Полная версия
Зеркало для тела осени
Адонис
Зеркало для тела осени
© Корчагин К.М., перевод, предисловие, примечания, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
* * *От переводчика
Адонис – один из самых известных современных поэтов. Он один из тех, с кого началась новая арабская поэзия, где довольно долго сохранялись (а во многом сохраняются до сих пор) крайне консервативные взгляды на поэтическое творчество: идеальное традиционное стихотворение – это то, которое повторяет и цитирует великих предшественников. Поэзия Адониса не отказывается от старой арабской традиции, но предлагает считать ее лишь одним из источников вдохновения – наряду с другими, такими как философия, суфийская мистика и западноевропейский авангард. При этом ему выпала редкая возможность отстаивать такой взгляд на поэзию на протяжении уже более семидесяти лет – с первых публикаций в конце 1940-х годов до самых недавних. Беспрецедентный творческий путь, причем в каждой точке крайне насыщенный. Сейчас из всех родоначальников новой литературы он один продолжает писать, оставаясь своего рода живым памятником арабского модернизма – всех его надежд и чаяний, часть из которых воплотилась в жизнь, а часть еще только ждет своего времени.
Али Ахмад Саид Эсбер (таково настоящее имя поэта) родился в 1930 году в небольшой деревне Аль-Кассабин рядом с приморским городом Латакия на западе Сирии. Пейзажи окрестных мест будут часто появляться в поэзии Адониса – как Лысая гора, расположенная на границе современной Сирии и Турции, – место жительство древнего бога Баала по угаритским преданиям. В родной деревне поэта жили главным образом алавиты, представители одного из течений неортодоксального ислама, не возражающие против употребления вина, верящие в переселение душ и отделяющие себя и от суннитов, и от шиитов (к алавитам относится и правящее Сирией уже полвека семейство Асадов). Адонис никогда не был особенно религиозен, но принадлежность к небольшому сообществу, противостоящему всему миру, научила его не идти теми путями, которыми идут все остальные. Так и европейским авангардом он восторгался во многом потому, что тот был совсем не похож на привычную арабскую культуру, с которой юный Али Эсбер, окончивший религиозную школу в родной деревне, был достаточно хорошо знаком.
Поэтическая карьера Али началась блестяще: пятнадцатилетним юношей он прочел одно из своих стихотворений перед президентом только что основанной Сирийской республики. И президент, как в арабской сказке, спросил юного Али, что же он хочет за это, а тот ответил: «Я хочу только учиться». Так он стал студентом Французского лицея в Тартусе, который, правда, скоро закрылся: после двадцати лет под французским мандатом, то есть фактически внешним колониальным управлением, новое сирийское правительство не питало теплых чувств к французским организациям. Тем не менее Али продолжил образование в других школах и затем поступил в Дамасский университет на факультет философии и права.
Все это время он активно писал стихи, но до поры стихи юного поэта не принимали в журналах: после отмены французского мандата новая сирийская культура была на подъеме, и, как часто бывает в такие времена, редакции были завалены рукописями множества восторженных авторов, в том числе куда более маститых, чем юный провинциал Али Эсбер. Тогда юный поэт придумал хитрый трюк: он начал подписывать стихи именем Адонис, и это сразу привлекло внимание. Может быть, дело было в том, что в сирийской литературе тех лет редко использовались псевдонимы, а может, в том, что поэт таким образом подобрал рифму к эпохе, ведь Адонис почитался у древних финикийцев как умирающий и воскресающий бог весны, а интерес к доисламской семитской древности в это время становится повсеместным в регионе.
Когда Али исполнилось двадцать лет, вышел и его первый сборник стихов, еще вполне классических и подражательных, с трудом отличимых от всей остальной поэтической продукции того времени. После окончания университета его призвали на военную службу, и на этом краткий роман поэта с сирийским государством заканчивается вместе со спокойной жизнью. Очень скоро молодого поэта арестовывают как члена Сирийской национал-социалистической партии: партия протестовала против европейской колонизации восточного Средиземноморья, расчленения стран региона на множество карликовых государств и стремилась объединить их все под знаменами Великой Сирии. Этот проект, во многом вдохновленный тем преобразованием Египта, которое чуть раньше пытался воплотить в жизнь президент Гамаль Абдель Нассер, явно был не ко времени и, главное, открыто противоречил интересам местных элит. Однако даже в тюрьме Адонис провел время с пользой, познакомившись там с одним из будущих ближайших сподвижников по поэтическому творчеству Мухаммадом Аль-Магутом, который записывал свои первые стихи на бумажках для сигарет-самокруток и декламировал их соседям по камере.
Заключение было недолгим, но после него Адонис был вынужден покинуть Сирию. Он находит прибежище там же, где и почти все поэтические и политические диссиденты того времени – в Бейруте, приморском городе, расположенном всего лишь в ста километрах от Дамаска, но живущим совсем другой, куда более космополитичной и открытой, жизнью. Именно с Бейрутом и, шире, с Ливаном связан наиболее продуктивный период в творчестве Адониса: здесь он встречает своих главных единомышленников – старшего поэта Юсуфа Аль-Халя и младшего Унси Аль-Хаджа, с которыми в 1957 году они учреждают журнал под лаконичным названием «Поэзия». Следующие десять лет жизни Адониса проходят под знаменем этого журнала, который становится местом встречи поэзии Запада и Востока, ближневосточной и европейской культуры.
Несмотря на то что новая поэзия часто подвергается нападкам и со стороны поэтических традиционалистов, и со стороны тех, кто обвиняет ее в безразличии к политическим проблемам арабских стран, в эти годы Адониса можно считать признанным лидером поколения. Он бывает в Париже и других европейских и ближневосточных странах, преподает арабскую литературу в Ливанском университете и в общем-то ведет вполне благополучную жизнь, выпуская сборник за сборником и активно публикуя в прессе заметки как о европейской, так и об арабской культуре, стремясь подчеркнуть их глубинное родство.
В эти годы окончательно формируется поэтика Адониса, состоящая из нескольких компонентов: европейского модернизма и авангарда (с преимущественным влиянием Уолта Уитмена, Томаса Элиота и французских сюрреалистов), национального арабского романтизма и суфизма, включая сюда и тот его космополитичный вариант, который выходец из Ливана и житель богемного Нью-Йорка Халил Джебран изобразил в поэме «Пророк». Благодаря кругу журнала «Поэзия» сюрреализм в 1960-е годы стал едва ли центральным направлением в арабской поэзии, в то время как суфизм был традиционным для ближневосточной культуры способом избегать крайностей исламской ортодоксии. Позднее Адонис обобщит свои мысли о суфизме и сюрреализме в одноименной книге, где попытается найти точки соприкосновения между старой арабской культурой и новой европейской, чтобы, среди прочего, оправдать и собственный поэтический метод, совмещающий классические темы с новаторским письмом, лишенным привычных рифм и размеров.
В этой книге Адонис среди прочего пишет, что и суфизм, и сюрреализм стремились устранить границу между искусством и жизнью, сном и реальностью, избрав любовь в качестве проводника на этом пути, и что для обоих язык был прежде всего магическим инструментом, способным непосредственно изменять мир, сохраняя в то же время способность этот мир критиковать. В последнем утверждении узнается поэзия самого Адониса, соединяющая политическую романтику с загадочной сюрреалистической образностью. Книгу Адониса, таким образом, нужно воспринимать не как сопоставительное литературоведческое исследование, а как обоснование собственного метода, а заодно и того пути, которым арабская поэзия пошла во второй половине ХХ века.
Однако периоду плодотворных раздумий и размеренной жизни в мирном Бейруте было суждено скоро закончиться: в 1975 году в Ливане начинается кровопролитная гражданская война, которая затянется на пятнадцать лет и последствия которой ощущаются в стране до сих пор. Большую часть этого срока Адонис проведет в Бейруте, не считая относительно кратковременных поездок в Дамаск, Париж и Америку; он продолжает преподавать в Ливанском университете, хотя культурная жизнь Бейрута в эти годы схлопывается и затухает (это видно хотя бы по тому, что в семидесятые-восьмидесятые годы новые книги у обычно плодовитого Адониса почти не выходят).
Поэт окончательно покинет регион только в 1985 году, пережив одну из самых драматичных фаз войны – так называемую осаду Бейрута летом 1982 года, когда израильская армия вошла в Ливан и заблокировала город, чтобы вынудить сдаться Организацию освобождения Палестины. Хотя осаждена была только западная часть города, где находились в основном мусульманские кварталы, город подвергся масштабным разрушениям – авиаударам, минометным обстрелам и т. п. О том, как бейрутские поэты переживали осаду, можно прочитать в небольшом эссе «Свет свечи», включенном в эту книгу. Не только Адонис находился тогда в Бейруте: среди осажденного населения был и крупнейший палестинский поэт Махмуд Дарвиш, вспоминавший об этом опыте в повести «Память для забвения», написанной спустя несколько лет после осады.
Для Адониса осада стала, по всей видимости, последней каплей: в 1985 году он решил окончательно переехать в Париж и занять наконец популярную в арабском мире роль «поэта в изгнании». Через такой опыт прошли почти все крупнейшие арабские поэты ХХ века и некоторые из средневековых (например, один из кумиров Адониса Аль-Мутанабби), поэтому в каком-то смысле эта роль выглядела для Адониса естественной, хотя он и долго отказывался от нее, предпочитая находиться в «малом изгнании» в Бейруте, не так далеко от родных мест.
Драматично меняется не только жизнь Адониса, но и его письмо: уже в конце шестидесятых, особенно после шестидневной войны 1967 года, когда Израиль молниеносно сокрушил объединенные силы арабских государств, поэт обращается к жанру длинной поэмы: его стихи предыдущих лет хотя и были наполнены перекличками друг с другом, все-таки оставались отдельными произведениями. В новых поэмах много повторов, пересказов того, что уже было сказано раньше и подчас короче. Но такие повторы обычно не ослабляют общее впечатление, а, наоборот, усиливают его, позволяя почувствовать широкое дыхание подлинной поэзии, ее способность вобрать в себя весь мир без остатка. Однако само желание вобрать всю окружающую жизнь в текст, кажется, было отчаянной попыткой склеить осколки расколовшейся реальности.
Вершиной этого движения стала написанная уже в эмиграции «Книга» – огромная поэма, которая складывалась во второй половине девяностых – начале двухтысячных, в годы, когда Адонис вел уже вполне благополучную жизнь, хотя и омрачаемую нападками разного рода радикалов, которым не нравились то его поэзия, то политическая позиция. «Книга» – это пространное поэтическое размышление на тему, которая всегда интересовала Адониса больше всего: на тему арабской истории, начиная со времени пророка Мухаммада и заканчивая современными войнами и конфликтами. В каком-то смысле поэму можно воспринимать как поэтическое завещание, своеобразную попытку дать отчет за полвека, отданных поэзии.
В сборник, который вы держите в руках, включены стихотворения, поэмы и два эссе из разных периодов творчества поэта – от самых первых опубликованных опытов до поэм, которые предшествовали фундаментальной «Книге». Это первое настолько объемное собрание сочинений Адониса на русском языке, хотя в нем представлена только малая часть того, что им было написано. Однако переводчик смеет надеяться, что так может начаться знакомство русского читателя с замечательным арабским поэтом, у которого можно найти много того, что созвучно сегодняшнему дню, прежде всего размышление об истории, ее могущественной и превосходящей человека силе.
Кирилл КорчагинВ корнях моих гибнет тоска,
а каждый вопрос – сказала земля, —
о той, красоте, что влечет меня —
внутри меня страсть и красота.
Первые стихотворения
Любовь
Дорога и дом любят меня
и домашний красный кувшин,
в него влюблена вода,
меня любит сосед
и поле, и пашня, и пламя,
меня любят
трудолюбивые руки,
когда удивляются миру и нет,
и клочья моего брата,
что вырваны из его слабой груди,
что скрыты колосьями в жатву,
и агат, смущающий кровь —
он был богом любви
с тех пор, как я появился,
что будет делать любовь,
когда я умру?
Тайны
Смерть пожинает нас в своей груди,
немного нас затопляет,
громоздит нас тайной на тайну,
из многих делает одного.
Солнце
лишь на сон не закрыло глаза —
тот, где смерть в своей тайне
дремлет в глубокой тени, а оно
восходит над всем, кроме себя.
Смерть
(элегии для моего отца)
1Мой отец – это завтра, он ходит по дому,
это солнце и облака, что встают над домом,
я люблю его мятежный тайник погребенный,
его пылью покрытый лоб,
я люблю его истлевшие кости и глину.
2Над нашим домом всхлипывала тишина
и плакал покой,
ведь отец мой умер: высохло поле,
и ласточка умерла.
Сон
В моей крови обитает история,
начало ее пока не явлено,
но я узнаю в ней запах родины,
запах яблок и жасмина,
словно буквы ее раскололи
го́ры, ска́лы, во́ды и родники.
Ты, история, уносишь меня с собой
к просторам первовремен,
ты – сон творца для грядущих дней,
у меня в груди шумят твои тайны:
ты явлена в том, кто не явлен сам.
Камень света
На камне света я высек свою жизнь,
Спокойную, как зерно пшеницы,
мои буквы скрыты туманом,
а в словах таится сумрак:
все это, чтобы я полюбил
и тень над светом воздвиг, чтобы ты
горсть моей жизни со мною воздвиг,
песчинку ее.
Песни Михьяра Дамасского
Псалом
Безоружным как лес и как облака он приходит, неотразимым: он вчера перемещал материк и море сдвигал.
Он прочерчивает изнанку дня. Из-под его шагов вылетает день, а он надевает сандалии ночи, ожидая того, что никогда не придет. Он – это физика вещей, он знает их все и дает им имена, и никогда их не раскроет. Он – это реальность и ее противоположность, жизнь и все, что не жизнь.
Когда камень станет озером, а тень – городом, он будет жить, жить и обманет отчаяние, стирая простор надежды, танцуя, чтобы пыль задремала, чтобы деревья заснули.
Он вырезает на лбу нашего века магический знак, и исчезают границы.
Он наполняет жизнь, хотя его никто не видит. Он превращает жизнь в пену и ныряет в нее. Он превращает завтра в добычу и отчаянно гонится за ней. Его слова вырезаны на маршруте утраты, утраты.
Изумление – его родина, хотя он усеян глазами.
Он устрашает и возрождает.
Он сочится мучением и разливается смехом.
Он шелушит человека, как луковицу.
Он – это ветер, что никогда не отступит, и вода, что никогда не вернется к истоку. Он сам творит свой народ, происходящий от него же. У него нет предков, он ни на что не ступает.
Он пересекает бездну, он ростом с ветер.
Ни звезд
Ни звезд, ни дара пророчества,
ни лица́ покорного луне —
вот он ушел как языческое копье,
завоевав землю букв,
пролитую кровь посвятивший солнцу —
вот он облачился в наготу камня
и молится у пещер,
вот он обнимает легкую землю.
Царь Михьяр
Царь Михьяр —
царь, а сон его о дворце и садах огня;
сегодня умерший голос
пожаловался на него словам —
царь Михьяр
живет в царстве ветра,
царствуя над землей тайн.
Голос
Михьяр – лицо, преданное любовником,
Михьяр – колокольчики, что не звенят,
Михьяр – то, что пишут на лицах,
песня, что тихо нас посещает
на ссыльных белых дорогах,
Михьяр – набат, что бродит
по этой земле галилейской.
Другой голос
Он истратил нити вещей, и погасла
звезда его чувств, он не оступится,
пока шаг его не окаменеет
и щеки не выскоблит скука —
он медленно собрал свои члены,
собрал их, чтобы жить, и распался.
Его глаза родились
В безумной кружащейся скале
они ищут Сизифа —
его глаза родились,
его глаза родились
в глазах растерянных пожарных
и спрашивали об Ариадне,
его глаза родились
в пути, пролившемся словно кровь
из тела этого места,
в мире, облаченном в лицо смерти:
ни язык не минует его, ни голос —
его глаза родились.
Покрывало песен
Во имя своей истории на родине тины
его рот, когда голоден, пожирает
и умирает, а ты не знаешь, как умирают вёсны
за этим длинным покрывалом
из песен.
Вот зерно его поверенного,
насельника долин жизни.
Медина
1Встреть его, Медина,
иглами или встреть камнями
и сложи свои руки
в арку, чтобы укрыться под ней,
минуя могилу, коронуй его виски
клеймом или углем —
да возгорится Михьяр.
2Больше реки́ и оливы,
и ве́тра, что здесь или там,
больше ле́са и о́строва,
больше тучи,
что идет за ним тихим путем,
и перед сном читает его книгу.
Колокол
Клонится пальма,
клонится день и небо —
он грядет, такой же как мы,
совсем не похожий на небо,
что во имя его приподняло
свою дождливую крышу,
и оно гудит словно лицо,
зеленым колоколом
возвышаясь над нами.
В ее ладонях
Простерся его покой
к родине мертвых, к немым улицам,
и когда смерть прилипла к его глазам,
он оделся в кожу земли и вещей
и теперь спит в ее ладонях.
В его глазах
Он достает из глаз
жемчужину; из дней и ветров —
искру; из своих ладоней,
из дождливых островов —
гору, и творит утро.
Я его знаю: в его глазах —
пророчество морей,
он назвал меня историей и поэзией,
омывающими это место,
я знаю его – он назвал меня потопом.
Иные
Он знал иных,
он бросил скалой в них и вернулся
с лучшею частью дня,
и зубами, что уже чуют зародыш,
его лицо нависает над далекими склонами,
он сгибается над ними и светит;
но если он встретит только себя, то уйдет,
но если он никого не увидит, то вернется
с лучшею частью дня,
стирая поверхность близкого неба.
Святой варвар
Этот Михьяр – твой святой варвар,
страна моя, страна видений и тоски,
он несет мое лицо, надевает мою губу —
это маленькое время одолело заблудших.
Этот Михьяр – твой святой варвар,
под ногтями у него кровь и бог;
он – несчастный творец, он влюблен
в своих поэтов, и он сам заблудился.
Псалом
Я иду, моя бездна со мной. Я запутываю дороги, достигшие предела; я прокладываю дороги, долгие как воздух и пыль, созидая врагов из своих же шагов, врагов мне по росту. И проста моя пропасть, и руины – мои заступницы.
Я – это смерть.
Я – свое надгробное слово: я истребляю, ожидая того, кто истребит меня. Все как задумал я в дыме и волшебстве. Так живу я в памяти воздуха.
Я выясняю тон нашего века и его надлом – век крошится песком, слипается цинком; век туч, прозванных ордами, и пластинок, прозванных мозгами. Век покорности и иллюзий, век кукол и пугал, век ненасытного мига, век бездонного упадка.
Мои жилы не срослись с этим веком: я рассеян, и ничто меня не соберет. Я созидаю страсть, словно это дыханье дракона.
Я переживаю тайну на груди восходящего солнца. Я укрываюсь детством ночи, пока моя голова лежит на коленях утра. Я ухожу, сочиняя книги исхода, и встретить меня невозможно.
Ведь я – пророк и скептик.
Я замешиваю тесто упадка: пусть мое прошлое пребывает в упадке – я выбираю себя. Я раскатываю век и истончаю его; я зову его: – о чудовище-оборотень, о оборотень-чудовище, – я смеюсь и плачу.
Ведь я – паломник, одолевший эпоху.
Я заметаю следы, вывожу внутри себя пятна. Я отмываю себя изнутри, чтобы остаться пустым и чистым. Так в глубине себя я живу.
Пролитой кровью питаются мои корни, и среди собственной смерти не нахожу я места. Жизнь – это жертва, и мне неизвестна смерть: мое время сокрыто, хотя и видимо взглядом, а вечером волны служат мессу, и пугает меня вода.
Ведь я тороплюсь, и смерть между моими глазами множеством ветров следует за мной. Я смеюсь вместе с ней и плачу среди нежных ресниц: о смерть-затейница, смерть-плакальщица.
Я знаю, моя смерть в расцвете, я проникаю в могилу и гнусавлю свои слова, но все же я жив: кроме меня все это знают,
я нападаю и искореняю, преодолеваю и презираю. Когда я все преодолею, из другого мира обрушится водопад; когда я преодолею смерть и дальше не будет хода,
я остановлюсь, я укроюсь самим собой.
Присутствие
Я открываю дверь в земле,
я развожу огонь присутствия
среди облаков, что сталкиваются или длятся,
среди океана и возлюбленных волн,
среди гор и лесов, среди скал,
я создаю ночи, беременные
родиной, из пепла корней,
из полей моих песен, из грома и его раскатов,
я поджигаю мумию эпох.
Новый завет
Он не знает, как говорить эти слова,
он не знает го́лоса пустоши,
он – дремлющий каменный жрец,
согбенный под дальними языками.
Вот он движется под осыпью
в климате новых букв,
отдавая поэмы грустным ветрам,
грубо волшебно как медь —
он язык на волнах между мачт,
он всадник чужих слов.
Предел неба
Он видит во сне, как бросает глаза
в глубину приходящего города,
видит, как танцует посреди бездны,
видит, как забывает дни, что пожирают всё,
дни, что всё создают;
видит, как он возрождается, как разрушается
словно море – что торопит тайны,
зачинает новое небо на пределе неба.
Видение
Я вижу между подлыми книгами
под куполом желтым,
как летит ветхий город,
вижу стены из шелка
и казненную звезду,
что плывет в зеленой бутыли,
я вижу статую из слез,
из горшков и кувшинов,
и как падают ниц
перед правителем.
Как нужно упасть
Я живу между чумой и преисподней,
у меня есть язык, есть немые миры,
я живу в яблоневом саду и на небе,
в первом счастье, в отчаянье,
в ладонях у Евы —
хозяином про́клятых деревьев,
хозяином их плодов;
я живу между искрами и облаками,
внутри растущего камня, в книге,
что знает тайны и как нужно упасть.
Диалог
– Где же ты был?
Что за свет плачет под твоими ресницами?
Где ты был?
Покажи, что ты написал? —
Я не ответил ей. Я не знал ни слова
и сейчас я порвал все бумаги,
я не смог найти звезду под тучами чернил.
– Что за свет плачет под твоими ресницами?
Где же ты был? —
Я не ответил ей. Ночь была бедуинским
шатром, а свечи – племенем,
а я изможденным солнцем,
под которым земля продолжает свой рост
и блуждает праведник в долгом пути.
Псалом
Я играю со своей страной;
Я вижу, как ее грядущее проступает за страусиными ресницами. Я соблазняю ее историю, ее повседневность, обрушиваюсь на них как скала или гром. На изнанке полдня я запускаю ее историю.
Я чужой вам, я на другой стороне. Я собой заселяю страну – и во сне, и наяву, я раскрываю бутон, и живу в нем.
Нужно, чтобы нечто рождалось, и я молниям открываю пещеры под собственной кожей, я строю гнезда. Нужно, чтобы я громом прошел сквозь соломенно-грустные губы, между камнем и осенью, между плотью и порами, между одним бедром и другим.