, Козлище, вечно ты! – шипят Яша с Линьком. Потому что не от лодки и не от хлеба, а от Фединых рассказов возникла у них эта мечта – плыть в далекий Новгород за добычей и славой.
…Потом они плыли на Запад, в немецкие земли, продавали соболей, покупали ипский бархат и золотую парчу, и на них нападали свеи, и начинался бой. Свеи все были в железных кованых заговоренных бронях, и их нельзя было ранить ни копьем, ни мечом, но наши стаскивали их крюками с лодей в море, и свеи тонули, захлебываясь в холодных волнах, а они возвращались с полоном и добычей.
– А затем мы вернемся в Переяславль!
– Девки-то бегать начнут! – восклицает Яша.
– Девки вырастут. Уже пройдет много лет, и нас никто не узнает! – важно поправляет Федя.
…Все уже станут старые, дядя Прохор потерял глаза, и они привозят ему волшебной воды. «Ты ли это, сынок?» – спрашивает дядя Прохор Линя, и Линёк мажет ему глаза волшебной водой, и дядя Прохор прозревает, но боится признать сына в такой богатой сряде…
Федя побледнел от вдохновения. Не важно, что третьеводни его с позором побили криушкинские, а вчера, когда играли в горелки, он никого не сумел поймать и над ним смеялись… Тут он делит и награждает, щедро раздает звания, и Яша, поскольку не знает грамоты, только потому и не становится у него боярином.
Затем они вновь отправляются на войну в далекие земли, помогают князю Дмитрию, добираются до Киева и гибнут в бою с татарами, победив самого храброго татарского богатыря…
– Други, а ежель Борискину лодью увести? – предлагает Линёк. – Стоит без призору, а?
– Задаст!
– Не задаст! Бориско мужик смиренной.
– Мы вернемся из Новгорода и подарим ему лодью с красным товаром! – решает Федя, еще не очнувшись, сам завороженный своею повестью.
В это время слышится сердитый крик:
– Ироды, неслухи окаянные! Домой подьте! Живо!
– Матка зовет! – мрачно заключает Линёк.
Ребята еще сидят поджавшись, гадая, авось пронесет, однако сердитый зов не прекращается, и к нему присоединился визгливый голос Яшкиной старшей сестры.
Яша вылазит первый из шалаша, за ним, с неохотою, следуют остальные…
Они так и не собрались в свое путешествие, ни в этом году, ни потом, хотя даже бегали на княжую пристань, глядели на бочки и кули с товаром, суету мужиков, что носили, катали, таскали и перегружали, не обращая никакого внимания на будущих храбрых воинов. По дороге домой их ловили криушкинские, и приятели спасались от них по кустам…
Подошла осень. Бежать, куда бы то ни было, стало поздно. А тем часом Яшку отдали в Переяславль к сапожнику, учиться ремеслу. Степка Линь все деятельнее помогал отцу, втягивался в хозяйство – все они, прохорчата, были работящие – и все реже вспоминал ихние с Федей замыслы.
Феде, который изредка продолжал посещать монастырь, а больше читал дома с братом, тоже некогда стало бегать по оврагам. Грикша учился упорно и в свободное время помогал священнику в церкви, так что матка все чаще перекладывала хозяйственные работы с него на Федора. Федя и вовсе бы бросил книгу, кабы не Грикша. Он нет-нет да и говорил матери, строго сдвигая брови:
– Федора тоже учить нать!
Нрав у матки со смерти отца заметно испортился. Она сердито швыряла поленья, ворча на Грикшу, как когда-то ворчала на батю: «Ирод, на мою голову!» – дала подзатыльник Проське, та завыла.
– Да что ты така поперечная! – срывая сердце, закричала мать. – Ягод не принесла, где-ка слонялась полдня!
– Они там испугались все, русалку увидали! – пояснил Грикша.
– Да! А мы с девками пошли, – всхлипывая и утирая нос, зарассказывала Проська, – пошли до кухмерьских пожен, а дождик пошел, мы и сели под елку, а потом побежали, глядим, а она-то и вышла из-под елки, и мы бяжим, а она так идет плавно…
– Кто ни то из кухмерьских и был-то!
– Да! А высокая, с елку вышины, и коса до сих пор. Мы и побежали, и ета русалка дошла до осинника и пропала там. Мы и не смели никуда пойти.
– Выдумываешь все! Стойно Федора! – ворчливо отозвалась мать. Присев и горестно подпершись рукой, она неподвижно уставилась перед собою, мысленно пересчитывая нынешний небогатый урожай.
– Не знай, нонче баранов резать али додержать до Покрова! Чего делать будем? Как дожить-то до новины?
– Доживем! – солидно отозвался Грикша. Он сидел у окошка, ловя скудный свет, разбирал «Устав праздничной службы». – Никанор ищет паренька. Может, Федю отдать ему? – предложил он, не отрываясь от книги.
Глава 17
Никанор был старик сосед, тоже княжовский, знакомый и добрый. Он иногда заходил к ним посидеть, побалакать и необидно подшучивал над Федей. Дети у Никанора были уже взрослые мужики и все «в разгоне»: один по кирпичному делу, другой по кровельному, третий кузнечил в Переяславле, и собирались домой они только на праздники.
Как потом, много лет спустя, понял Федя, в ту пору Никанор еще не был так стар, как ему казалось. Он просто рано поседел и рано начал лысеть. Но десятилетнему мальчишке Никанор, с его круглой, как у Николы-угодника, бородою, большелобый и морщинистый, казался уже дряхлым старцем. Никанор ходил косолапя, на кривоватых коротких ногах, и так же косолапо, носками внутрь, слегка переваливаясь, ходили-бегали его взрослые сыновья. Когда они, жаркие от выпитого пива, веселые, с женами и детьми набивались в Никанорову избу, хлопали по спине Никанориху, а та, притворно гневаясь, лупила их чем попадя, подымался шум и гам, а Никанор лучился весь, вскрикивая, правил застольем и весело сыпал неподобные слова. А напившись, свирепо таращил светло-голубые глаза в красных прожилках и начинал спорить и хвастать:
– Мы с Шалаем вон какие бревна здымали! Тольки двое!
– Молчи ты! – обрывала его Никанориха. – Шалай был мужик, дак трое нужно мужиков, што медведь! Он и один бревно здымет!
– И я! – тряс головой Никанор. – И я, когда молодой был, меня на селе только Чуха кривой обарывал! А боле никто!
Он закашливался, выжимая слезы из глаз, крепко сплевывал себе под ноги и растирал лаптем. А Никанориха опять ругала деда, что не отойдет плевать к печному углу.
Федю он полюбил, и Федор привязался к старику. Никанор прежде осмотрел Федин топор, пощелкал, похвалил, спросил:
– Батькин? Отец еще, поди, правил? (Плотницкий батин топор со смерти отца лежал в коробьи без дела.) Не сильно ярый топор! – заключил Никанор. – Ярый топор хуже…
Потом Федя, надрываясь, вертел тяжелое точило, а дед, взобравшись на скамью и вложив топор в держалку, водил и водил по крутящемуся камню, словно очищая топором с точила бегучую ленту воды, подымая лезвие к носу, проверяя, снова опускал, наконец, когда Федя уже совсем вымотался, разрешал:
– Да ты отдохни! Мастеров по топору да по топорищу признают! Мы еще при князь Александре на Клещине терем клали, дак боярин первым делом: «Покажь топоры!» Топор поглядит, похвалит: «Мастер!» Вот! – Никанор клал топор лезвием и кончиком рукояти на бревно. – Так нужно! Помни! Без снаряду нет мастера! – И, усмехаясь, добавлял: – Без снаряду и вошь не убьешь, нёготь нужон!
Они клали новую житницу у боярина Феофана. Никанор учил Федю, как хитро, вагами, поворачивать тяжелые стволы, закатывая их друг на друга и легко вращая на весу. Сразу поставил затесывать комли, «сомить».
– Вот ето сом! А вот ето называтца залапка, – говорил он, делая легкую зарубку-затес на бревне. – Счас оборотим, обрубим, а потом будем налажать второе дерево…
Укладывая первые бревна, Никанор долго щурился, приседал, сказывал, как криушкински плотники ровняют ряд «по воды» – глядя на озеро…
– Напáрью, напáрью подай! – кричал он Феде и тут же хвастал: – Видал, Федюха, какая у меня напарья? Ни у кого такой нет!
– Через оглоблю смотришь! – окликал его Никанор спустя час. Федя не сразу понимал, вопросительно взглядывал в доброе, хитро сморщенное лицо старика.
– С изнутра, от себя надо глядеть, тогда николи не подгадишь! – пояснял Никанор. – А так, через топор, не гляди, накривишь!
С Никанором работать было занятно и весело. Федя старался изо всех сил.
– Не смял жало? – спрашивал старик. – Гляди, етот сук вырубать будешь, не сомни топора!
Доставая сточенный брус – поправить топор, – он каждый раз говорил Феде:
– Дай направлю и твой!
Первое бревно, в котором Федя кое-как сумел выбрать паз, Никанор похвалил, за третье выругал:
– Мелко берешь! Только поцеловать придется! Черту подай!
Чертой была двоезубая вилка с загнутыми концами. Ею Никанор проскребал след, докуда рубить.
– Ежель углем… – несмело предложил Федя. – Виднее!
– Черту надо видеть и так! – строго отверг Никанор.
– Как кладывашь! – уже орал он на Федора к концу первого дня, и тот готовно брался опять за вагу.
Федя был мокрый после работы, но довольный. Хитрое плотницкое дело нравилось ему и раньше. Теперь же, когда открывались потаенные трудности ремесла, о которых, глядя со стороны, он и не догадывался, начинало нравиться еще сильней. И, глядя на положенные ими три венца, он уже и сам видел будущую клеть как бы готовой и говорил дома, что житница у них «красовитая будет!». А потом повторял к месту и не к месту любимую Никанорову пословицу: «Не клин да не мох, дак и плотник сдох!»
Между делом старик сказывал ему плотницкие бывальщины, поминал хороших мастеров, и тех, кто жил в соседних деревнях, и покойных, «старопрежних». Он, кажется, помнил про каждый большой дом: кто, когда и с кем его клал, какие мастера что рубили… Рассказывал, как еще в Никаноровой молодости клали они терем богатому купцу на Переяславле и хозяин сам проверял – ощупывая руками каждый ряд, – хорошо ли уложен мох.
– А надоело! Ряд положим – хозяина зови. Кака работа! Дрын положили ему в паз, мохом прикрыли, он и не почуял, хитро сделали. Ну, погодя говорим: «Глянь, хозяин, што у тя тут!» Он помолчал, ушел к себе. Погодя несет корчагу с медом. Вот, говорит, мужики. Сегодни пейтя, а потом уж на вашу совесть, говорит… И боле не проверял.
Они кончали, когда уже подмерзла земля и начали кружиться первые снежинки. Никанор хотел обязательно свести кровлю до снегов, да и уговор такой был с боярином.
Заваливать верх, для тепла, порешили муравейником.
– Муравейник кладоваешь, николи гнить не будет! – пояснил Никанор.
По первому морозу они со стариком ездили в лес, прозрачно-серый и сквозистый в ожидании снега, нагребали муравьиные кучи.
– Об эту пору только и берут! – объяснил Никанор Феде. – Мураши куды-то там уходят в землю, у них там и еда и все. Видал белые яйца? Это ихний корм. Муравейник и зимой можно брать, николи не промокает, сверху только корка у его сделатся. Медведь-шатун, быват, пробьет сбоку дыру лапой, выгребет, залезет туда и спит. Мы о прошлом годе за Мауриным пятнали дерева, и большо-ой муравейник! Ну и ето дерево тоже запятнали. А потом Санька Шевляга пошел да и видит: следы-то идут, он там, в муравейнике и сидел! Знатье бы, говорит, обухами забить можно! Зимой у его мясо сладкое, а вот летом уж не такой вкус в ём. Большо-ой зверь! А не ест всю зиму и не худеет он! Он лапу сосет, жир у его к осени на подошвах, и ето у него там переходит как-то, тем и пропитывает себя.
С княжичем Данилкой нынче Федя совсем не встречался и вспомнил о нем зимой, когда они работали уже у другого хозяина, в городе, доканчивая обвязку верхней галереи, и услышали, как сосед что-то кричит им со своего двора. Никанор освободил ухо от шапки, и Федя опустил топор, вслушиваясь.
– Князь Ярослав помер! Из Орды шел! – прокричал сосед.
– Теперь кто ж? – подумал вслух Федя (тут-то и вспомнив «своего» княжича).
– Нас не спросят! – отозвался Никанор. Помолчал, тюкнул и, задержав топор, сердито прибавил: – Тут теперь слухать надо: татары бы не пришли!
Глава 18
Вскоре Федя узнал, что князь Дмитрий Александрович вновь собирает дружину. Его позвали новгородцы на княжение. Полузабытые мечты вспыхнули в нем с прежнею силой, и Федя горько позавидовал ратникам, что уходили в Новгород, в город-сказку, в город, где остался отцов дом. Дядя Прохор баял про это. А матка как-то в раздражении обмолвилась перед Фросей, не зная, что Федя торчал в избе:
– У него там сударушка была, новгороцка, пото надо мной и лютовал! Прости ему, Господи, царствие ему небесное…
Все это вызывало у Федора острое любопытство. И то, что у покойного бати была где-то там, в Новгороде, «сударушка», тоже по-новому занимало Федю, рождая к отцу какое-то странное теплое чувство.
Он очень вытянулся за год, что работал с Никанором, и уже таскался с приятелями на беседы, где они, «стригунки», чаще всего толпились в углу, завистливо поглядывая, как старшие ребята задирают девок.
Однажды Козел предложил ему новую озорную проделку: попужать девок в овине во время гадания.
– Они ждут, что их овинник погладит лапой по тому месту, ну а мы возьмем рукавицы да и мазанем! – заранее ликовал Козел.
Феде стало страшно предстоящей забавы, когда они притаились в темноте под слегами, в пахнущей угольной горечью овинной яме. Дрожь пробирала не шутя: а вдруг овинник схватит? Но еще больше хотелось напужать девок.
Наконец раздались шаги, робкий пересмех.
– Кто да кто? – одними губами спросил Федя.
– Фенька с Машухой! – тихим шепотом отозвался Козел.
Ребята затихли, стараясь не дышать. Вот слеги зашевелились, заскрипели, послышалось пыхтенье и ойканье девок, укладывавшихся вверху, на жердях. Козел больно ткнул Федьку под бок, сунул в руку рукавицу.
– Ой, кто тут? – спросила Фенька заполошным голосом.
Ребята разом словно умерли.
– Дышит кто-то, Фень!
И опять тишина. Наконец девки отдышались, заговорили:
– Никого нет, показалось…
– Фень, как будет-то? Стыдно чего-то!
– Молчи! Овинника испугашь!
Девчонки захихикали, и тут ребята стали вставать на дрожащих, напряженных ногах, а Федя, забыв рукавицу, с разом пересохшим ртом, потянулся голой рукой наверх, туда, где смутно чуялось живое тело.
– Ой! – вскрикнула Фенька. Козел первый тронул ее рукавицей.
Жерди затрещали. Федя стремительно встал и, сунув руку между жердин, поймал голую ногу девушки. Просунув руку дальше, он ощутил ласковое тепло, от чего его разом кинуло в жар, и тотчас Машуха завизжала в голос и подпрыгнула, а Феде больно сдавило руку жердинами, и он вырвал ее, ободрав в кровь. Девки уже стремглав, с воплями, летели в деревню.
Козел вдруг схватил Федьку и кинул его на дно ямы. Федька вскочил, отбиваясь. Так, пыхтя, они возились некоторое время, пока запыхавшийся Козел не вымолвил:
– Будя!
– А лихо мы их! – выдохнул он погодя и шлепнул Федю по спине. Федя был как в полусне. Он невпопад отвечал Козлу, когда шли домой, постарался скорее, выхлебав кашу с молоком, забраться в клеть, под овчину, и в душной темноте постели крепко прижал счастливую ладонь к щеке да так и заснул своим первым недетским сном.
Странно, что это ощущение воротилось к нему через год, весной, уже не связанное с Машей. На нее он долго стыдился смотреть, а потом как-то и совсем забыл. Маша через весну вышла замуж в Купань и, говорили, хорошо, так что Федя не испортил ей судьбы, тронув девушку голой, а не мохнатой рукой…
Глава 19
Иные, грозные события захватили всех, и старых и малых, в том неспокойном году. Неожиданно воротились переяславские дружинники из Великого Новгорода. Федор на дворе запрягал Лыску, когда в ворота зашел дядя Прохор и, на ходу подергав чересседельник, молвил:
– Отпусти! Хомут давить будет!
– Воротились?! – У Федора рот растянулся до ушей. Прохор качнул головой, с промельком улыбки. Румянец на его щеках был темно-красен, почти коричнев, глаза, утонувшие под прямыми, выгоревшими добела бровями, щурились с чуть заметной грустинкой.
– Хуже, Федюх! – отозвался он. – Гонят нас из Нова Города в шею, а мы опять идем!
В Переяславле собирали новую рать. Бояре вооружали холопов, горожан, созывали народ из деревень.
Грикша на этот раз тоже отправлялся в поход. Грикша взял молодого коня, которого, как и старого отцова коня, назвали Серым. Во дворе у них стоял теперь новый жеребенок, кобылка Белянка, и они уже не раз судили и рядили, продавать ли ее или держать про себя.
Переяславские полки ушли на север. Вести от них доходили смутные и разноречивые, потом перестали приходить совсем. Потом, как-то разом и неожиданно для всех, в Переяславль вступили костромичи. Говорили, что это дядя князя Митрия, Василий, со своею ратью.
В Княжеве костромичи побывали тоже. У них со двора свели Лыску, и мать выла и цеплялась за стремена ратников. Хорошо, оставили Серка и молодую кобылу.
Костромские мужики лихо разъезжали на конях, со свистом и гиканьем, задирали баб, в Мелетове подожгли скирду хлеба, и огонь полыхал высоко над кровлями, и все бегали смотреть и боялись, что пламя перекинется на сараи, а там и вся деревня сгорит.
– Где наши-то ратники?! – зло толковали мужики.
Вторая, наспех собранная переяславская рать стояла за Горицким монастырем и не двигалась, костромичи тоже не совались к Горицам, только изредка перестреливалась сторожа с той и другой стороны.